Финская школа. Миграционизм

Финская школа. Миграционизм

Историко-географический подход к мифологии и фольклору придумал не Боас. Это направление сложилось в Северной Европе среди финских и шведских фольклористов. К началу XX века оно уже вполне оформилось.

В 1887 году Карле Крон (1863–1933) опубликовал анализ широко распространенного фольклорного сюжета о двух животных, из которых более слабое обманывает и побеждает сильное. Он доказывал, что европейские сказки на данный сюжет распадаются на две группы — южную, которая, по его мнению, из Индии через Грецию проникла во Францию и Голландию, и северную — хорошо сохранившуюся в финском фольклоре. Сама идея, будто европейский фольклор происходит из Индии, была популярна во второй половине XIX — начале XX века. Она возникла вследствие предположения, что самые ранние дошедшие до нас письменные тексты фиксируют и самые ранние варианты сюжета. Поскольку многие истории, героями которых являются животные, впервые встречаются в индийской «Панчатантре», относящейся к первым векам нашей эры, Индия стала считаться родиной сказок. Крон, однако, как раз не пытался доказывать приоритет конкретно Индии или Греции. Смысл его работы в другом: фольклорные сюжеты не возникают где попало, спонтанно. Однажды появившись, они передаются от народа к народу, мигрируют, так что, сравнивая особенности отдельных текстов, можно проследить пути миграции.

Крон унаследовал направление мысли от отца, Юлиуса Крона (1835–1888), а тот — от первых собирателей и исследователей финского фольклора: Г. Г. Портана (1739–1804), К. Ганандера (1741–1790), С. Топелиуса-старшего (1781–1831). Они предположили, что мотивы карело-финских рун, имеющие территориально далекие аналогии, могут свидетельствовать о происхождении прибалтийско-финских народов из Азии. Немного позже Якоб Гримм (1785–1863) предпринял изучение германской мифологии, обращая внимание на сходные образы и сюжеты в мифах других европейских и азиатских народов. Отношение Гримма к «языческой» мифологии — это отношение романтика, очарованного поэтической народной культурой, но метод работы исследователя, стремившегося восстановить утраченные фрагменты некогда целостной картины мира, по сути своей сравнительно-исторический. Реконструкция допустима постольку, поскольку фольклор и мифология способны долго сохраняться во времени, создать их на пустом месте так же невозможно, как создать язык. Фольклорно-мифологические параллели свидетельствуют об исторических связях между народами.

Крон полагал, что способен объяснить не только сходство, но и различия между традициями. Сходство односюжетных текстов в среднем тем больше, чем ближе географически места записи. По мере того как определенный сюжет заимствовался одним исполнителем от другого, в нем накапливались отличия. Эти отличия можно было бы назвать ошибками, информационным шумом, сбоем, если бы существовал какой-то определенный оригинал, образец. Такого образца нет, процесс бесконечен и, углубляясь во времени, уходит к нашим африканским предкам, о которых Крон, конечно же, еще ничего не знал.

Взгляд Крона на суть проблемы определял задачи исследования: точно фиксировать варианты сюжетов, отмечать места записи, анализировать различия и пытаться определить время появления вариантов. Приоритет был решительно отдан записям из уст сказителей, тогда как ценность письменных текстов оказалась под сомнением. Было понятно, что сам великий Э. Лёнрот (1863–1933), опубликовавший «Калевалу», если не изменял основное содержание рун, то уж, во всяком случае, старался подогнать отдельные руны друг к другу таким образом, чтобы склеить из них единое связное повествование. Так же, несомненно, поступали и все авторы в прошлом. Письменная фиксация мифа или сказки — дело случая и древности сюжета никоим образом не определяет. Действительно, записанные в XX веке карельские руны с точки зрения развития фольклорных сюжетов никак нельзя назвать более поздними, нежели руны, помещенные в «Калевалу». Сюжеты, зафиксированные в «Панчатантре», не древнее и не моложе тех, которые записаны в Индии в XX веке. Время записи текстов ничего не говорит о времени появления сюжета, который мог возникнуть столетия, тысячелетия и даже десятки тысяч лет до того.

Боас тоже затронул тему соотношения вариантов мифов, зафиксированных письменно и полученных из уст информантов. Различия здесь не в самом по себе способе фиксации текста (до нас, читателей, мифы в любом случае доходят лишь после того, как они кем-то опубликованы), а в том, насколько спонтанно, естественно информант или автор излагает свой материал. Как только человек начинает обдумывать сказанное и пытаться соединить противоречивые эпизоды в одну связную версию, он вносит в миф что-то новое, индивидуальное, прежде отсутствовавшее. С одной стороны, представитель определенной культуры не может выйти за пределы собственного кругозора и знаний, поэтому даже самые изощренные жреческие толкования мифов не являются авторской фантазией, но отражают свойственные культуре представления о мире. С другой стороны, речь все же идет о переосмысленных и перегруппированных фрагментах народной традиции. Поэтому версии мифа, полученные от людей образованных (будь то древних жрецов или современных учителей), отражают традицию менее точно, чем версии, записанные со слов рядовых членов общества.

Независимость хронологии фольклорно-мифологических сюжетов от хронологии записи текстов сейчас кажется очевидной, здесь просто не о чем спорить. Однако сто лет назад эта мысль была новой и неожиданной, и ее требовалось доказывать. Если в естествознании европейцы к началу XIX века уже вполне оторвались от породившей науку философско-мифологической традиции, то в области наук гуманитарных переход от традиционного к рациональному мышлению не завершился и к концу века. Греческие мифы, как уже говорилось, считались особенными, уникальными, а раннее время их записи — более двух тысяч лет назад — доказывало, как казалось, что записанные недавно односюжетные мифы других народов восходят к древнегреческим оригиналам. И начале 1880-х годов русский кавказовед В. Ф. Миллер проанализировал зафиксированные у народов Кавказа рассказы об одноглазом великане, в пещеру которого попадает путник, об ослеплении великана и о бегстве из пещеры. Миллер пришел к выводу, что абхазские, осетинские и прочие повествования никак не могут восходить к эпизоду из гомеровской «Одиссеи» — они самобытны. Пожалуй, и сам Миллер не до конца осознавал последствия своего открытия. Если за три тысячи лет набор основных эпизодов в сюжете «Одиссей в пещере Полифема» не изменился, как много прошло времени, чтобы ошибки при пересказах накопились и изменения произошли, — восемь тысяч лет, двадцать восемь тысяч? Есть ли временная граница, как долго могут жить мифы?

Во второй половине XX века финская школа фольклористики подверглась разгромной критике, и нынешние финские исследователи меньше всего желают, чтобы их с этой школой отождествляли. Наряду с Кроном мишенью нападок был Анти Аарне (1867–1925), составивший указатель фольклорных сюжетов, легший в основу всех последующих. Критика, однако, касалась методически существенных, но в конечном счете второстепенных вопросов: принципов составления указателей, соотношения устной и письменной традиций, наличия у сюжетов «архетипов» и пр. Главный вопрос о возможности или невозможности использования мифологии и фольклора для реконструкции истории остался за рамками обсуждения.

Финская школа оформилась в то самое время, когда в европейской антропологии стал распространяться так называемый миграционизм. Его провозвестником стал немецкий географ Фридрих Ратцель (1844–1904). Ратцель, как казалось, предложил объяснение той загадки, с которой не мог справиться классический эволюционизм XIX века. Если все культуры развиваются в одном направлении, проходя одни и те же стадии, то почему они такие разные как «стадиально», так и по набору конкретных черт? Объяснение состояло в том, что культуры меняются по мере освоения людьми разнообразной природной среды. Переселяясь на новые территории и приспосабливаясь к непривычным условиям, люди создают новые культурные формы. Однако последователи Ратцеля сосредоточили внимание не столько на механизме культурогенеза, сколько на самом факте миграций. Обнаруживая одинаковые элементы культуры у народов, живущих на большом расстоянии друг от друга, они полагали, что таким способом удастся реконструировать историю, выяснить, кто где жил в прошлом и по каким маршрутам передвигался.

История немецкого миграционизма трагична. Воодушевленные своими идеями, австрийские и немецкие исследователи отправлялись в удаленные районы планеты и собирали там уникальные материалы, в том числе колоссальные собрания мифологических текстов. Без работ Мартина Гузинде (1886–1969) на Огненной Земле, Пауля Шебесты (1878–1967) среди семангов полуострова Малакка и пигмеев Конго, Лео Фробениуса (1863–1938), вдоль и поперек пересекшего Африку, мировая этнография лишилась бы своего золотого фонда, к которому обращаются все новые поколения исследователей. Однако те исторические сценарии, которые предлагали австрийцы и немцы на основе собранных материалов, были сомнительными, порою нелепыми. Иногда трудно поверить, что эти этнологи из континентальной Европы являлись современниками Боаса и его коллег, хорошо видевших разницу между обоснованными гипотезами и беспочвенными фантазиями. Кроме того, многие немецкие ученые скомпрометировали себя уже самим фактом того, что работали в Германии при нацистах, так что цитировать их после Второй мировой войны уже не принято. Все это способствовало дискредитации не только конкретных выводов миграционистов, но и самого этого направления мысли. Прошлое человечества стало превращаться в мозаику из множества отдельных культур, намертво укорененных на своих территориях. Этнологи-функционалисты практически вывели вопросы древних миграций и сопоставительный анализ культур друг с другом за пределы того, чем должен заниматься ученый.

В России, кстати, тоже нашелся миграционист, начавший работать даже раньше немецких единомышленников и практически с ними не связанный. Григорий Николаевич Потанин (1835–1920), не имевший специального историко-культурного образования, много путешествовал по Южной Сибири и Центральной Азии, где собрал такой же уникальный материал по этнографии и фольклору, что и Лео Фробениус в Африке. Потанин обратил внимание на большое количество фольклорно-мифологических параллелей, тянущихся с востока на запад через всю Евразию. Однако в дальнейшем он увлекся дилетантскими лингвистическими изысканиями, наивно объясняя зафиксированные в европейском фольклоре названия, имена и сюжеты и предлагая для них тюркские и монгольские соответствия. Домыслы дискредитировали не только автора, но и само направление, которое он представлял. Что же до открытых Потаниным трансконтинентальных параллелей, то фольклористы предпочли их больше не замечать.