Подозрительность и одиночество
Подозрительность и одиночество
Художественное время у Шекспира удивительно спрессовано: Призрак появился в начале первого часа ночи, а уже в середине своего монолога он заметил: «Ветром утренним пахнуло», а в конце монолога – еще раз: «светляк, встречая утро, убавляет пламя». – Значит, прошло несколько часов, даже если предположить, что стоит холодная северная весна, когда ночь очень коротка.
И все же офицеры и Горацио всю эту – пусть короткую – ночь метались в окрестностях Эльсинора, разыскивая принца. Они cбились с ног, охрипли... Гамлет не сразу решается откликнуться, но уж решившись: «Да будет так» – зовет их как бы даже весело. Встревоженные, измученные друзья окружают его, забрасывают вопросами, а Гамлет почему-то никак не рискует открыть им свою тайну, морочит их и вроде бы хочет замять все происшедшее.
– Пожмем друг другу руки и пойдем.
Вы – по своим делам или желаньям,–
У всех свои желанья и дела,–
Я – по своим...
И вдруг:
– Нет, преступленье налицо, Гораций,
Клянусь Патриком!
– И дальше требует клятвы не говорить о виденном, клятвы не просто устной, а клятвы на рукоятке меча – то есть практически на кресте. Что за поворот? Решился ли Гамлет поделиться секретом? – Ничуть, он, в конечном итоге, так ничего и не рассказал. Он просто понял, что погасить интерес свидетелей к происшедшим загадочным событиям не удастся, поэтому необходимо связать их клятвой, дабы обезопасить себя. Призрак из-под земли поддерживает это требование клятвы.
Еще одно, казалось бы, противоречие: сейчас Призрак помогает Гамлету, и тот эту помощь принимает:
– Ага, старик, и ты того же мненья?
Вы слышите, что вам он говорит?
Извольте ж клясться.
Но тут же: «Перейдем…», и это знаменитое:
– Ты, старый крот? Как скор ты под землей!
Уж подкопался? Переменим место.
Это противоречие, вызывающее неизменное недоумение толкователей, (в частности, Л.Н.Толстого) – легко объяснимо, если прочесть эпизод, исходя из логики действия. Гамлет, желая запугать свидетелей, де- монстрирует им способность Призрака быть повсюду («Hic et ubique») и, тем самым, делает их «поднадзорными», а также выставляет напоказ свою родственную близость с нечистой силой,* позволяющую ему столь амикашонски обращаться с выходцем из загробного мира. После таких убедительных демонстраций и угроз, свидетели будут молчать любое неопределенно долгое время, по прошествии которого Гамлет, возможно, вновь призовет их к себе. Он уже чувствует, что ему понадобится много часов и дней, прежде чем появится возможность перейти к решительным действиям; какой-то конкретный план – уже сложился:
– ...как бы непонятно
Я дальше ни повел себя, кого
Ни пожелал изображать собою...
Отсюда, собственно, начинается новый этап в жизни принца.
Что же это за план, и почему нельзя посвятить в него заговорщиков, почему необходимо обречь себя на долгое и мучительное одиночество?
Л.H.Толстой пишет: «В легенде личность Гамлета вполне понятна: он возмущен делом дяди и матери, хочет отомстить им, но боится, чтобы дядя не убил его так же, как отца, и для этого притворяется сумасшедшим, желая выждать и высмотреть все, что делается при дворе. Дядя же и мать, боясь его, хотят допытаться, притворяется ли он или точно сумасшедший, и подсылают ему девушку, которую он любил. Он выдерживает характер, потом видится один на один с матерью, убивает подслушивающего придворного и обличает мать. Потом его отправили в Англию. Он подменивает письма и, возвратившись из Англии, мстит своим врагам, сжигая их всех.
Все это понятно и вытекает из характера и положений Гамлета. Но Шекспир, вставляя в уста Гамлета те речи, которые ему хочется высказывать, и заставляя его совершать поступки, которые нужны автору для подготовления эффектных сцен, уничтожает все то, что составляет характер Гамлета легенды. Гамлет во все продолжение драмы делает не то, что ему может хотеться, а то, что нужно автору: то ужасается перед тенью отца, то начинает подтрунивать над ней, называя его кротом, то любит Офелию, то дразнит ее и т.п. Нет никакой возможности найти какое-либо объяснение поступкам и речам Гамлета, а потому никакой возможности приписать ему какой бы то ни было характер».*
Толстой средствами своего анализа с позиций жизненной достоверности пытается опровергнуть Шекспира. Но, между прочим, с тех же позиций, легко опровергнуть и логику самого Льва Николаевича: ведь для того, чтобы «выждать» (что?) и «высмотреть» (опять же – что?), даже из соображений опасения коварства со стороны дяди, – совсем не нужно прикидываться сумасшедшим! Куда естественнее и логичнее в этой ситуации сделать вид, что вообще ничего не произошло, втереться в доверие к Клавдию, закрутить любовь с Офелией, – словом вести себя так, как это делают все разведчики и шпионы. Зачем напускать на себя блажь, зачем нарочно создавать ситуацию, когда обеспокоенные король и королева вынуждены начать свою слежку, вызвать Гильденстерна и Розенкранца? Какой в этом смысл, какая логика? – Удивительно, как Толстой не заметил это кажущееся противоречие прямому житейскому правдоподобию, свойственное в paвной мере и пьесе Шекспира и древней легенде.
А, может быть, нет никакого нарушения логики поведения Гамлета ни в легенде, ни у Шекспира? Может быть, он специально ведет эту странную и опасную игру, чтобы побудить своих противников к активным действиям?
– Только приняв такую причину иррациональности поведения Гамлета, мы поймем, почему он медлит, почему сpaзy не свершает свою месть. Ему нужно, чтобы Клавдий первый напал на него!
Но по каким мотивам?
– Вот это-то и есть главный вопрос всей той части трагедии, которая заключена в отрезке между клятвой-отречением и «Мышеловкой». Сценически этот промежуток в роли Гамлета достаточно ограничен: сцена с Полонием, встреча с Гильденстерном и Розенкранцем, приезд актеров, разрыв с Офелией – вот и все… Но что предшествовало этим эпизодам?