Игорь Пильщиков (Москва) Nominasinescis… (Структура аудитории и «домашняя семантика» у Пушкина и Баратынского) [60]
Игорь Пильщиков (Москва) Nominasinescis… (Структура аудитории и «домашняя семантика» у Пушкина и Баратынского) [60]
Цель настоящей работы – продемонстрировать, как использование имен собственных и особого рода цитат-намеков в поэзии Пушкина и Баратынского разделяет их аудиторию на две категории: узкий круг близких друзей, прекрасно понимающих намек, и широкий круг читателей, которые понимают, что поэт на что-то намекает, но не могут вполне оценить скрытые от них подробности. Я хочу показать, что такая «сегрегация» аудитории связана с особым типом поэтической семантики. Кроме того, есть все основания утверждать, что эта коммуникативная стратегия не является особенностью поэтики Пушкина или Баратынского, но характерна для всей, условно говоря, «аристократической» литературы пушкинской эпохи – или, по крайней мере, для лицейского и послелицейского «Союза поэтов» (как назвал это содружество Кюхельбекер). Чтобы анализируемый материал был легко обозримым и сопоставимым, я ограничусь рассмотрением цитат из Дельвига и упоминаниями его имени у Баратынского и Пушкина. Дельвиг – фигура особая: прекрасный поэт, близкий друг как Пушкина, так и Баратынского, он стал главным связующим звеном между лицейским и послелицейским поэтическим кружком.
1
В 1922 г. М.Л. Гофман опубликовал сборник не изданных ранее стихотворений Дельвига. Среди произведений, написанных в Царскосельском лицее, обнаружилась «Горацианская ода» «Фани», которая начинается так:
Мне ль под оковами Гимена
Всё видеть то же и одно?
Мое блаженство – перемена,
Я дев меняю, как вино.
Темира, Дафна и Лилета
Давно, как сон, забыты мной,
И их для памяти поэта
Хранит лишь стих удачный мой. [61]
Гофман отметил [см.: Дельвиг, 124], что именно это стихотворение цитируется в загадочных строках из «Евгения Онегина»:
Словами вещего поэта
Сказать и мне позволено:
Темира, Дафна и Лилета —
Как сон, забыты мной давно .
В окончательный текст романа эти строки не попали, но они вошли в «Отрывок из Евгения Онегина», озаглавленный «Женщины» и опубликованный в «Московском Вестнике» в 1827 г. [см.: Пушкин, VI, 646—648]. До того, как – почти целый век спустя – Гофман напечатал оду Дельвига, абсолютному большинству читателей не было известно, кто такой «вещий поэт»: имя его не названо, а цитата неузнаваема [ср.: Лотман 1980, 9–11].
В своей статье «Текст и структура аудитории» (1977) Ю.М. Лотман прокомментировал пушкинскую цитату из Дельвига так: «Пушкин сознательно опускает как известное или заменяет намеком в печатном тексте, обращенном к любому читателю, то, что заведомо было известно лишь очень небольшому кругу избранных друзей». «Пушкин отсылал читателей к тексту, который им заведомо не был известен. Какой это имело смысл? Дело в том, что среди потенциальных читателей „Евгения Онегина“ имелась небольшая группа, для которой намек был прозрачным, – это круг лицейских друзей Пушкина <…> и, возможно, тесный кружок приятелей послелицейского периода» (Лотман имеет в виду таких друзей поэта, как Баратынский, Кюхельбекер или Вяземский). «Таким образом, пушкинский текст <…> рассекал аудиторию на две группы: крайне малочисленную, которой текст был понятен и интимно знаком, и основную массу читателей, которые чувствовали в нем намек, но расшифровать его не могли» [Лотман 1992, 164—165]. Запомним это стихотворение Дельвига и комментарий Лотмана – они пригодятся нам в дальнейшем.
2
В «Евгении Онегине» Дельвиг упоминается еще раз, в главе шестой, где описано, как Ленский перед дуэлью сочиняет свою элегию:
<…> его стихи,
Полны любовной чепухи,
Звучат и льются. Их читает
Он вслух, в лирическом жару,
Как Дельвиг пьяный на пиру.
Во-первых, в основной своей массе читатели никогда не пировали с бароном Дельвигом и могли только догадываться, как он декламирует свои стихи после очередного бокала шампанского. Во-вторых (что самое главное), в пушкинское время это место просто не могло печататься так, как мы знаем его сегодня: имя Дельвига было заменено инициалом Д . Во всех прижизненных изданиях «Онегина» обсуждаемая строчка читается так: Как Д. пьяный на пиру [Пушкин, VI, 651].
М.И. Шапир в своей широко дискутируемой статье «„Евгений Онегин“: Проблема аутентичного текста» проанализировал антропонимическое пространство пушкинского романа и показал, что населяющие его персонажи разбиты на несколько категорий [Шапир, 6–9]. Степные помещики наделены говорящими именами (Пустяков, Петушков, Буянов и т. п.). Московских бар автор называет без фамилий, только по имени и отчеству [ср. Кошелев, 83]:
Всё белится Лукерья Львовна,
Всё то же лжет Любовь Петровна,
Иван Петрович так же глуп,
Семен Петрович так же скуп <…> и т. д.
Представители петербургского большого света описаны перифрастически, но читатели легко узнавали эти анонимные портреты. Другие современники поэта названы полными именами, «если речь идет о публичной стороне их деятельности» [Шапир, 7]. Например, Певец Пиров и грусти томной – это Баратынский, как разъясняет сам Пушкин в 22-м примечании к «Евгению Онегину». Другой поэт , который роскошным слогом // Живописал нам первый снег , – это князь Вяземский, объясняет Пушкин в 27-м примечании. Но если тот же самый современник «выступает на страницах романа в качестве частного лица, поэт прибегает к звездочкам и сокращениям» [Шапир, 7]. Поэтому, когда с князем Вяземским встречается Татьяна, Пушкин сообщает: К ней как-то В. подсел [Пушкин, VI, 652] (а не К ней как-то Вяземский подсел , как печатают современные издания). Знаменитый пассаж: Ducommeilfaut ( Шишков, прости // Не знаю, как перевести ) – не появлялся на свет в этом виде при жизни Пушкина. Сперва поэт намеревался использовать инициал Ш , но затем заменил его тремя астерисками [Пушкин, VI, 623, 652]. Друг Пушкина, Дельвига и Баратынского Вильгельм Кюхельбекер полагал, что эти строки адресованы ему, и читал их: Вильгельм , прости // Не знаю, как перевести [Тынянов 1934, 372]. Действительно, Пушкин не мог в печатном тексте столь фамильярно обратиться к адмиралу русского флота и президенту Академии Российской, так же как он не мог открыто потешаться над пьянством барона Дельвига. Все это «личность и неприличность», говорил в таких случаях Пушкин [Пушкин, XIV, 9]. Расшифровывая имена, поданные в тексте только намеком, редакторы, заключает Шапир, одновременно нарушают нормы пушкинской этики и поэтики [ср.: Шапир, 6, 8].
Апофеозом поэтики неназванных имен собственных стала пушкинская эпиграмма «Собрание насекомых» (1829). Здесь все имена заменены астерисками, число которых соответствует числу слогов:
Вот ** – божия коровка,
Вот **** – злой паук,
Вот и **– российский жук,
Вот ** – черная мурашка,
Вот ** – мелкая букашка и т. д.
Существует несколько неавторизованных версий эпиграммы с добавленными именами, но даже современники Пушкина могли только гадать, как следует расшифровывать это хулиганское стихотворение. Насладившись поднятым им шумом, Пушкин перепечатал эпиграмму в «Литературной газете» со следующим комментарием: «Здесь мы помещаем сие важное стихотворение, исправленное Сочинителем. В непродолжительном времени выйдет оно особою книгой, с предисловием, примечаниями и биографическими объяснениями, с присовокуплением всех критик, коим оно подало повод, и с опровержением оных. Издание сие украшено будет искусно ли-тохромированным изображением насекомых. Цена с пересылкою 25 руб.» [Пушкин, XI, 131]. Разумеется, обещание это никогда не было выполнено. Итак, звездочки суть воплощенная неоднозначность: читателям приходится угадывать, кто есть кто, подставляя вместо астерисков разные имена. При этом читатель предполагает, что сам поэт и, вероятно, его близкие друзья точно знают, кто имеется в виду. Говоря словами Лотмана, Пушкин вновь «заменяет намеком в печатном тексте, обращенном к любому читателю, то, что заведомо было известно лишь очень небольшому кругу избранных друзей».
3
Обратимся теперь к одному из многочисленных стихотворений Баратынского, адресованных Дельвигу, – к элегии «Элизийские поля». Я подробно анализировал ее в статье «О „французской шалости“ Баратынского» [Пильщиков 1994; испр. и доп.: Пильщиков 2004; 2005]. «Элизийские поля» были опубликованы в «Полярной звезде на 1825 год». Они вошли в третью книгу элегий из «Стихотворений Евгения Баратынского» 1827 г.
и в первую часть «Стихотворений Евгения Баратынского» 1835 г. Датировка «1821?», которую мы встречаем в современных изданиях, восходит к указанию самого Баратынского в письме к Ивану Ивановичу Козлову (апрель 1825): «„Элисейские поля„писаны назад тому года четыре: это французская шалость, годная только для альманаха» [Боратынский, 481]. Ключевые слова здесь – шалость и альманах .
Упоминание альманаха свидетельствует об отнесенности стихотворения к сфере, которую Б.М. Эйхенбаум назвал «литературной домашностью» [Эйхенбаум 1929]. О влиянии этой сферы на «большую литературу» Ю.Н. Тынянов писал: «<…> домашняя, интимная, кружковая семантика всегда существует, но в известные периоды она обретает литературную функцию» [Тынянов 1927/1977: 279]. В текстах, подобных «Элизийским полям», мы нередко находим цитаты, которые могут приобретать особое значение только для определенных адресатов, а иногда могут быть только им известны. Эксплуатируя «кружковую семантику» и создавая «кружковую поэтику», такие тексты предельно сближают литературу с «литературным бытом» [ср.: Эйхенбаум 1927].
Многие «домашние» тексты носят полушутливый, игровой характер – отсюда почти терминологическое для пушкинской эпохи слово шалости . Как поясняет Баратынский в послании Гнедичу, шалости – это «безделки стихотворные», не имеющие «возвышенной цели». «Шалостями» называли свою литературную продукцию арзамасцы. Один из разделов «Выдержек из Остафьевского Архива», печатавшихся Вяземским в 1860-е гг., называется «Литературные арзамасские шалости». Публикации был предпослан эпиграф из речи Блудова на юбилее Вяземского (1861): «Вспомнимъ, не безъ улыбки, и объ нашихъ – сказать-ли? литературныхъ шалостяхъ , потому между прочимъ, что въ нихъ не ръдко бывало много живости и ума» [РА].
Элегия Баратынского пронизана цитатами и реминисценциями из произведений поэтов, чьи имена были особенно важны для него: это Эварист Парни, элегик par excellence, Батюшков, которого Пушкин в послании к нему назвал «Парни Российским», и старший друг Баратынского – Дельвиг, который, по его собственным словам, «подружил» Баратынского «с музой» ( Певца Пиров я с музой подружил – сонет «Н.М. Языкову», 1822). Важно, что имена Парни и Дельвига фигурируют в самом тексте стихотворения.
В «Элизийских полях», представляющих собой вариацию на тему «умирающего поэта», стилистика унылой элегии парадоксально совмещается со стилистикой дружеского послания. Переход от элегической интонации к эпистолярной построен на традиционном мотиве прощания с друзьями:
Простите, ветреные други,
С кем беззаботно в жизни сей
Делил я шумные досуги
Веселой юности моей!
Фраза Делил я шумные досуги – автоцитата, отсылающая к поэме Баратынского «Пиры», опубликованной в 1821 г.:
Тот домик помните ль, друзья,
Где наша верная семья,
Оставя скуку за порогом,
Соединялась в шумный круг
И без чинов с румяным богом
Делила радостный досуг ?
Произведение, принесшее Баратынскому славу «певца Пиров», было адресовано лицейскому кружку молодых поэтов (Дельвиг, Пушкин, Кюхельбекер), с которыми Баратынский сблизился в начале 1819 г. (в тексте поэмы упомянуты Пушкин и Дельвиг). Именно «Пиры» поддерживали образ «союза поэтов» и утверждали литературный имидж автора поэмы – участника союза. Фигурой первостепенного значения для Баратынского был Дельвиг, и последующее развертывание текста «Элизийских полей» ведет к характерным дельвиговским контекстам.
Оказывается, что друзья в «Элизийских полях» – не условные элегические персонажи, а реальные участники кружкового общения. Так унылая элегия, «обращенная (по характеристике Лотмана) к любому читателю», превращается в дружеское послание, адресованное узкому кругу близких друзей и вовлекающее в свою орбиту подтексты, принадлежащие к сфере «литературной домашности». Для «постороннего» читателя текст становится почти криптограмматическим. Поэт описывает свое времяпровождение в Элизии:
<…> И там <…>
Превозносить я буду вновь
Покойной Дафне и Темире
Неприхотливую любовь.
О чем здесь говорится? О том, что поэт будет, как и прежде, прославлять Дафну и Темиру или посвящать им свои сочинения? Вряд ли: в других стихах Баратынского мы не находим имени Темиры, а имя Дафна встречается только в произведениях, написанных после «Элизийских полей».
Остается предположить, что «превозносить любовь Дафне и Темире» – это перифраза, использующая «чужое слово». Речь, по-видимому, идет о том, что в отличие от какого-то другого поэта, не желающего более сочинять любовные стихи, автор намерен заниматься этим и после смерти. Но кто же этот другой поэт? – Ответ: Дельвиг.
Во-первых, само сочетание этих традиционных имен – типично дельвиговское. Например, в «Утешении бедного поэта», опубликованном в 1819 г. [62] , Дельвиг писал: Кто был Лидий, где Темира // С Дафною цвела? Баратынский обожал это стихотворение и собственноручно вписал его в свой семейный альбом [Верховский, 11—12]. Но конкретный текст, который имеет в виду Баратынский, – это, скорее всего, «горацианская ода» «Фани», то есть те самые строки, которые Пушкин процитирует в «Отрывке из Евгения Онегина» 1827 г.:
Темира, Дафна и Лилета
Давно, как сон, забыты мной <…>
«А я буду воспевать их и после смерти», – как бы отвечает Баратынский. При этом источник цитаты, известный только узкому кругу приятелей, в «Элизийских полях» назван едва ли не прямо. Действительно, следующая строчка читается: О Дельвиг! слезы мне не нужны . Напоминаю, однако, что мы разбираем текст в редакции сборников 1827 и 1835 гг. А в публикации 1825 г. имя Дельвига заменено инициалом Д . Соположение цитаты и имени ее автора – намеренный прием: в «Элизийских полях» имя Парни ( Прочту Катуллу и Парни // Мои небрежные куплеты // И улыбнутся мне они ) появляется вслед за цитатой из элегии Парни «Le Revenant» («Привидение»):
Когда из таинственной сени,
От темных Орковых полей,
Здесь навещать своих друзей
Порою могут наши тени,
Я навещу, о други, вас <…>
У Парни: Si du sein de la nuit profonde // On peut revenir en се monde, // Je re-viendrai, n’en doutez pas . Разница заключается в том, что знаменитую элегию Парни легко узнавал любой образованный читатель того времени, тогда как неопубликованная ода Дельвига была известна только узкому кругу его друзей.
Почему, однако, Баратынский «спорит» с Дельвигом? Дело в том, что «Элизийские поля» являются, помимо всего прочего, репликой в поэтическом диалоге Дельвига и Баратынского – ответом на опасения, высказанные Дельвигом в «Элизиуме поэтов». В этом стихотворении, также известном только близким знакомым Дельвига, покойные поэты обвиняют своего молодого собрата, проводившего время «на дружеских пирах», в том, что он «ступил <…> за Кипрою» и «Бахуса манил к себе рукой», после чего выносят ему суровый приговор: И твой удел у Пинда пресмыкаться, // Не будешь ты к нам Фебом приобщен . Баратынский уверяет Дельвига, что друга Вакха и Киприды ожидает на том свете куда более радушный прием. Этим объясняется обращение к Дельвигу в «Элизийских полях» редакции 1827/1835 г.:
О Дельвиг! слезы мне не нужны;
Верь, в закоцитной стороне
Прием радушный будет мне <…>
Кстати, редкое прилагательное закоцитный ‘находящийся за Коцитом’ [63] изобрел Дельвиг, употребивший его в стихотворении «Н.И. Гнедичу» (1823): Муза вчера мне, певец, принесла закоцитную новость: // В темный недавно Айдес тень славянина пришла <…> [Алексеев, 51]. А.С. Кушнер отнес форму закоцитный к числу «незабываемых „баратынских“ словообразований» [Кушнер, 48—49]. Это не единственный случай, когда поэтические инновации Дельвига исследователи приписывают его более известным друзьям.
Благодаря этой и другим отсылкам к опубликованным стихотворениям Дельвига, «посторонний» читатель тоже мог догадаться, чье имя зашифровано в «Элизийских полях». Но аудитория и здесь поделена на две части: на тех немногих, кто понимает всё, и всех прочих, которые понимают в худшем случае ничего, а в лучшем – почти всё, но не всё. Элегия адресована всем читателям, однако один уровень ее смысла предназначен – скажем словами Жуковского – f?rwenige (для немногих).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.