Песнь арфиста

Песнь арфиста

Во времена фараонов египтянин начинал строить себе гробницу в ранней юности, ибо был уверен, что жизнь дана человеку всего лишь на несколько десятилетий, а смерть – навсегда. Умерший является к Осирису, где его ждет суд, чтобы стать затем полным хозяином того дома, который при жизни он где-то в скале построил себе на века. Своего великолепного и полного всякого добра дома, живо напоминающего те житницы, которые хотел для себя построить богатый человек из Евангелия от Луки. Дома, где есть всё. Кроме жизни…

Довольно долго считалось, что египтяне именно в том видели смысл жизни, чтобы обустраивать свои гробницы. Однако позднее стало ясно, что это не совсем так. Приблизительно сто лет тому назад на стене одной из гробниц был обнаружен текст небольшой поэмы, относящийся к XXII веку до н. э., рядом с которым изображен толстый человечек по имени Неферхотеп, играющий на арфе. Текст этот стали называть «Песнью арфиста».

Его автор (сам это Неферхотеп или кто-то другой, неясно) говорит о смерти, вернее, о том, что «никто из тех, кто ушел туда, пока не вернулся обратно», а посему тебе следует заставить свое сердце забыть о печали и подчиняться его велениям, «доколе ты существуешь». Что ждет нас там? Об этом, по мнению автора «Песни арфиста», мы ничего не знаем. Поэтому, восклицает поэт, «умножай непрестанно свои наслаждения, сердцу своему не давай огорчаться и следуй его желаниям.»

В общем, ede, bibe, lude, или «ешь, пей, веселись», как сказано в упомянутом выше месте из Евангелия (Лк 12: 19). Эта тема разрабатывается затем в вавилонском эпосе о Гильгамеше и в греческой лирике VIII–VI веков до н. э., где призыв радоваться жизни звучит постоянно, ибо «другие появятся скоро люди, а вместо тебя черная будет земля».

Наконец, в «Алкесте» Еврипида подвыпивший Геракл напоминает зрителю, что «всем смертным людям суждена могила», и поэтому, пока мы живы, нам следует веселиться, пить вино и вдыхать ароматы цветов. Об этом же говорит и вся римская поэзия, прежде всего Гораций со своим призывом carpe diem, что буквально означает «рви день» или «лови момент».

Комментируя это выражение, Порфирион, один из самых известных в античности знатоков Горация, сообщает, что поэт использует здесь глагол, который обычно употребляется только в тех случаях, когда говорится «о плодах, которые мы срываем с дерева, чтобы наслаждаться их сладостью». Этот призыв – наслаждаться жизнью, пока черная смерть не вырвала тебя из мира – красной нитью проходит через всю историю древности. Его отголосками буквально насыщен Ветхий Завет.

Автор Екклесиаста, почти дословно повторяя «Песнь арфиста», призывает читателя «ходить по путям сердца» и восклицает: «Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твое радости…» (Екк 11: 9). В Книге Премудрости содержится огромная цитата из какого-то поэтического текста, автор которого восклицает: «Будем же наслаждаться благами жизни… увенчаем себя цветами шиповника, пока они не увяли… везде оставим следы веселья» (Прем 2: 6–9).

Правда, далее в первом случае говорится, что за всё потом придется ответить на суде, а во втором подчеркивается, что люди, рассуждающие подобным образом, ошибаются, однако сам факт наличия этих текстов в Библии прямо свидетельствует о том, что идеи такого рода были распространены и среди евреев.

«Наслаждаться» – в какой-то мере действительно ключевое слово древней истории. Однако все упомянутые выше и им подобные тексты совсем не так однозначны, как может показаться. На первый взгляд, авторы всех этих текстов предлагают своему читателю просто забыться, погрузившись в «наркотическую» дрему, но при ближайшем рассмотрении оказывается, что их призыв заключается в другом.

Человек, которому не по себе от мысли, что завтра он, быть может, умрет, а значит, провалится в небытие, – будет есть, пить и веселиться, чтобы отогнать от себя эти мрачные думы, даже и в том случае, если он ничего не знает о «Песни арфиста». Тоска рождается в душе не от стихов, а от жизни вокруг, но зато лечится она стихами. «Болящий дух врачует песнопенье» – это знал еще царь Саул.

Поэзия призывает не просто напиться и заснуть, а всмотреться в то, что именно чувствует человек, когда ему плохо. Не просто пить вино и упиваться жизнью, вдыхая запахи весенних цветов и дорогих благовоний зовет нас поэт, но понять, что стоит за этой жаждой наслаждения. В результате он дает прямой ответ на тот вызов, который бросает человечеству страх.

Читатель вслушивается в музыку стиха, настраивается на его ритм и всматривается в нарисованную поэтом картину… И тут в какой-то момент происходит чудо. Он с удивлением обнаруживает, что хотя «жизнь наша пройдет, как след от облака, и рассеется, как туман, разогнанный лучами солнца и согретый его теплотою» – именно так говорится в библейской Книге Премудрости (Прем 2: 4), – однако кое-что от него всё же останется. От него останется чувство, пусть даже то чувство страха, которое сейчас владеет им, но оно останется, оно переживет его тело и, быть может, обретет бессмертие, если только будет выражено в слове. Так рождается так называемая философская поэзия.

Когда Гораций восклицает в своем «Памятнике»: Non omnis moriar («Я умру не весь»), – он имеет в виду именно это. Поэт абсолютно уверен, что сможет скрыться от богини похорон благодаря своим текстам. После его смерти не только они останутся навсегда, но и сам он будет жив в них. Пафос этой оды заключается вовсе не в том, что Гораций со смиренным величием подводит итог своим трудам, но в преодолении страха перед небытием, которое ждет каждого.

Словом vivam, то есть «буду жить всегда», заканчивает он свою оду. Личность поэта сливается с текстом – делом всей его жизни – и становится неподвластной смерти, тому ужасу провала в non esse, в небытие, ужасу, который на каком-то этапе своего жизненного пути переживают не только те, кто не верит в Бога, но все без исключения люди.

Однако смерть – это не просто небытие. Это разрушение, гниение, распад. Именно потому египтяне мумифицировали тела усопших, чтобы спасти их от разложения и червей, которым в противном случае достался бы покойник. Именно потому сжигали тела усопших греки и римляне. И в том, и в другом случае это был опять-таки ответ, пусть очень далекий от идеала, но всё же ответ на вызов смерти.

В христианстве смерть была понята как встреча с Богом и выход бессмертной души за пределы тела, что на два тысячелетия почти полностью избавило человека от страха перед гниением – лицом к лицу европейская культура столкнулась с этой проблемой только в Новое время.

Именно как «страшное зловоние» понимают смерть Лоренцо Скуполи в «Духовной брани» (конец XVI века) и переведший книгу Скуполи на греческий язык преподобный Никодим Святогорец. Вот как говорится об этом в русском переводе книги, сделанном св. Феофаном Затворником: «Что будет после смерти это так увлекающее тебя существо? Смрадный гной, преисполненный червей». Об этом же говорит в XIX веке Шарль Бодлер, который, описав разлагающийся труп лошади у дороги, вдруг обращается к своей возлюбленной: «Вы тоже станете подобны этой гнили… звезда моих очей… когда после отпевания пойдете разлагаться в гробу среди пахучих трав и благовоний».

Александр Дюма-сын в «Даме с камелиями» предвосхищает стихи Бодлера, рассказывая об эксгумации тела Маргариты на кладбище Монмартра: «Страшное зловоние пахнуло оттуда, несмотря на ароматические травы, которыми гроб был выложен… саван был почти совершенно изъеден… вместо глаз были две впадины, губы провалились… а между тем я узнавал в этом лице белое, розовое, веселое лицо, которое я так часто видел».

Читая это описание, нельзя не вспомнить слова из византийского чина погребения младенцев: «Кто не восплачет, зря твое ясное лицо увядаемо, еже прежде яко крин красный». Различаются эти два описания лишь тем, что у византийского гимнографа вид смерти вызывает боль, у Дюма-сына и его героев – ужас и отчаяние.

Гниение оказывается страшнее пустоты и небытия. Во времена «Песни арфиста» и Горация страх перед пустотой лечили стихи. Теперь смерть предстала перед человечеством в новом обличии – в виде разлагающегося трупа. Однако и этот страх преодолим.

Нам, людям, всем без исключения свойственно бояться покойников. Но лишь в том случае, когда это чужие. Как только ты оказываешься у смертного одра близкого тебе человека, сразу делается ясно, что бояться здесь нечего. На последней странице «Отверженных» Мариус и Козетта, упав на колени, осыпают поцелуями руки своего мертвого отца. Им не страшно, а больно. Любовь побеждает страх.

«Умереть – это ничего; ужасно – не жить», – говорил им умирающий Жан Вальжан буквально за несколько минут до этого момента. А потом: «Как хорошо умирать!» И, обращаясь к Козетте: «Ведь ты поплачешь обо мне немножко? Только не слишком долго. Я не хочу, чтобы ты горевала по-настоящему». Не жить, конечно, ужасно, но Жан знает, что Козетта и Мариус будут жить, и поэтому он по-настоящему счастлив.

Проходит еще несколько минут. «Не знаю, что со мной, я вижу свет… Я умираю счастливым», – теперь он счастлив не только из– за того, что рядом его дети, но и потому, что видит свет. «В нем замерла жизнь, но засветилось нечто другое. Дыхание всё слабело, взгляд становился всё глубже. Это был мертвец, за спиной которого угадывались крылья», – так описывает Гюго своего умирающего героя.

Писатель, всю жизнь считавшийся антиклерикалом, рисует картину, в которой присутствие Божие ощущается абсолютно реально. На деле он оказывается вовсе не безбожником, а, наоборот, первопроходцем на той дороге к Богу, по которой до него, возможно, вообще не ходили.

Оказывается, любовь побеждает не только страх, но и смерть, однако при одном непременном условии: когда и тому, кто уходит, и тем, кто остается, бесконечно больно. Тайна нашего бессмертия раскрывается всем, но для этого нам необходимо научиться одной– единственной вещи – не бояться боли. Настоящей и невероятно сильной боли. И не искать духовного обезболивания. Вот тогда станет ясно, что навсегда нам дана всё-таки не смерть, а жизнь.

Впервые опубл.: Русская мысль. 1999. № 4259 (25 февраля – 3 марта). С. 12.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.