Классическая русская проза
Классическая русская проза
Классическая русская проза, как ни удивительно, начинается романом в стихах. Пушкин поначалу задумывает сатирическое произведение, видимо, в духе “Дон Жуана” Байрона, начинает набрасывать, как сам говорит, пестрые строфы романтической поэмы, но вскоре сознает, что у него выходит роман, роман в стихах, дьявольская разница; более того — идея романа, развитие действия, содержание настолько определились, хотя и смутно, “сквозь магический кристалл”, что отдает первые главы одну за другой в печать, поскольку в целом он уже знал, что выйдет, с началом действия в Петербурге, с продолжением его в деревне и с финалом снова на берегах Невы, где герой и героиня как бы меняются местами, с приведением письма от Онегина в ответ (запоздалый) на письмо Татьяны. Перенесение действия в деревню многозначительно, деревня — это Русь, как явно гласит эпиграф, погружение в старину, в мифическую родину, с воспроизведением всех времен года и всех возрастов жизни человеческой и т. д., и т. п.
Повествование ведется от “я” поэта, с лирическими отступлениями самого разнообразного содержания, но объективно, в непринужденно- разговорной форме, каждая строфа — это образец легкой поэзии, по сути, простой и высокой, как небо, под которым идет земная жизнь во всех ее проявлениях, со всем ее богатством и уродством, но тоже переданной в вечность. Сатиры нет и в помине, но юмор постоянно вспыхивает, и жизнь предстает во всей ее незатейливой прелести и красоте, как впервые в Новое время она явилась в новеллах эпохи Возрождения, что будет подхвачено Гоголем в его повестях из книг “Вечера на хуторе близ Диканьки” и “Миргород”, а затем в его петербургских повестях.
Первые повести Гоголя и “Повести покойного Ивана Петровича Белкина” Пушкина вышли в один 1831 год. При всем их различии по содержанию, не говоря о форме, есть в них общее — это жанр и юмор, у Пушкина особый, у Гоголя — открытый, увлекательный, — это возрожденческие новеллы на русской почве, тем и замечательные, исторически знаковые при всей их кажущейся простоте. Что касается формы, поэтики, то повести Гоголя безусловно романтические, а пушкинские повести — это классика по лаконизму и пластике повествования, содержание же тоже скорее романтическое. Гоголь последует за Пушкиным и уже его петербургские повести, сохраняя романтическое содержание, довлеют к классике. А классическая проза, как и лирика, — это то, что можно в разное время, в разном возрасте вновь и вновь перечитывать все с большим восхищением. Недаром человечество все вновь и вновь находит в глубине тысячелетий классическую поэзию и прозу всех времен и народов, открывает, переводит во все языки, перечитывает, чтобы прильнуть к вечному роднику искусства. Ренессансные эпохи — это те эпохи, когда очищаются завалы к этому роднику и создаются новые образцовые произведения искусства.
Казалось бы, только-только утвердился жанр повести в новой русской литературе, но уже зарождается роман, по внутреннему содержанию еще связанный с поэмой и повестью: “Евгений Онегин”, “Герой нашего времени”, “Мертвые души”, - исполненные поэзии и мыслей, поразительные по языку, что особенно начинаешь ценить, когда после школы и университета возвращаешься к ним.
В одно время, помню, я ходил с маленькой книжкой, как с томиком стихов, перечитывая понемножку отдельные повести, из которых соткан роман Лермонтова “Герой нашего времени”, настолько увлекал меня язык. “Никто еще не писал у нас такою правильною, прекрасною и благоуханною прозою”, - сказал Гоголь, прочитав роман Лермонтова, опубликованный в 1840 году, весь в пылу работы над “Мертвыми душами”, законченными к осени 1841 года.
“В прозе, как и в своем поэтическом творчестве, Лермонтов шел от бурной романтики к высокому реализму”, - отмечает И.Л.Андроников. А что же это такое “высокий реализм”? У Оноре де Бальзака — “высокий реализм”? По сравнению с натурализмом Эмиля Золя, может быть. А у Гоголя?
Жанр “Мертвых душ” автор определяет “поэма”, между тем как персонажи, начиная с главного героя Чичикова, вряд ли хоть сколько-нибудь поэтичны сами по себе в жизни, но повествование носит такой характер, что, независимо от персонажей, какие они есть, можно сказать, независимо от реализма, перед нами разворачивается, как небо и обширная земля, жизнь во всей ее шири и поэзии, как в “Илиаде” Гомера, пусть в ней действуют и боги, мир и бытие как эстетический феномен предстают в вечности.
Какая тут действительность и критика ее? Нет, тут все это есть, весь узнаваемый, грустный, горестный материал русской жизни, но на этом материале Гоголь творит собственный миф о России, как ранее воспользовался широко фольклором, снами и поверьями народа в жизни его в веках. Если бы было иначе, то какой же интерес заключал в себе роман с поездками Чичикова с его аферой по покупке “мертвых душ” по деревенькам Маниловых, Ноздревых и Коробочек? Критический — для своего времени, может быть. Но почему же так же, как роман Лермонтова, я время от времени в ходе жизни с увлечением перечитывал “Мертвые души”? За “высокий реализм”? Нет, в них я находил то же вдохновение и поэзию жизни, то горестной, то веселой, как в классической прозе стран Востока и Запада, в созданиях высоких ренессансных эпох. Вот откуда это определение “высокий”. А в понятиях “высокий классицизм” или “высокий реализм” — это определение вряд ли уместно, если подразумевается целое направление, которое само не поднимает создание таланта, тем более работу посредственности, до “высокого классицизма” или “высокого реализма”. Это высокое — достижение гения, а не направления, к тому же не в обычное время, а в особые периоды развития искусства, как правило, в ренессансные эпохи. Стало быть, речь идет о ренессансном классицизме или ренессансном реализме, что лучше называть высокой классикой или ренессансной классикой.
Вообще реализм нельзя считать направлением, это одна из тенденций, что проявляется с различной интенсивностью в развитии искусства в разные времена, в разных видах искусства, не становясь однако ни стилем, ни миросозерцанием, как классицизм, барокко или романтизм в той или иной степени.
Роман в новой русской литературе развивается так же стремительно, как и другие жанры и виды искусства. Если Тургенев следует традиции русской повести, воссоздавая русскую жизнь в ее быстрых переменах в 50-60-е годы XIX века, то Гончаров в его знаменитом романе “Обломов” как бы останавливает время, как длится долго летний день в деревне, с утра светлый и чистый, на небе ни облачка, река бежит, поля зеленеют, сосновый бор сияет позолотой, звонко переливается жаворонок, штурмуя небесную тверь, но все горячее солнце, свет слепит глаза, жара, лень, — вот откуда лень Обломова, отличительная черта героя, он стихов не пишет, как Державин, зато все изобилие яств, что радовали вдохновенный взор поэта, у счастливого ленивца вызывают ту же лень, — а день все длится без края и конца.
В романах Тургенева и Гончарова предстает широкая панорама русской жизни в помещичьих усадьбах, а с нею и природа, — в том есть новизна, к которой мы привыкли. Между тем это ведь открытие России, преображенной реформами Петра Великого, когда уклад жизни установился и как бы от века, но уже приметны и черты запустения и упадка дворянских гнезд.
К 1861 году, к отмене крепостного права, уже наметился рубеж конца дворянского периода развития русской истории и культуры и начала нового, в котором на первый план выходит разночинная интеллигенция и купечество, вызванные к жизни еще преобразованиями Петра I, но подавленные особыми правами дворянства и крепостничеством. Умонастроение эпохи запечатлел в своих романах Тургенев — “Рудин” (1855), “Дворянское гнездо” (1858), “Отцы и дети” (1861), с невольной ностальгией и с доверием к новым веяниям в русской жизни.
Между тем из каторги и ссылки начали возвращаться декабристы, из поколения героев войны 12 года и первых революционеров. Задумав роман о декабристе, вернувшемся из Сибири спустя четверть века, Лев Толстой тоже невольно оглянулся назад, в время юности и молодости своего героя, в эпоху Отечественной войны 12 года, и она предстала его взору величественной, достойной воспроизведения не просто в романе, а в создании, жанр которого он затрудняется определить, но с ориентацией, как Гоголь в работе над “Мертвыми душами”, на “Илиаду” и “Одиссею” Гомера. Что бы это значило? Русский роман только-только зарождается, но писатели, вместо освоения европейских форм романа, обращаются непосредственно к Гомеру.
С 1863 по 1869 год было создано в России одно из величайших произведений искусства в Новое время, спустя всего три десятилетия, как вышли первые повести новой русской литературы. Мне не нужно разбирать здесь ни содержание, ни идею “Войны и мира”. Мне достаточно обозначить то, что я делаю в этом исследовании, — ренессансный характер явлений русской жизни и русского искусства. Вот как сам граф Толстой (графство у писателя от Петра I через того самого Толстого, который произносит речь о своих странствиях у статуи Венеры в Летнем саду) определяет свое эстетическое кредо в период работы над “Войной и миром”: “Цель художника не в том, чтобы неоспоримо разрешить вопрос, а в том, чтобы заставить любить жизнь в бесчисленных, никогда не истощимых всех ее проявлениях. Ежели бы мне сказали, что я могу написать роман, которым я неоспоримо установлю кажущееся мне верным воззрение на все социальные вопросы, я бы не посвятил и двух часов труда на такой роман, но ежели бы мне сказали, что то, что я напишу, будут читать теперешние дети лет через 20 и будут над ним плакать и смеяться и полюблять жизнь, я бы посвятил ему всю свою жизнь и все свои силы”.
Это и есть самая отличительная черта эстетики Ренессанса, начиная с празднеств царя Петра. Кажется, никто специально не изучал эстетику Льва Толстого и именно в период создания “Войны и мира”, на основе текста романа, жанр которого затрудняется определить сам автор; а ведь стало бы ясно, что эстетика русского писателя близка к эстетике Гомера и к эстетике Возрождения в Европе в их существенных чертах, и, естественно, к эстетике Кипренского и Карла Брюллова, к эстетике Пушкина, для которого, как и для греков, действительность была абсолютной эстетической действительностью.
“Любить жизнь в бесчисленных, никогда не истощимых всех ее проявлениях” — вот чему учил Гомер Элладу, и Лев Толстой, открыв величественную эпоху в истории России, последовал за Гомером, как Пушкин за античными лириками, и он это сознавал, он изучал древнегреческий язык, чтобы читать Гомера в подлиннике, и настолько проникся его поэмами, что сама стилистика, длинные периоды романа-эпоса отдают гекзаметром и длинными периодами “Илиады”. Писатель протестовал против обозначения жанра его создания как романа, поэмы или исторической хроники, при этом он подчеркивал, что русская литература “со времени Пушкина не только представляет много примеров такого отступления от европейской формы, но не дает даже ни одного примера противного”.
“Приобщая” русских писателей к европейским литературным направлениям и жанрам, исследователи не заметили этого факта, который ныне находит свое объяснение. Упоминают, что в иных случаях Лев Толстой сравнивал свое создание с “Илиадой” и “Одиссеей”, мол, указывал на его близость к народно-героической эпопее. Вряд ли Лев Толстой назвал “Войну и мир” и эпопеей, когда он имел в виду миф, изначальную форму бытия и искусства, как у Гомера. Именно поэтому свободное, всеобъемлющее повествование о русской жизни в известный исторический период явилось уникальным и величайшим созданием мировой литературы последних двух столетий. Для этого мало гения, а необходимы еще исторические предпосылки; говорят о патриархальности быта и жизни в России, будто эта сторона действительности отразилась в “Войне и мире”, как в романе Гончарова “Обломов”, нет, то, что Лев Толстой обозначает как “мысль народную”, это коллективистское миросозерцание русского народа, которое сказалось в героическом сопротивлении нашествию наполеоновской армии, сил почти всей Европы как варваров, в единении сословий и власти перед внешней угрозой. Именно такой момент в русской истории как бы повторяет события древности, запечатленные в “Илиаде” как миф. И эти исторические предпосылки, несущие в себе возможность создания народно-героической эпопеи, в России к тому же пришлись на эпоху Возрождения, какую она переживала с начала преобразований Петра Великого, с естественным и необходимым обращением к классической древности. Вот почему — теперь это ясно — “Война и мир” предстает не просто как уникальное и величайшее произведение XIX века, но именно как ренессансное произведение, созданное в точности по эстетике Возрождения в ее самых существенных чертах и свойствах, что обнаруживается уже в одах Ломоносова и Державина, в портретах Рокотова, Левицкого, Боровиковского. Лирика русских поэтов первой половины XIX века, портреты Кипренского, живопись Карла Брюллова, музыка Глинки — и события всеевропейской истории, — все отразилось в создании Льва Толстого, как в “Илиаде” мы узнаем классическую древность в ее истоках и в ее полном развитии.
Об “Илиаде” упоминает и Гончаров в связи с “Войной и миром”. И это недаром. Ведь античность для русских поэтов, художников, писателей XVIII и XIX веков была эпохой очень близкой, более близкой, чем Европа и даже эпоха Возрождения в Европе, с их обращением к первоистокам в условиях Ренессанса в России, пусть это не было осознано.
“Это — положительно русская “Илиада”, обнимающая громадную эпоху, — писал Гончаров в письме к П.Б.Ганзену от 17 июля 1878 года, одному из переводчиков Ибсена на русский язык, советуя ему перевести на датский язык “Войну и мир”, - громадное событие — и представляющая историческую галерею великих лиц, списанных с натуры живою кистью великим мастером!..” В другом письме он добавляет: “Война и мир” — необыкновенная поэма-роман — и по содержанию, и по исполнению. И вместе с тем — это есть также и монументальная история славной русской эпохи, где — что фигура, то исторический колосс, литая из бронзы статуя. Даже и в второстепенных лицах воплощаются характерные черты русской народной жизни”.
Первое французское издание “Войны и мира” вышло в 1879 году, и с тех пор всемирная слава русского писателя только росла, вместе с “Анной Карениной” романы Льва Толстого определили развитие мировой литературы в XX веке. Не знаю, кто как, но мне повезло несказанно: в 9 классе, когда пришло время изучения творчества Льва Толстого, в школьные каникулы я оказался в доме отдыха, где, вместо катанья на лыжах, целыми днями зачитывался “Войной и миром”, открывая историю России в живых сценах и лицах, сознавая, что это единственный роман в мире, как Россия у нас одна, “великолепная, классическая, поэтическая”, “где все дышит мифологией и героизмом”.
Это ли не величайший взлет художественного гения? Это ли не Ренессанс?!
Но критики, вовлеченные в борьбу партий, не заметили это событие, которое составило бы эпоху в Германии или Франции, как не заметили, что лирика Пушкина, его проза — величайшее ренессансное явление.
Между тем при всяком соприкосновении с “Войной и миром” вдумчивый читатель понимал, что это создание уникальное и всеобъемлющее и ничего подобного нет в мире. Ромен Роллан еще юношей в 80-е годы XIX века открыл для себя Льва Толстого: “В несколько месяцев, в несколько недель, — вспоминал он, — перед нашими глазами раскрылось творчество одной великой жизни, в которой отражался целый народ, даже целый новый мир… Это были как бы врата, раскрытые в безбрежную вселенную, великое разоблачение жизни. Никогда еще подобный голос не раздавался в Европе”.
Перед нами действительно возник новый мир, Россия в вечности, как некогда в век Перикла Эллада, Эллада в вечности.
“Мощь его повествовательного искусства, — писал другой из крупнейших писателей XX века Томас Манн, — ни с чем не сравнима; каждое соприкосновение с ним… вливает в талант, обладающий восприимчивостью, потоки силы, бодрости, первозданной свежести. Подобно тому, как он сам, Антей, при каждом прикосновении к матери-земле обретал в себе крепость изумительного художника, так и для нас его могуче-безыскусственное творчество — это сама земля, сама природа, появляющаяся в новом обличье; перечитывать его… значит спасаться от соблазнов манерности и болезненной игры, возвращаться к потокам естественности и здоровья, находить их в самом себе”.
Здесь речь о живительной сущности эстетики Льва Толстого, антично-ренессансной, как у Пушкина, но более мощно, чем у Пушкина, которая будет меняться от “Анны Карениной” к “Воскресению” до “Отца Сергия” с преобладанием моральной рефлексии, но мы говорили, что и повышенный морализм, с обращением к Богу, как Сандро Боттичелли или Гоголь, с отказом от художественного творчества, — это тоже один из приметных, глубоко трагических проявлений ренессансного миросозерцания.
Если Лев Толстой внес в современную форму романа принцип эпоса, то Достоевский — принцип трагедии, и это далеко не случайно. Здесь отразился не просто факт биографии писателя, а характер эпохи. Поворот от Пушкина к Гоголю в развитии русской литературы, что постулировала литературная критика, носил скорее внешний, можно сказать, стилистический нюанс, переход не просто от поэзии к прозе, но к прозе патетической, исполненной драматизма и трагизма. Это Гоголь забил тревогу при виде того, что творится в России, а еще больше — в Европе, с воцарением, по его выражению, “беспорядка”, что подхватит у него Достоевский. Этот феномен нам знаком; у нас его еще называют беспределом. То состояние, какое мы переживаем на рубеже XX–XXI веков в России, с воцарением демократии и свободы, как ни странно, Достоевский вслед за Гоголем именует не иначе, как “беспорядок”, как переходную эпоху, когда все переворотилось, как сказано у Льва Толстого, и только укладывается, — а что?
Реформы 1861 года ударили как по помещикам, так и по крестьянам, соответственно по всем слоям населения Российского государства в условиях быстрого развития капитализма, родимые черты которого Достоевский, как и Лев Толстой, не говоря о радикальной интеллигенции, не принимали по Европе (ныне у нас все наоборот). “Теперь в Европе все поднялось одновременно, — писал Достоевский, — все мировые вопросы разом, а вместе с тем и все мировые противуречия”. И это же он видит в России, в “нашем теперешнем текущем моменте”.
История сама по себе, какая развертывается в “Войне и мире” как живая жизнь, не интересовала Достоевского, природа тоже, — душа человеческая “стоит иной раз целого созвездия”, - вот что его занимает, человек. Это Сократ пробудился в Достоевском, если угодно. Если “я” человеческое обладает сознанием, “если оно это все сознало, т. е. всю землю и ее аксиому, — рассуждал Достоевский, — то стало быть это мое я выше всего этого, по крайней мере не укладывается в одно это, а становится как бы в сторону, над всем этим, судит и сознает его. Но в таком случае это я не только не подчиняется земной аксиоме, земному закону, но и выходит из них, выше их имеет закон”.
С обретением самосознания, то есть своей воли и мысли, идеи по Достоевскому, человек уже преступает сущее, он преступник, а именно преступник и есть герой трагедии у греков, тот же Эдип, который преступил все законы, не ведая о том, что дела не меняет. Таковы и персонажи трагедий Шекспира. Таковы же отныне и герои Достоевского. Они столь же реальны, сколь символичны. Тончайшие образы-символы у Пушкина — в “Капитанской дочке”, в “Пиковой даме”, в “Медном всаднике” — у Достоевского обретают фантастичность и трагизм.
“Мы переживаем самую смутную, самую неудобную, самую переходную и самую роковую минуту, может быть, из всей истории русского народа”, - писал с мукой и беспокойством Достоевский. Он воспринимал эпоху, в какую жил, 40-70-е годы XIX века в России и в мире, как трагическую, и принцип трагедии для воссоздания своих исканий, исканий человечества от христианства до утопического социализма, с торжеством чистогана всюду, находил вновь и вновь у Пушкина. Поворот Достоевского от Гоголя к Пушкину сыграл несомненно решающую роль в его судьбе как художника, с тем он находит внутренне предельно лаконичную форму романа-трагедии, которая выдерживает даже избыток моральной рефлексии, играющей роль глубочайших психологических выкладок и откровений.
У Льва Толстого — эпос, миф, как у Гомера, разумеется, в современную эпоху, какая была возможна лишь в России; романы Достоевского — это трагедии или даже диалоги в платоновском духе, разыгранные с надрывом на задворках русской жизни.
Выбор эпохи 1812 года Львом Толстым и создание романа-эпоса, какого не было и нет в мире, все же кажется вполне естественным, но почему у Достоевского тут же не просто роман, а роман-трагедия, целых пять да впечатляющей силы, в которых не столько в России, сколько в странах Запада и Востока находят постановку всех насущных вопросов, какие волнуют мыслящую публику? Ренессансные эпохи тем и отличаются, что художники и мыслители решают общечеловеческие проблемы в масштабах всей человеческой цивилизации и культуры.