Июль

Июль

Отпуск! Эгон Шиле и Франц Фердинанд, австрийский престолонаследник, играют в железную дорогу. Прусские офицеры голышом купаются в водохранилище Сакровер. Франк Ведекинд едет в Рим, а Ловис Коринт и Кете Кольвиц – в Тироль (но в разные гостиницы). Альма Малер бежит в Мариенбад, потому что Оскар Кокошка объявил о помолвке. В поисках утешения тот пьет с Георгом Траклем. Постоянно идет дождь. Все сходят с ума в своих гостиничных номерах. Но как бы то ни было: Матисс приносит Пикассо букет цветов.

Генрих Кюн. Четверо детей Кюна, 1912/13 (Австрийская национальная библиотека, Венский фотоархив).

10 июля в Долине Смерти в Калифорнии задокументирован температурный рекорд: 56,7 градусов. 10 июля в Германии идет дождь. Столбик термометра едва доходит до 11 градусов тепла.

В этом июле в Бонне крепнет дружба между Августом Маке и его юным поклонником Максом Эрнстом. Маке даже использует тетрадь Эрнста с парой записанных лекций в качестве альбома для эскизов; вместе они устраивают выставку «Рейнских экспрессионистов», которую из-за отсутствия подходящей галереи открывают 10 июля в боннском книжном магазине Когена. Из окна магазина на втором этаже свешивается огромный плакат, расписанный участниками выставки. Макс Эрнст успел позаботиться и о необходимом эхе: под вымышленным именем он пишет рецензию в боннский «Фольксмунд», нахваливая в ней искусство своего друга Маке, чьи абстракции «одной только формою выражают психические состояния». Так в 1913 году все повсеместно борются за бессознательное.

Психологизм, трансцендентность витают в воздухе. Итальянец Джорджо де Кирико рисует в 1913 году свой первый настоящий «метафизический пейзаж», как называет его Гийом Аполлинер. Он носит название «Итальянская площадь» и изображает – пустоту.

Если знать, что де Кирико долгое время учился в Мюнхене, то в желтом цвете домов и ширине улиц чувствуешь, что вся метафизика в искусстве этого причудливого, рожденного в Греции итальянца, является делом сугубо мюнхенским. Так, классицистическая архитектура Лео фон Кленце между Придворным садом и площадью Виттельсбах оказалась в 1913 году в самой гуще модерна. Бёклин и Клингер были для де Кирико художественными отцами, Шопенгауэр и Ницше – духовными, и для постижения одиночества одинокого человека они де Кирико больше не нужны. Ибо в бессмысленность нового столетия неминуемо втягивается сам зритель. Или, как скажет сам де Кирико: «Современные философы и поэты освободили искусство. Ницше и Шопенгауэр первыми научили глубокому значению не-смысла жизни и как этот не-смысл можно превратить в искусство. Хорошие новые художники суть философы, преодолевшие философию». Поэтому де Кирико выводит перспективу, точку опоры, ad absurdum[29]. И быстро завоевывает уважение в Париже, Берлине и Милане – как фигура, на которую можно опереться на все более шатком фундаменте.

С 16 июля Эгон Шиле проводит отпуск у своего мецената и покровителя Артура Рёслера в доме семейства Гайг в Альтмюнстере на Траунском озере. В длинном письме он сообщил о намерении приехать: или 3-го, или 4-го, или 5-го, или 6-го. Но не приезжает. Встречавший его хозяин возвращается с вокзала к себе домой и, успев замерзнуть во время получасовой дороги, пьет чай с ромом, потом ром с чаем. На улице льет как из ведра. Наконец, Шиле стучится в дверь террасы – он приехал в другое время и с другого направления. И не один, а с Валли Нойциль, которая сегодня нам известна по великолепной акварели «Валли в красной блузе с поднятыми коленями» – но тогда ее не знал никто.

Завтра утром надобно забрать с вокзала багаж. Рёслер: а что в багаже? Шиле: да самое необходимое. В итоге с вокзала забирают: немного одежды, битые глиняные кувшины, глазурованные красками крестьянские чашки, увесистые фолианты, альбомы по искусству, деревянные куклы, обломки пней, принадлежности для живописи и рисунка, распятие. Все это Шиле размещает в комнате – для вдохновения, чтобы работать. И не работает потом ни минуты. С большей охотой он проводит время на восхитительной природе Зальцкаммергута. Наслаждается обществом своей подруги и обслуживанием персонала Рёслера. Хозяин лелеял надежду, что Шиле будет рисовать, и он сможет использовать одну из картин в интерьере гостиной своей летней резиденции. Но Шиле просто-напросто не рисует. Одним утром Рёслер входит в комнату Шиле и застает того на полу пускающим по кругу игрушечный паровозик на стальных рессорах. Шиле меняет пути, прицепляет, отцепляет, сочно имитируя каждый звук. Он в совершенстве подражает свисту локомотива, сцеплениям, маневрам, скрипу и лязгу. Он упрашивает Рёслера присоединиться. Ведь кто-то должен читать оповещения на крохотном вокзале.

Лондонская «Таймс» сообщает, что австро-венгерский престолонаследник Франц Фердинанд капризно уединился в богемском замке Конопиште и лежит там на полу в детской. Каждому гостю он велит лечь на пол и помогать ему прокладывать новые рельсы. Говорят, император тайком приставил к нему психиатров под видом лакеев, чтобы те незаметно за ним приглядывали. Франц Фердинанд все лето прячется у себя в замке, он хочет быть как можно дальше от Вены: странного старого императора и в первую очередь начальника Генерального штаба, Конрада фон Хётцендорфа, который все время пытается нанести превентивный удар по Сербии.

Франц Фердинанд больше не может выносить и издевательств со стороны двора. Там все были против его связи с графиней Софией Хотек, потому что та была ниже его достоинства и, естественно, сословия. Двор дал добро, лишь когда женщина и дети отказались от любых притязаний. Так София была обречена на существование в тени: она хоть и подарила Францу Фердинанду троих детей, в Вене ее избегали – ей даже не дозволялось сидеть рядом с мужем в императорской ложе Бургтеатра или оперы. Дозволялись ей совместные прогулки вокруг замка Конопиште. Их любимый совместный маршрут он поэтому вскоре переименовал в «Верхний Крестный путь». С женой и тремя детьми Франц Фердинанд испытывал, очевидно, то, что принято называть счастьем. Раз в Вене он, по сути, не нужен, то эрцгерцог, слывущий в столице вспыльчивым неконтролируемым тираном, позволяет себе быть любящим мужем и отцом. Часами он играет с детьми в садах богемского замка, и нет ему большей радости, чем дети, которые знают названия всех цветов, по-летнему пышно распустившихся над самшитовым бордюром. По соседству, в замке Яновиц, скорбит Сидони Надерни.

Пикассо был тяжело болен. Но 22 июля Ева Гуэль пишет Гертруде Стайн: «Пабло идет на поправку. Каждый день он встает после полудня. Анри Матисс каждый раз заходит справиться о нем. Сегодня он зашел передать ему цветы и до вечера пробыл у нас». Как чудесно и утешительно представлять себе, что один из двух главных художников эпохи навещает второго и приносит ему букет цветов. Неудивительно, что пару дней спустя Пикассо выздоровел окончательно.

Роберт Музиль не страдает тяжелым заболеванием, но берет больничный – не для того, чтобы отлынивать от библиотекарской службы в Венском техническом университете, а чтобы было время писать. Поэтому 28 июля доктор Пецль составляет для Музиля, который уже полгода лечится у него от «тяжелой неврастении» (мы помним), новое заключение. Пецль пишет: «Высокая степень непреходящего нервного истощения требует отдыха более продолжительного, нежели предполагалось изначально; с невропатологической точки зрения пациенту в обязательном порядке необходимо приостановить профессиональную деятельность минимум на шесть месяцев». И Музиль, ссылаясь на медзаключение, просит «отпуск продолжительностью в шесть месяцев». Университет направляет его к окружному врачу, и некто доктор Бланка постановляет: «Он страдает общей неврастенией тяжелой степени с осложнением на сердце (невроз сердца)». Неврастения с осложнением на сердце – недуг модерна лучше не сформулировать.

Граф Гарри Кесслер в конце июня отправился из Парижа в Берлин принять участие в крупных военных сборах старых сослуживцев в Потсдаме. Большой эстет безропотно смирился с такой необходимостью. Он любил жизнь в офицерском клубе и знатном офицерском корпусе в Потсдаме, званые вечера и ужины, сопровождавшие военные учения. Вот как получилось, что в июле он гостит у принцессы Штольберг в Потсдаме, которая, однако, признается ему, что она, «выросшая в окруженном лесами замке», к сожалению, все еще не способна различать прусские мундиры. «Я сказал: но ведь определенно ей не составит труда отличить гусара от гардекора. Да, сказала она, но ведь так чудовищно сложно различить генерала и унтер-офицера». Так Кесслер без обиняков и пишет, чтобы мы могли понять, как возмутительно, что в Пруссии anno 1913 действительно еще имелась принцесса, не способная отличить генерала от унтер-офицера.

Некоторые из тех, кто весьма хорошо осознает, в чем их отличия по духу, морали и обмундированию, выехали с Кесслером 25 июля, когда наконец-то прекратился дождь, на водохранилище Сакровер. Точнее: господа майор граф Фридрих фон Клинковстрём, с 1905 года в 3-м гвардейском уланском полку, 1884 года рождения; лейтенант Тило фон Тротта, 1882 года рождения, оттуда же; и ротмистр барон Эберхард фон Эзебек. «Прибыв на место – одинокий, огражденный лесом луг, где мы хотели купаться, пред нами из озера и камышей поднялся вдруг Крозиг, в чем мать родила». Граф Фридель фон Крозиг потом еще нагишом бегал по лугу наперегонки с господами. «Наискосок, на другом берегу, бледная фигура, которая тоже купалась». Бледная фигура. Кто это мог быть? Принцесса Штольберг, задумавшая обследовать различия между генералами и унтер-офицерами? Аста Нильсен, в перерыве между съемками в Бабельсберге?

Мужские фантазии, часть вторая: два видения от путешествия поездом. Освальд Шпенглер, старый шовинист, отнюдь не в отпуске – он размышляет над закатом Европы и над всеми этими женщинами повсюду. «Интеллектуальный контакт с женщиной мне выносим лишь в малых дозах. Даже если девушка ограниченна, как какая-нибудь феминистка, или безвкусна, как какая-нибудь рисовальщица». Он опять сидит дома в мюнхенской квартире, и она ему отвратительна, в первую очередь мебелью: «Всякая мебель должна выдерживать строгость, с какой мы оцениваем Моне или ренессансное здание. Старая мебель ее выдерживает. Глядя на новую, кажется, будто дилетант упражнял на эскизах пальцы». Затем он вспоминает, как ехал на поезде, и добавляет: «Единственное, в чем эти выжившие из ума стилетворцы не дали волю своему „умению“, так это локомотивы и проч.». Готфрид Бенн этим летом тоже едет поездом. И женщины в купе у него тоже вызывают всплеск тестостерона. О своих переживаниях в экспрессе между Берлином и Балтийским морем он пишет в маленькую записную книжку – эти великие строки: «Нагая плоть / С загаром до зубов». И затем: «Мужской загар сидит верхом на женском: / Разовые пересыпы разнообразны. / А приятные – подлежат повтору. / Но потом! Какое одиночество!» [30] Стало быть, Бенн, как и Шпенглер, выносит женщин лишь в малых дозах. После них и он рад спуститься в подвал одиночества.

Император Франц Иосиф ищет «одиночества вдвоем». Взяв под ручку госпожу Катарину Шратт, он идет по раскинувшемуся парку Бад-Ишля, своего давнего места отдыха. Госпожа Катарина Шратт – тоже его давняя спутница: они знакомы с тех самых пор, когда еще была жива Сисси.

И все же (и такова его воля) ей нельзя приходиться ему любовницей, – только спутницей. Разделенные тридцатью годами разницы в возрасте, они вместе коротают дни. Но ночью кайзер хочет быть один. Зато с утра пораньше, около семи, он покидает императорскую виллу и идет на другую сторону к госпоже Шратт, на ее виллу «Феличита», где они вместе выпивают по чашечке кофе. Затем он смешивается с отдыхающими на курорте. Чаще всего его не узнают – без орденов и охраны он больше похож на старого угрюмого офицера на пенсии. Он очень хочет быть обычным. Но вот незадача – он император. Приходится с этим мириться. И все же госпоже Шратт он пишет письма прелестнейшей повседневности. Ах, сетует он однажды, как же заболели мои мозоли, когда пришлось на банкете встать, чтобы произнести тост за короля Болгарии.

У болгарского короля в это время совсем другие заботы: 3 июля между Сербией и Болгарией разгорается спор за территории Македонии. Сербия объявляет войну – и турки, греки и румыны также выступают против Болгарии. Вторая Балканская война началась. К императору в Бад-Ишль неустанно летят депеши. Но он не хочет, чтобы эти дебоширы на Балканах тревожили его покой. Он идет к госпоже Шратт выпить чаю.

13 июля Фрейд с любимой дочерью Анной отправляется в Мариенбад отдохнуть и набраться сил к большому сражению. К IV Международному конгрессу психоаналитиков в Мюнхене в начале сентября, где ему предстоит вновь встретиться лицом к лицу с К.Г. Юнгом и прочими цюрихскими предателями. Мариенбад Фрейду, естественно, нисколько не помогает. Ни от ревматизма в правой руке, ни от депрессии. Он пишет: «Практически не могу ничего писать. Время мы здесь провели скверно, было холодно и сыро».

В конце июля Рильке наведывается в Берлин и видит там в музее обнаруженную давеча голову статуи Аменхотепа: «Настоящее чудо, я тебе расскажу», сообщает он взволнованно Лу Андреас-Саломе. Это находки с раскопок в Тель эль-Амарне из финансированной Джеймсом Саймоном экспедиции. Красота скульптур накрывает весь город волной египетской лихорадки. «Берлинер Тагеблатт» взволнованно пишет об Аменхотепе: «Модернист в самом смелом смысле слова». Авангарду советуют: «Футуристы, склоните голову!» Эльза Ласкер-Шюлер приходит в музей, преклоняет от восторга колени, ее образы царевича Юсуфа скоро будут нести в себе черты Аменхотепа IV, именуемого также Эхнатоном. А самое главное чудо, голову Нефертити, его супруги, еще даже не доставали из музейного подвала. Археологическая экспедиция решила пока не выставлять самый прекрасный экспонат. Устроители выставки подозревают, что Египет не замедлил бы заявить претензии, если бы разом увидел все, что было тогда, в январе 1913 года, вывезено из страны. Поэтому Нефертити покоится на складе.

Кто пролежал под египетской землей тысячу лет, тот потерпит еще пару – тогда весь мир падет к его ногам.

Итак, июль, все отдыхают. Рильке в египетской лихорадке, у него есть немножко денег, и заняться ему нечем. Следовательно, можно сказать, что «вполне естественно» у него возникает желание устроить себе в августе пару дней отпуска на море. Но человеку, которому изо дня в день приходится оправдываться перед всеми своими меценатшами и своим Сверх-Я за собственную холеную праздность, «отпуск» кажется дурным словом. Поэтому можно понять, что Рильке в итоге кажется «легкомысленным» (!) ехать в августе на побережье. Он оставляет Лу в Гёттингене и тут же пишет ей из Лейпцига: «Меня посетила легкомысленная идея: отправиться отсюда в конце недели к морю дней на восемь (Хайлигендамм, где Ностицы). Буковые леса там, говорят, прекрасны, и всей душой меня нежданно потянуло на море. Вполне возможно, поеду».

Франк Ведекинд в Риме, там 8 июля он заканчивает своего «Самсона», которого начал 26 января. В Рим он уехал с целью побыть одному и отдохнуть от неурядиц в связи с запретом своей пьесы «Лулу». Нимфоманка, разрушающая мир мужчин – так же нельзя. Но Ведекинд подозревает, что своей «Лулу» создал новую героиню двадцатого века. Героями прошлого он утешает себя перед лицом бесславия настоящего и читает в Риме «Итальянское путешествие» Гёте, «Культуру Ренессанса в Италии» Буркхардта, осматривает Сикстинскую капеллу. Органы цензуры в Мюнхене терли бы от удивления глаза, увидев столь буржуазные амбиции этого смутьяна. Так, он пишет жене Тилли Ведекинд: «Самое прекрасное, что мне до сих пор удалось здесь пережить, была прогулка по руинам Монте-Палатино». Но тут же предупреждает: дескать, Рим – абсолютно сонное царство, ни театров, ни варьете. «Для моих целей не могу вообразить себе ничего лучше Рима. Если же мы хотим доставить удовольствие нам обоим, то лучше было бы отправиться в Париж». Ибо надо, находясь непременно в Риме, пояснить раз и навсегда: «Париж – самый красивый город в мире, затем идет Рим, а сразу после него – Мюнхен».

Ловис Коринт сидит на вилле «Лунный Свет» в Тироде, с детьми, женой и матерью. Он еще не совсем оправился после удара, но здесь, в Санкт-Ульрихе в Грёднертале, медленно, но верно идет на поправку. Дождь так разошелся, что рисовать на природе практически невозможно. Поэтому членам семьи приходится позировать для портрета. Сначала он рисует себя, в типичном местном наряде: льняной тужурке и шляпе с пером (вот он уже и прежний радостный брюзга). Затем жену Шарлотту, также в образе тирольки. Краску он кладет на холст толстым слоем, будто демонстрируя, что вернулся к жизни. А если мир за окном погружается в дождь и туман, то цветом костюмов он наверстывает в своем искусстве сияние красного с зеленым. Сын Томас не хочет, чтобы его рисовали, ему холодно, и скоро грипп сваливает его в кроватку пансиона.

Утреннюю почту Коринт принимает «как манну небесную». Почти все письма об одном и том же: Берлинский сецессион обрастает скандалами, с тех пор как председателем был выбран торговец Пауль Кассирер. Из следующей выставки он исключил всех из тринадцати художников, его не выбравших, что вылилось в большую ссору. Объединение теперь хоть и принадлежит оставшимся сецессионистам вокруг Коринта, но вот акционерное общество, которое владеет выставочным домом на Курфюрстендам, 208/09, контролируют Кассирер и Либерман. Так что объединению вокруг Коринта приходится построить новое здание, чтобы вновь обрести пространство и признание. Когда Коринт узнает из писем, что строить его будет Петер Беренс, архитектор и дизайнер, проектирующий дома, лампы и столы для AEG, то признается, что хоть и не любит его, но чувствует возможную выгоду в плане имиджа, потому что Беренс «модернистский». Но на самом деле здесь, в Тироле, где без конца льет дождь, ему не до всех этих розней на далекой родине. Он думает «с ужасом о Берлине» и дни напролет читает «Туннель» Бернгарда Келлермана, тот самый научно-фантастический бестселлер года, описывающий подземное соединение между Европой и американским континентом. Коринт сочиняет к этому самую краткую и самую точную рецензию: «Хорошая книга, тоже хочу в Америку». Но все напрасно: в конце августа пора обратно в Берлин.

Кете Кольвиц с мужем Карлом тоже в Тироле: постоянно какие-то ссоры, дождь льет как из ведра, они не могут выбраться на спасительную природу, просиживают в своих пансионатских креслах и глубоко несчастливы друг с другом. После летних каникул она впадает в «большую депрессию». Ее посещают мысли о самоубийстве, жизнь и собственное художественное творчество приводят ее в отчаяние, она недовольна своими первыми пробами в скульптуре. И потом она спрашивает у своего дневника: «Я и Карл?» Ответ: «Такой уж безумной любви я не познала».

Карл больше ей не интересен. «Всегда одинаков, знаешь каждый его нюанс – такое не разбередит чувств. Нужна пища совсем иного рода, чтобы проснулся большой аппетит». Так Кете Кольвиц летом 1913 года признается в своем томлении и выкликивает свободу. Она ищет утешения у Стриндберга, без конца читает его драмы: дикая ненависть полов, просиживание бок о бок; это помогает ей, она чувствует, что не одна такая. Она рассказывает об этом сыну, говорит, что Стриндберг пишет о том, как пары себя «терзают, ненавидят». Кольвиц угрюмо сидит у окна, вглядываясь в дождь, и записывает в дневник: «Лето проходит, а я его даже не ощущаю».

В Вене Оскар Кокошка объявил о помолвке с Альмой Малер. Свадьба назначена на 19 июля, в ратуше Дёблинга, в районе, где живут родители невесты. Он ходил на Хоэ-Варте к Карлу Моллю просить руки Альмы. Тот не возражает. Но когда Альма 4 июля узнает о планах Оскара, она впадает в панику, собирает чемодан и думает сбежать в Мариенбад. Кокошка устремляется за ней следом, застает ее на вокзале, кричит, весь сотрясается, ей приходится еще раз открыть окно, Кокошка втискивает ей автопортрет в купе, наказывает повесить его в номере гостиницы, чтобы отогнать других мужчин. И едва та уехала, он посылает ей первое письмо вдогонку: «Прошу, моя Альмили, не смотри ни на кого, мужчины там будут без конца пялиться». И затем: «И почему ты смеялась, как я сказал: выздоравливай! Я так хотел тебя спросить, но ты уж уехала». И правда, почему она засмеялась?

Вероятно, в те редкие светлые моменты их отношений (которые были самыми темными) Альма чувствовала, что вместе они не могли выздороветь, так как были больны от любви. Или как Кокошка два дня спустя напишет в очередном письме: «Мне неловко от мысли, что к тебе прикасается какой-нибудь мерзостный врач, что горничная видит тебя в неполном туалете или даже еще в постели и так далее». Она терпит все эти письма, может даже, получает от них удовольствие, однако пишет ему из Франценсбада, что вернется, лишь когда будет готов его шедевр. Она пишет, что он стал «тряпкой» и – «оеврейчился», это тоже. Кокошка в гневе срывается во Франценсбад: когда он приезжает в гостиницу, Альмы там нет. И над постелью не висит его портрет, как он ей наказывал. Когда она возвращается с прогулки, в номере поднимается ураган. Кокошка ругается на Альму, барабанит кулаками по постели и уносится ближайшим поездом назад, в Вену. Дата свадьбы проходит. И когда запах пота Кокошки еще не успел выветриться из ее номера, Альма, безупречный тактик, пишет в Берлин. Она хотела бы знать, какими шансами она еще располагает у Вальтера Гропиуса, серьезного и строгого бывшего любовника, который в разочаровании капитулировал, увидев на выставке Сецессиона двойной портрет Альмы и Кокошки. И вот ему Альма пишет 26 июля: «Возможно, я выйду замуж: за близкого нам Оскара Кокошку, но с тобой я останусь связана навеки. Напиши мне, жив ли ты и стоит ли того эта жизнь».

Кокошка еще не подозревает, что Альма давно закинула новую удочку. В Вене он еще рисует в борьбе за свою жизнь. Но тоже задает себе вопрос, стоит ли того эта жизнь. Он сидит за двойным автопортретом перед огромным холстом. Он сидит за своим шедевром. Возможно, от отчаяния его удерживает лишь один посетитель в этом венском июле. Потому что по сравнению с Георгом Траклем, душевное состояние Кокошки еще относительно сносно. Тракль живет преимущественно в Вене, на Штифтсгассе, 27, в перерыве между алкогольным и наркотическим дурманом он поступил на неоплачиваемую должность в Вене – не куда-нибудь, а в расчетный центр Военного министерства.

Профессии для Георга Тракля абсурдней не найти. Он и выдерживает там только пару дней. Но и в этот период, едва рабочий день закончен, он укрывается в мастерской Кокошки. Тот стоит перед холстом, беспокойно раскачиваясь, погруженный в дикие фантазии о неверности Альмы, с сигаретой во рту и с красками на ладони, рисуя кисточкой и правым указательным пальцем. Позади него на пивной бочке сидит Тракль и часами катается на ней вперед-назад, вперед-назад. Любого другого это свело бы с ума. Но Кокошку, и без того безумного, – успокаивает. Время от времени из закутка Тракля доносится глухое бормотание – тот начинает читать свои стихи, говорит о воронах, проклятии, гниении, гибели, в отчаянном крике зовет свою сестру, затем вновь погружается в вечное молчание и молча перекатывается вперед-назад, вперед-назад. Тракль приходит к Кокошке каждый день, когда тот рисует двойной портрет. И это Тракль дает картине название: «Невеста ветра». В стихотворении Тракля «Ночь», возникшем в эти венские дни, есть такие слова: «Вокруг золотые огни / Зажег человек. / По черным утесам / Летит опьяненная смертью / Шальная невеста ветра» [31]. Так невеста ветра Альма вспыхивает огнем в мастерской и на мольберте, но в реальной жизни она начинает остывать. Или, может даже, наоборот: именно потому, что Кокошка воспаленными нервами чувствовал, что Альма от него ускользает, отдаляется, именно потому, что их симбиотическая любовь познала горький осадок, – он вообще в состоянии нарисовать их портрет, который станет искусством, а не доказательством любви. Лишь назвав Альму «невестой ветра», лишь придав своей невесте быстротечность и беглость ветра, – он способен создать ее портрет. На «невесте ветра» нельзя жениться. Ее можно только нарисовать.

Макс Либерман рисует портрет Петера Беренса. Великий дизайнерский гений своей эпохи похож на нем на солидного радушного адвоката.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.