Мария Александровна Паткуль Из воспоминаний
Баронесса Мария Александровна Паткуль, урожд. маркиза де Траверсе (1822–1900) – русская благотворительница и мемуаристка.
Происходила из семьи морских офицеров. Дочь генерал-майора маркиза Александра Ивановича де Траверсе и Александры Леонтьевны Спафарьевой, внучка морского министра И. И. де Траверсе.
Детство провела в Гельсингфорсе и в доме деда, генерал-лейтенанта Л. В. Спафарьева, в Ревеле. Сохранила воспоминания о деде, маркизе де Траверсе, у которого бывала в поместье; по ее словам, это был «высокий, прямой, с французским лицом, еще видный старик», очень плохо говоривший по-русски.
Получила хорошее домашнее образование, проявив способности к изучению языков. Хорошо владела французским, немецким, латынью, а для общения с пожилыми финляндскими родственниками матери, не владевшими иными языками, кроме шведского, освоила и его.
В 18 лет, после смерти матери, переехала из Ревеля в Гельсингфорс, где блистала в обществе, вместе с двумя подругами, графиней Матильдой Армфельт и Розиной Гартман; светские поклонники именовали этих дам «Солнцем», «Луной» и «Северным Сиянием».
В Финляндии друзьями маркизы были академик Я. К. Грот и П. А. Плетнев, посвящавшие ей стихи. В доме Траверсе Яков Грот читал свой перевод «Саги о Фритьофе» Тегнера. В январе 1841 года семья де Траверсе переехала в Петербург. По поводу вступления маркизы в высший столичный свет Плетнев написал стихотворение, получившее большую известность.
Наследник цесаревич Александр Николаевич, до которого дошли эти строки, поручил светскому поэту И. П. Мятлеву защитить Петербург. Мятлев посвятил маркизе де Траверсе несколько стихотворений, в которых иронически прошелся по адресу «Чухляндии», и публично читал их в дворянском собрании.
В столице юная маркиза, благодаря красоте и изяществу манер, также стала знаменитостью на балах и приемах, а острый ум и хорошее воспитание позволили ей избежать соблазнов, от которых предостерегали финляндские друзья.
27 августа 1841 года в Ревеле, в доме Спафарьева Мария де Траверсе сочеталась браком с наперсником цесаревича поручиком лейб-гвардии бароном А. В. Паткулем. Брак был заключен по любви и оказался счастливым. Супруги пользовались неизменным расположением императорской четы, которой Мария была представлена на балу в Александровском дворце, а затем и Александра II с супругой.
Помимо знакомства с известными людьми своего времени, описанного в воспоминаниях, и близости к императорской семье, Мария Паткуль была известна общественной и благотворительной деятельностью. В период пребывания в Варшаве, где ее муж в 1864–1869 командовал 2-й гренадерской дивизией, она вместе с баронессой Е. Н. Менгден организовала благотворительные учреждения для православного населения и занималась обустройством православных церквей Привислянского края, находившихся в бедственном положении. Стараниями Паткуль и Менгден было создано «Русское благотворительное общество» и устроен приют, включенный затем в систему Мариинских учреждений.
По совету мужа баронесса создала Дамский комитет при Варшавском обществе Красного креста. Позднее в Царском Селе ею было выкуплено фабричное здание и на средства, выделенные императором, также организован приют, взятый под покровительство императрицы Марии Федоровны, а в 1876 году основан Дамский комитет местного общества Красного креста.
Во время русско-турецкой войны баронесса, потерявшая в 1877 году мужа, по поручению императрицы занималась ранеными, размещенными в придворной больнице.
Последние годы провела в Царском Селе, возглавляя многочисленную семью. Последняя запись в ее записках датирована 25 мая 1900 года, когда баронесса удостоилась посещения императрицы Марии Федоровны. Похоронена на кладбище села Большое Кузьмино.
I
Возвращение в Гельсингфорс. – Болезнь тетушки. – Порядок нашей жизни. – Переезд в Ревель. – Первый роман. – Снова в Гельсингфорсе. – Финляндские обычаи. – Поездка в Петербург. – Царскосельская железная дорога. – Бракосочетание великой княжны Марии Николаевны с герцогом Лейхтенбергским. – Возвращение с Ревеля. – Буря на море. – Знакомство с англичанином. – Посещение острова Гогланда. – Сюрприз дедушке. – Жизнь в Гельсингфорсе. – Эпизод с камер-юнкером Ш. – Оригинальные сватовства. – Юбилей Гельсингфорского университета. – Неудачное предложение. – Я. К. Грот. – Последствие одного из его стихотворений
Когда минуло девять дней со дня кончины матушки, мы начали собираться домой. При прощании тетушка объявила нам, что с разрешения родителей она приедет провести с нами зиму.
Расставаясь с дедушкой и бабушкой, я благодарила их, что отпускают к нам tante Catherine, а отец дал нам обещание присылать нас на летнее время к ним. Я радовалась приезду тетушки; для моей пятнадцатилетней неопытности ведение всего хозяйства и присмотр за детьми являлись задачей слишком трудною и ответственною, тем более что мое образование далеко не было окончено.
По приезде домой мы почувствовали, что нам во всем, в каждой комнате не доставало маменьки. Комната отца была наверху, а наши внизу. Он начал страдать бессонницей, и долго до глубокой ночи я слышала над нами его шаги, когда он прохаживался взад и вперед по комнатам. Я за него ужасно боялась; часто, когда шаги его умолкали, я поднималась на цыпочках по лестнице, желая убедиться, уснул ли он, и, подходя к двери его спальни, я видела, что свечка горит на столе, а он, стоя на коленях перед портретом матери, заливается слезами. Я никогда не решалась войти к нему, боясь помешать святым слезам страждущего сердца; постою у дверей, поплачу с ним и тихо ухожу к себе. Он никогда не подозревал, что я была свидетельницей пролитых им слез в тяжелые бессонные ночи. Наконец, приехала тетушка. Спустя неделю она заболела оспой и требовала, чтоб мы все перешли наверх. Устроив сестер и братьев с нянькой, под надзором отца, я осталась внизу, поместилась рядом с комнатой тетушки, приказав прислуге ей об этом не говорить. Только когда она поправилась, я призналась, что все время оставалась возле нее. К счастью, никто в доме не заразился, даже m-lle Balzer, которая была большая трусиха и по целым дням сидела перед зеркалом, выжидая появления оспы. Хозяйство осталось на моих руках, как это было при маменьке. В семь часов я вставала, детей поила молоком, остальных кофеем и, выдав повару провизию, садилась за уроки. С m-lle Balzer я мало подвигалась вперед, а потому просила разрешения тетушки заниматься одной. Только диктовки делала с ней, и переводы мои она поправляла. Часы мои были все распределены. До двух без перерыва я занималась науками и языками. В период моего образования я много перечитала серьезных книг по выбору тетушки, которою строго цензуровалось мое чтение. Те места, которые, по мнению ее, читать мне не следовало, скалывались булавкой; никогда мне и в голову не приходило заглядывать в запрещенные страницы. К поэзии я всегда имела большую слабость, поэтому много знала наизусть, как из наших русских поэтов, так и из французских и немецких. В два часа мы отравлялись гулять. В три обедали. До пяти время было свободное, мы проводили его в играх с сестрами и братьями. В пять я отправлялась вниз, где принималась за чтение и переписку с родными и подругами.
Баронесса Мария Александровна Паткуль (1822–1900 гг.) – русская благотворительница и мемуаристка
Зима прошла тихо; по случаю траура мы никуда не выезжали, но добрые знакомые, особенно моряки, навещали нас. Весною мы переехали в Ревель на фрегате «Диана», командиром которого был А. А. Бровцын. Переход наш далеко не был так удачен, как предыдущее наши переезды. Только на пятый день мы бросили якорь на Ревельском рейде; то был противный ветер, то полнейший штиль, так что все время приходилось лавировать. Испытали мы также шквал, который налетел довольно неожиданно, но паруса успели спустить, накренило фрегат порядком, и, признаться, было совсем неприятно чувствовать себя на боку, один борт чуть не касался воды, а другой стоял дыбом. К счастью, это продолжалось очень недолго.
В трех верстах от города у дедушки была дача, куда мы переехали все вместе на лето. Дом, с трех сторон окруженный сосновой рощей, был достаточно велик, чтоб приютить нас всех. Перед домом, со стороны въезда, был обширный двор со своими службами, кухней, скотным двором, конюшней и людскими, а с другой стороны, за рощей, шла большая дорога. Лошади и экипажи были в нашем распоряжении, мы пользовались ими и часто ездили в окрестности Ревеля, которые очень живописны, как Фалл, Лукка, Вимс; не доезжая последнего, виднелись развалины монастыря Бригитт. За двором со службами был довольно большой сосновый лесок, куда мы отправлялись за грибами, когда наставала грибная пора. Заложат, бывало, телеги, на них навалят сено, все усаживались, забрав с собой бельевые корзины, и отправлялись в лес. Я предпочитала ехать верхом на рабочей лошади, тетушка давала мне свое седло; амазонка в деревне не требовалась. Как было весело, когда мы возвращались с полными корзинами!
К дедушке часто приезжал его крестник, молодой офицер, с румянцем на щеках, довольно смазливый. Нужно же было брату моему сообщить мне под большим секретом, что я нравлюсь ему. Хотя я побранила брата, что он передает мне такие глупости, но это польстило моему самолюбию, и я стала воображать себе, что он тоже мне нравится. Поехали мы однажды кататься в линейке: он был с нами и сидел на противоположном конце от меня. Когда мы вернулись домой, тетушка меня позвала и с очень недовольным видом сказала, что Д. во время прогулки глаз с меня не спускал и что если этот молокосос и мальчишка позволить себе корчить влюбленного, то его принимать больше не будут, а мне она не позволить кокетничать с ним. Я чувствовала себя настолько оскорбленной этим незаслуженным выговором, что вся вспыхнула и ответила, что никому не могу запретить смотреть на меня, я же ни разу не взглянула на него, кокеткой никогда не была и не буду. Признаться, я даже не понимала значения этого слова. Обиженная, я ушла в свою комнату, расплакалась и целый вечер не показывалась; глаза опухли и покраснели. Но этот урок был достаточен, чтоб Д. перестал мне нравиться; я не могла простить ему, что из-за него получила незаслуженный выговор и плакала. Если это можно назвать романом, то он был первым.
13-го сентября была годовщина кончины матери, и мы вскоре уехали обратно в Гельсингфорс; траур мы носили год и шесть недель.
Вот дикий обычай; о нем должны были, по крайней мере, предупредить меня. Понятно, что после этого я никогда больше не соглашалась быть восприемницей. Когда моему куму передали, что я ужасно обиделась на него и сердита, он подошел сконфуженный, извинился, пробормотал что-то, чего я даже не расслышала, и куда-то скрылся.
Все время, проведенное мною в Финляндии, я вспоминаю с удовольствием и благодарностью. Общество меня чересчур баловало. До тех пор, пока я не приеду на вечер, танцы не начинались, и мне предоставлялось назначать их по моему усмотрению. Не знаю, чем я заслужила общее расположение. Подруги мои, родители их, старики и старушки, могу сказать без всякого хвастовства, любили меня; к последним я была всегда предупредительна и внимательна, говорила по-шведски с теми, которые не знали другого языка. Мы веселились от души на этих бесцеремонных и незатейливых вечерах; туалеты самые скромные, белое кисейное, барежевое или mousseline de laine платье, волосы зачесаны гладко, бантик или живой розан, сафьянные башмаки с перевязанной крестообразно лентой сверх чулка, вот и весь наряд. Угощение состояло из чая и питья. В редких случаях подавалось мороженое, а ужин разносился после мазурки и состоял из тартинок и кипяченого молока с пивом, так называемого Bierkase (Ollust), которое все очень любили. Бульон являлся на больших балах, даваемых в торжественные дни царских праздников генерал-губернатором. Отсутствие роскоши, радушие хозяев и непринужденность носили отпечаток семейных вечеров.
В ответ на все приглашения отец решился дать у себя танцевальный вечер. К семи часам съехались наши милые моряки с женами и молодежь. Восьмой был час, кареты слышно ездят взад и вперед, а остальные гости не являлись. Тогда пришла мне мысль посмотреть, не висит ли в сенях над дверью ящик, так называемый у них visit lado. Злополучный ящик действительно висел, а вывешивается он тогда, когда нет дома, чтоб даром не звонить. В него опускались визитные карточки. Как только ящик был снят, зал наполнился гостями. Видели, что дом освещен, а церемонились войти потому, что ящик не снят. В Финляндии были и другие обычаи. Ездили вечером на огонек: если увидят, что в люстре зажжен огарок, это значило – «милости просим».
Утренние визиты вообще делали очень редко; мужчины все более или менее были заняты службой, а хозяйки и матери, дорожа золотым временем, не тратили его напрасно. Перед праздником закладывалась вечером карета, человека снабжали списком и визитными карточками, которые он развозил, стоя на запятках с фонарем в руках. Лестницы в неприемные дни не освещались. Объехав все знакомые дома и опустив карточки в вывешенные ящики, он возвращался домой. Все знали, что карточки развозятся, но делали вид, что были лично.
На следующий год меня и сестру Aline отец с тетушкой взяли с собой в Петербург. Меньшие сестры и братья остались в Ревеле у дедушки. В столицу мы прибыли на пароходе. Главною целью нашей поездки было для сестры усовершенствоваться в музыке, к которой она имела способность, и для нас обеих брать уроки танцев, исключительно характерных для приобретения гибкости и грации, а вместе с тем дать нам возможность видеть торжества по случаю предстоящего бракосочетания великой княжны Марии Николаевны с герцогом Лейхтенбергским. Погостив несколько дней в Кронштадте у тетушки Веры Леонтьевны Ивановой, муж которой был переведен туда из Ревеля, мы поселились в Петербурге в доме одних родственников, которые предоставили нам свою квартиру. Сами они были в деревне.
Мы часто ездили в Павловск к родственнице нашей, Марии Христофоровне Шевич, рожденной Бенкендорф, сестре шефа жандармов. С невольным страхом мы в первый раз сели в вагон Царскосельской железной дороги, которая была открыта только весной. Для нас это было диковиной.
Ко дню бракосочетания великой княжны г-жа Шевич прислала нам билеты для входа на хоры Зимнего дворца к выходу, обеду и балу куртаг. Мы отправились заблаговременно, в надежде получить хорошие места, но, к нашему разочарованию, перила хор были заняты дамами в нисколько рядов, и нам пришлось стоять совсем позади, откуда положительно ничего не было видно. Как только начался выход, вся толпа ринулась вперед, иные локтями проталкивали себе дорогу, а у одной барыни были в ходу булавки, она колола вправо и влево, кто вскрикнет, кто взвизгнет, а кто бранился. Нас, которые никогда ничего подобного не видели, эти сцены поражали. Духота была невыносимая, многим делалось дурно, кого выводили, а кого даже выносили. Наконец я спросила тетушку по-французски, не лучше ли нам уйти, потому что мы решительно ничего не видим, и прибавила: «je suis sure que m-me Schevitch nous cherche des yeux et s’?tonne de ne pas nous voir, nous ayant indique la place que nous devions occuper». При этих словах дама, стоявшая передо мной, обернулась и предложила занять ее место, обещав провести нас вперед; она шепнула что-то стоявшим перед ней, вероятно, знакомым, те раздвинулись, и она втолкнула нас вперед. Благодаря ей мы отлично видели, когда новобрачные и вся царская семья возвращались из церкви. Как изящен и богат придворный русский костюм; вместе с тем он носит отпечаток чего-то родного, национального. Во время обеда играло несколько хоров музыки и пели артисты итальянской оперы. Вечерний бал состоял только из полонеза.
Простясь с родными и знакомыми, после шести недель нашего пребывания в столице мы на частном пароходе «Storfursten» отправились в Ревель. Но мере того, как мы удалялись от Кронштадта, поднявшийся ветер все усиливался, а к вечеру превратился в шторм, так что нам пришлось сойти в каюту. Но оставаться там было невозможно; кроме сестры и меня всех укачало, поэтому мы вдвоем предпочли вернуться на палубу. Гроза разразилась, молния сверкала, волны, перекатываясь через борт, заставляли нас волею-неволею принимать ванну. Капитан сжалился над нами и перевел нас выше, т. е. на ют, где он сам ходил взад и вперед и где рулевой правил под его наблюдением. Сестру я укутала в плед, она скоро уснула, положив голову ко мне на колени. Капитан ходил озабоченный, отдавая разные приказания. Я спросила его, где мы и почему приготовляют якорь. Мы подходили к Гогланду, и капитан не решался в такую темную ночь пройти мимо острова, где так много подводных камней; кроме того, при ходе всего два узла в час, не хватило бы топлива. Пароход остановился после второго брошенного якоря напротив острова. К утру буря стихла, солнышко светило весело, небо было ясно; если бы не сырая одежда наша, то можно было предположить, что буря и гроза снились нам во сне. Решено было, что мы простоим здесь несколько часов, пока море не успокоится. Отец предложил нам сойти на берег, осмотреть Гогланд. Это предложение было принято с восторгом. К нам присоединились двое наших спутников, англичанин и американец, с которыми мы познакомились накануне. Знакомство с англичанином было довольно оригинально. Мы сидели с тетушкой на палубе, смотрели, как исчезал с наших глаз сначала Кронштадт, потом берег, и наконец над нами было только небо, а кругом необозримое пространство воды. Возле меня сидел незнакомый господин, безукоризненно одетый и молчаливый. Вскоре начал накрапывать дождь, сосед мой ушел и возвратился через короткое время, держа в руках два полена дров. Дойдя до меня, он нагнулся, одно полено положил мне под ноги, а другое себе и сел опять рядом со мной. Я покраснела, поблагодарила, не взглянув на него, и отодвинула полено к тетушке. Увидев это, он подвинул мне свое, а себе принес другое. Тут он решился представиться, назвав себя лордом Ellers. Разговорился на довольно ломаном французском, знал несколько русских слов и даже романс «Ты не поверишь, как ты мила». Но выговаривал так, что я с трудом удержалась, чтоб не рассмеяться. Знаю, что это было бы стыдно, потому что не следует смеяться, если иностранцы плохо говорят по-русски.
Лоцман, который собирался уехать с парохода, охотно согласился за возмездие перевести нас поодиночке в своем крошечном ялике. Пристани с этой стороны не было, пристать к самому берегу было нельзя, и нам пришлось на довольно большом расстоянии перепрыгивать по камням, торчавшими из воды. Недалеко от берега стояло несколько изб, мы вошли в первую; она удивила нас своею опрятностью. Чистенькая постель, наволочка с прошивками. Перед окном далеко не молодая чухонка плела кружева на коклюшках. Зная немного чухонский язык, я спросила, можно ли получить у нее простоквашу и черный хлеб. Она нам тотчас же все принесла, и мы позавтракали с большим аппетитом. Все избы исключительно принадлежали рыбакам. Мужчины занимаются рыболовством; рыбу они возят в Финляндию и там меняют ее на хлеб и другие необходимые припасы. Простившись с хозяйкой, мы собрались перейти на другую сторону острова, где стоит маяк, но, когда поднялись на гору, тотчас решили спуститься обратно, так как ветер был настолько силен, что с ног сшибал. Вернулись мы на пароход в рыбацких лодках, покрытых рыбьей чешуей, на которой, за неимением в них скамейки, пришлось сидеть на дне. Мы были покрыты этой чешуей, и рыбный запах преследовал нас целый день. На следующее утро мы прибыли благополучно в Ревель, опоздав на целые сутки. Все наши были в тревоге; в ту бурную ночь слышались пушечные выстрелы с судов, просящих о помощи. Несколько купеческих судов пострадали, мог и наш пароход подвергнуться крушению.
Рассказам о всем виденном в столице не было конца; пищи для разговора хватило надолго. Было о чем рассказывать. Сколько разных впечатлений мы вынесли из пребывания нашего в столице! Сам Петербург, учителя, поездки в Павловск по неслыханному дотоле железнодорожному пути, свадьба великой княгини, иллюминация, театры.
Тетушка, желая, чтоб родители ее могли оценить сделанные нами успехи в Петербурге, заставляла сестру мою Aline играть на рояле все, чему она выучилась, и задумала также сделать старикам сюрприз, показать, как мы танцуем. Сшили нам хорошенькие костюмы. В роще выбрали удобную площадку, выровняли и утрамбовали ее, так что танцевать на ней было удобно. Дедушка, узнав, что ему и бабушке готовится сюрприз, хотел в свою очередь сделать то же для нас; он нанял к этому дню музыку и пригласил гостей.
Колокольчик дал сигнал, чтоб мы стали на свои места. Второй звонок вызвал зрителей в рощу. Вспыхнули бенгальские огни, осветившие нас, и мы с сестрой протанцевали вначале качучу с кастаньетами, затем гитану. По числу аплодировавших рук мы могли бы догадаться, что, кроме родных, есть и посторонние; но, к счастью, мы этого не подозревали, а то, наверное, сконфузились бы. После этого протанцевали русскую плавную и грациозную, а для финала дикую цыганскую, очень живую, с быстрыми движениями и подергиванием плеч. Для каждого танца был национальный костюм. Дедушка и бабушка были очень довольны, а сестры и братья любовались нами. Танцы наши им были в диковину. В этот вечер меня пригласил на мазурку видный молодой моряк, считавшийся львом в нашем обществе. Мне казалось, что я выросла в глазах всех. Как глупы мы бываем в молодости, и как наказана я была за свою самоуверенность! Стоя после ужина у двери зала, я услышала в другой комнате весьма интересный и поучительный для меня разговор. Барышня, qui faisait la pluie et le beau temps, подошла к моему кавалеру и спросила его с иронией, веселился ли он, танцуя со мной. Притаив дыханье, я невольно стала прислушиваться к его ответу, и каково было мое разочарование и досада, когда он ответил, что, так как она отказала ему, то он предпочел танцевать с ребенком, чем с кем-либо другим. Назвать ребенком меня, семнадцатилетнюю девушку, ведь это была кровная обида, стало быть, он танцевал со мною только par depit. В следующем году, когда на каком-то балу много было желающих танцевать со мной мазурку, он тоже подошел пригласить меня; отдавая ее при нем другому, я сказала, что хочу избавить его от скуки танцевать с ребенком, как в прошлом году.
Он сконфузился, заметил, что я злопамятна, если целый год не могла простить ему необдуманное выражение. Злопамятной я никогда не была, но спуску не давала никому.
Осенью, когда эскадра отправилась на зимовку в Свеаборг, мы вместе с ней вернулись в Гельсингфорс, где зима прошла очень весело и оживленно. Балов и вечеров было много. Первый бал давался в Свеаборге у адмирала Вальронда. Море только что задернулось легким слоем льда, и нас поодиночке в чухонских санях перевезли в крепость. Лед был прозрачен, как зеркало; видно было, как под ним слегка переливалась вода. Теперь ни за что не решилась бы переехать такую гладкую и непрочную поверхность моря, а в то время я не была знакома со страхом, все казалось мне трын-травой. Что значит молодость! После бала мы ночевали у знакомых, а на следующее утро наши милые моряки и танцоры любезно перекатили нас на креслах до самой пристани, несмотря на трехверстное расстояние.
В этот сезон много было вечеров у всех наших знакомых. В офицерском собрании Свеаборга был костюмированный вечер: у нас был спектакль на французском языке, шла Lucie ou la s?ur de lait; пьеса исключительно из женских ролей. Кто в ней участвовал, кроме сестры моей Aline и меня, не помню, но что я вызвала у всех на глазах слезы, исполняя роль Lucie, это мне памятно. После спектакля мы танцевали. Rosine Hartman, дочь профессора медицины и хирургии и генерал-инспектора всех клиник в Финляндии, была лучшая моя подруга. Она была в полном смысле прелестная блондинка с чудно-голубыми глазами и женственными мягкими движениями. Мы жили очень близко друг от друга, так что виделись почти ежедневно; то она забежит ко мне, то я перебегу площадку и зайду к ней. Другая подруга была дочь губернатора графа Армфельда, Матильда. Высокая, очень эффектная брюнетка, она воспитывалась в институте и потому хорошо говорила по-русски. Кто-то посвятил нам кадриль, назвав каждую фигуру тем цветком, каким каждую из нас прозвали: ее пунцовой камелией, Rosine подснежником, сестру ее Найму шиповником, а меня бенгальской розой. Мы так мало ценили это подношение, что я даже его не сохранила и не помню, кто был автором.
Бал.
В. Первунинский.
Бал имел свои правила, свою последовательность танцев и свой этикет, особые для каждой исторической эпохи. Обязательной принадлежностью бала был оркестр или ансамбль музыкантов. Танцы под фортепьяно балом не считались
В зиму, когда веселье было в разгаре, приехал из Петербурга пасынок одного из тамошних сенаторов, Ш., камер-юнкер, с красивой наружностью. Когда мы, подруги, собирались, то много было разговора о нем, и мы добивались друг у друга, кому из нас трех он больше нравится, причем разбирали его, и каждая делала свои замечания; кто находил, что он важничает, кто – что он фат, а кто – что его красота немного женообразна; тем не менее общий вывод был в его пользу, до следующего откровенного разговора с его братом, которого я знала с самого приезда нашего в Гельсингфорс еще студентом. Танцуя со мной на одном из вечеров, он сказал, что сообщит мне очень интересный факт, и тут же рассказал, что я брату его нравлюсь до такой степени, что, приехав домой с последнего бала, он на следующий день принарядился, чтобы ехать сделать мне предложение, но зашел к матери объявить ей о своем намерении. «А спросила ли его матушка, выйду ли я за него?» – заметила я, желая прекратить этот оригинальный и вместе с тем неловкий разговор, но он перебил меня, прося, чтоб я дослушала до конца, и продолжал: на это матушка посоветовала ему обдумать хорошенько свое намерение; для того, чтобы жить в Петербурге и посещать общество, как он к этому привык, надо иметь средства, тогда как ни у него, ни у вас их нет, а потому, зная его благоразумие, она уверена, что вспышка эта так же скоро пройдет, как пришла. И что же вы думаете? Брат на другой же день объявил матери, что он согласен с нею, тем и кончилось его намерение сделать предложение. При этих словах мы оба разразились смехом; я была большая хохотуша. Брат его, стоявший в конце зала, заметив, что мы смеемся от души, подошел к нам, держа свой кляк настоящим франтом, и спросил с улыбкой о причине нашего заразительного смеха. Я едва могла выговорить, что брат его рассказал мне такой уморительный анекдот, что я не могла удержаться, чтоб не расхохотаться. Как он ни допытывался о причине смеха, но ни я, ни брат его не сказали.
Хотя я смеялась, но в душе мне было досадно; камер-юнкер представлялся нам чем-то идеальным и вдруг оказался заурядным, слабохарактерным. Я тут же решила, что он тряпка, колпак, и вся иллюзия прошла. Вскоре он уехал и не мог уже кружить голову никому.
В эту зиму у меня явились два претендента; приехала одна маменька к тетушке, попросила позвать меня, имея необходимость лично меня видеть и переговорить со мной. После некоторого вступления она объявила, что приехала просить моей руки для сына, сам же он не решался явиться по своей застенчивости, которой я не могла не заметить в нем. Он неотесан, мало образован и добрая маменька надеется, что я не откажу составить его счастье и взяться за его воспитание. Немало стоило мне труда, чтоб не фыркнуть ей в глаза, однако я очень серьезно и вежливо благодарила за сделанную мне честь, при этом объявила, что я вовсе не собираюсь еще выходить замуж и к тому же слишком молода и недостаточно образована сама, чтоб воспитывать себе мужа.
Когда эта мамаша уехала, тетушка расцеловала меня за то, что я так хорошо и деликатно отказала, а сама была просто возмущена, по ее словам, дерзостью этой дамы.
Вскоре после этого явилась одна очень хорошая наша знакомая, тоже русская, жена моряка; она приехала сватать меня для брата, которого я знала с детства. Как она ни старалась выставлять все его качества, между которыми выхваляла способность делать наколки, бантики с большим вкусом, доказывая при этом всю для меня выгоду, но соблазнить меня ей не удалось. Брат ее, беленький, с очень тоненьким фальцетным голоском, скорее походил на женщину, чем на мужчину. Поблагодарив ее, я прибавила, что сама рукодельница и в помощи не нуждаюсь; когда же она посоветовала мне хорошенько подумать, я положительно ей объявила, что вовсе не намерена еще выходить замуж. А тетушка моя все возмущалась, что выпадают на мою долю женихи, вовсе не подходящие мне, по ее мнению. «Хоть ты и бесприданница, но не бойся быть разборчивой, за калеку не выйдешь», – говорила она мне.
Мне многие нравились, как часто нравятся молодые люди, иногда из благодарности за внимание и расположение, ласкающие самолюбие. Некоторые из воздыхателей обращались прямо к тетушке, некоторым она отказывала, не спросив меня, а другие получали отказ мой через нее, поэтому, встречаясь с ними, я делала вид, что ничего не знаю, и благодаря этому отношения наши оставались непринужденными.
Наш сосед, барон Клинковштрем, вдовый, очень умный старик, был большой оригинал, он часто навещал нас, по вечерам, и мы очень были довольны его посещениями; все, что он рассказывал, было очень интересно. У него был женатый сын и внучата, но жили они не вместе. Однажды вечером, когда я подавала ему стакан чая, он спросил меня, люблю ли я его. Так как я знала его оригинальность, то вопрос его вовсе не удивил меня, и я ответила:
– Да, барон.
– Хотите быть моей женой?
– Нет! – ответила я? смеясь.
– Почему нет? – спросил он. – Мне тяжело самому вести хозяйство, подагра часто мучает меня, да, наконец, скучно быть одному, и я желал бы иметь подругу.
Я посмотрела на него пристально, желая прочесть в глазах его, шутка ли это или нет.
– Вы шутите, – сказала я, – потому что, если вы сделали бы серьезно этот вопрос, то, поблагодарив вас за сделанную мне честь, я с свойственною мне откровенностью сказала бы: вы, барон, для меня слишком стары, капризы, простительные вашим летам, я, быть может, не сумела бы переносить с терпеньем, а решиться посвятить свою молодость на то, чтоб нянчиться с мужем-подагриком, у меня не хватило бы духу.
Тетушка посмотрела на меня с удивлением, она не ожидала, что я с такою храбростью выскажу ему то, что думаю. Барон протянул мне руку, сказав, что моя откровенность нравится ему, шутить он не думал, хотя высказанное мною для него не лестно, но, может быть, обдумав хорошенько, я соглашусь на его предложение. На это я ответила, что тронута его расположением, но решения своего не изменю.
Когда он ушел, тетушка сказала: «je crois que le vieux n’est pas dans son bon sens». Несмотря на мой отказ, мы всегда были с ним добрыми друзьями; я была тронута, когда, уходя от нас, он, по своему обыкновению, поцеловал меня в лоб и, протянув руку тетушке, сказал: «C’est une tille d’or, – heureux qui la possedera». Когда после этого случилось нам быть у него вечером, он мне говорил, указывая на место хозяйки: «Вот где назначалось вам место!», а я, смеясь отвечала ему: «Это счастье, что я не решилась на ваше предложенье, j’aurai fait ici le diable a quatre et vous aurai fait fuir de la maison». Разговор этот кончился смехом.
После каждого бала или вечера, когда тетушка уляжется, я имела обыкновение, сидя на ее кровати, передавать ей все впечатления, все разговоры, не скрывая и комплиментов, которые мне говорились. Она часто повторяла, чтоб я не верила пустым светским похвалам, не воображала бы, что хороша собой, и прибавляла, что скромность в девушке лучшая красота, а доброе сердце лучшее достояние.
Летом предстояло празднество двухсотлетнего юбилея университета в Гельсингфорсе. Мне очень хотелось присутствовать на нем, но на лето мы уехали в Ревель, поэтому я не имела никакой надежды поехать в Гельсингфорс. К великой, однако, моей радости, отец привез тетушке письмо от графини Пушкиной, рожденной Шернваль, в котором она просила ее отпустить меня к ней, чтоб присутствовать на торжестве, обещая беречь меня, как дочь.
Сшили мне бальное платье, снарядили в путь, и мы с отцом поплыли на пароходе к финским берегам. Накануне юбилея нас собралось много молодых девиц у Гартмана, и мы плели гирлянды из зелени для украшения актовой залы и лавровые венки для студентов, которые удостоятся степени магистра. Зелень приносили целыми корзинами, готовые гирлянды отправлялись к месту назначения, и там их развешивали. Не помню, в котором часу все собрались в только что оконченную шведскую церковь на Сенатской площади, где служба еще не совершалась. Публика уселась на приготовленные места. Впереди сидел в кресле покрытый сединой старик Францен, известный шведский поэт, всеми уважаемая личность; возле него стоял внук его Гартман, студент. По окончании акта старику-деду и внуку были надеты на головы лавровые венки. Было очень трогательно, когда Францен встал, обнял своего внука и прослезился.
Много молодых студентов были удостоены звания магистра. Вечером был бал в общественном зале; коронованная молодежь танцевала в лавровых венках. Цветов к балу я с собой не привезла, поэтому попросила девушку послать набрать мне васильков и сплела себе венок, но когда сестра графини, Аврора Карловна Демидова, присутствуя при нашем туалете, увидела, что я намереваюсь надеть васильки, уговорила меня их не надевать, говоря, что с моим смуглым цветом лица и черными волосами вечером будет нехорошо; она тотчас же поехала к себе домой и привезла венок из пунцовых цветов и коралловую parure. Я долго не соглашалась ее надеть, не желая быть вороной в павлиньих перьях, сказав ей, что боюсь надевать чужие вещи, так как можно их потерять; она так любезно настаивала, что дольше я отказываться не смела. С графиней Пушкиной нас поехало трое: племянница ее, княжна Sophie Шаховская, m-llе Виллебранд и я. Мы много танцевали и очень веселились. У графини мы встретились с князем Владимиром Федоровичем Одоевским, который знал меня ребенком; мы, дети, очень любили его, а потому встретиться с ним мне было очень приятно. У нее же познакомилась с Петром Александровичем Плетневым и с Яковом Карловичем Гротом. Как приятно проходило время в обществе таких умных и милых людей! Графиня Пушкина была прелестная, веселая и милая женщина. Сестра ее, А. К. Демидова, красавица в полном смысле слова, серьезная, с отпечатком грусти в глазах. Она проводила лето в имении своем Трескенда, в нескольких верстах от Гельсингфорса, куда мы с графиней довольно часто ездили обедать к ней.
Перед отъездом мне написали на память в альбоме князь Одоевский прозой, а Плетнев и Грот стихами.
По возвращении моем в Ревель к дедушке стал ездить все чаще и чаще Р., высокий, длинноносый статский, который преследовал меня своим ухаживанием и вздохами. Дедушка спросил меня раз, заметила ли я, какими телячьими глазами он смотрит на меня, а я в свою очередь спросила, слышит ли дедушка, как он вздыхает при мне, на это он отвечал: «Видно, втюрился в тебя».
Раз я бежала через двор из кухни, где варила варенье, в переднике, с засученными рукавами, с ложкою в руках и раскрасневшейся физиономией. У самого подъезда я чуть не столкнулась с Р. В ответ на его поклон я кивнула ему головой и, не слушая, что он говорил, пробежала мимо него, прямо к себе наверх, откуда не сходила до его отъезда под предлогом головной боли.
Однажды собирались мы на танцевальный вечер в Салон. Только что я начала причесываться, за мной прислала тетушка, чтоб я сошла к гостям, которые желали видеть меня. Узнав, что это Р. с матерью, и досадуя на несвоевременное посещение, я заколола косу и, желая показаться уродом, причесала гладко передние пряди волос и, связав их узлом под самым подбородком, сошла вниз. Когда я вошла, тетушка пришла в ужас от моей прически. Представили меня матери Р., которая приехала, как видно, знакомиться со мною. Я извинилась, что явилась в таком безобразном виде, а она наговорила мне целый короб любезностей по этому поводу. В ту минуту, как я поклонилась, чтоб уйти и избавиться от глупого положения, в котором находилась, Р. подскочил ко мне и пригласил на мазурку, которая, к сожалению, никому не была обещана.
Когда мы приехали в Салон, Р. встретил меня в дверях с букетом цветов, который я наотрез отказалась принять. Как видно, он этого никак не ожидал и, встав в театральную позу, бросил его к моим ногам со словами: «Allez fanez sous ses pieds». Это вышло так смешно, что я быстро повернулась и отошла, чтоб не расхохотаться ему в лицо.
За мазуркой он начал уверять, что его мать в восторге от меня, чему я, конечно, не поварила, не думая, что можно прийти в восторг от фигуры, явившейся с такой оригинальной и неприглядной прической, заслужившей мне выговор тетушки. Затем начались убийственные вздохи, за которыми последовало предложение руки и сердца и уверение в самой пламенной любви. Сознаюсь откровенно, что на этот раз я была чересчур нелюбезна, даже жестокосердна. Я не сочла нужным поблагодарить за сделанную мне честь, как это принято, отказала наотрез и, повернув ему спину, начала разговаривать с моим соседом. По окончании злополучной мазурки я встала, поклонилась и направилась к тетушке. Р. пошел за мной и предупредил, что на следующее утро он явится переговорить с отцом моим, который сумеет склонить меня к согласию. Это нахальство так взорвало меня, что я остановилась, взглянула на него с презрением и сказала:
– Неужели вы думаете, что отец против моей воли заставит меня выйти за человека, которого я не люблю? Этого никогда не будет.
Когда мы возвращались с бала, я передала отцу и тетушке весь разговор с Р., предупредив о визите его. Отец обещал принять его и сказать, что я хозяйка своего сердца, что от меня зависит располагать своей судьбой и что советует ему отказаться от всякой надежды на мое согласие. Я, впрочем, сомневалась, что он приедет после всех любезностей, которые ему пришлось услышать от меня.
Р. действительно явился на другое утро, но с чем приехал, с тем и уехал. Спустя некоторое время мы вернулись в Гельсингфорс, и, к великому моему удовольствию, я избавилась от встречи с ним.
II
Приезд в Петербург. – Бал у Лазаревых. – Каламбур великого князя Михаила Павловича на мой счет. – Танцевальный вечер у Хитровых. – Знакомство с Паткулем. – Представление мое цесаревичу Александру Николаевичу. – Его выбор меня в мазурке. – Стихи Мятлева, посвященные мне. – Folle journ?e у графини Воронцовой. – Выходки Мятлева. – Разговор с великим князем Михаилом Павловичем. – Шутка Мятлева и ее последствия для меня. – Посещение Паткуля. – Его неожиданная откровенность. – Маскарад в Большом театре. – Вечер у Хитрова. – Находчивость Мятлева. – Поездка в Кронштадт. – Подслушанный разговор
Было решено, что отец отвезет зимой брата моего Николая в Петербург, чтоб поместить его в Царскосельский лицей, но предварительно в приготовительный пансион Оболенского. Тетушка предложила взять меня с собой. Списались с дядей, старшим братом отца, который с удовольствием пожелал принять нас у себя.
Поездка наша была назначена на 2 января 1841 года.
На Рождество была у нас елка; из передней был брошен пакет на мое имя. Этот обычай в Финляндии называется Zulklapp. Узнав почерк Я. К. Грота, я выбежала в переднюю и узнала в человеке, одетом в вывороченную мехом кверху шубу, Я. К. Грота, который, сняв свой медвежий костюм, вошел со мною в зал. Посещая нас довольно часто, он читал нам свои чудные переводы шведских поэтов и считался у нас дорогим гостем. Тут я взялась за брошенный пакет; по мере того, как он развертывался, адреса менялись, последний, наконец, был на мое имя. В нем была круглая длинная бонбоньерка, а к ней много других, одна меньше другой, и в каждой из них листок со стихами его сочинения, которые составляли одно целое. Они написаны были по случаю предстоящего отъезда моего в Петербург с предупреждениями и наставлениями истинного друга, но вместе с тем слишком для меня лестные.
Он сам их прочел и по окончании просил разрешить напечатать их в «Современнике». Несмотря на то, что я убедительно просила его этого не делать и не давала своего согласия, тем не менее, приехав в Петербург, я увидела их напечатанными в издававшемся Плетневым журнале «Современник». Стихам его я обязана успехом моим в свете. Плетнев прочел их наследнику Александру Николаевичу, журнал был распространен, все ждали с нетерпением приезда провинциалки, точно чего-то невиданного. Грот скрыл это от меня и, вероятно, послал стихи для напечатания другу своему Плетневу раньше, чем спросил мое разрешение.
День был морозный, погода ясная, солнышко весело освещало природу, когда мы 2 января 1841 года тронулись в путь. В первой кибитке ехали m-lle Balzer с братом, в другой, вслед за ними, отец со мной. Дорога мне очень понравилась; то она извивалась между гранитными скалами и лесом, то шла с горы на гору. Снег на солнце искрился, а деревья, покрытые инеем, блестели разноцветными камнями. Ямщики в Финляндии ездят очень неосторожно: в гору они тащатся шагом, сам возница идет рядом с повозкой, а с горы, сев на облучок, несется, как шальной, того и гляди, что сани заденут за скалу и перекувырнутся или полетят с нами в пропасть. Мне в первый раз приходилось ехать зимой сухим путем по петербургской дороге, и я невольно любовалась живописной местностью, несмотря на то, что все было покрыто толстым слоем снега. В Ворго на станции нас встретил Яков Карлович Грот, который, кажется, был в то время у Рунеберга, известного шведского поэта.
Пока перекладывали лошадей, мы закусили, напились чаю и, простившись с Яковом Карловичем, который проводил меня пожеланием скорей вернуться, поехали дальше.
По приезде в Петербург дядюшка, которого я почти не помнила, и тетушка, которой я совсем не знала, встретили нас радушно и по-родственному. С тетушкой, несмотря на разницу наших лет, мы тотчас сошлись и подружились, а дядюшка не только полюбил меня, но баловал, так что тетушка уверяла, что с моим приездом он стал неузнаваем; обыкновенно серьезный, он смеялся от души, когда я выкидывала разные фарсы и представляла сцены из виденных в театре пьес и балетов.
Как только отец отдохнул с дороги и мое обветревшее от стужи лицо приняло свой первобытный вид, мы поехали к М. X. Шевич, которая обрадовалась моему приезду и, желая, чтоб я попала на все предстоящие балы, дала отцу список лиц, которым он должен сделать со мной визит. Первые, к кому мы поехали помимо списка, были: Демидова, графиня Мусина-Пушкина, сестра графа, княгиня Шаховская и Оболенская.
Сделав все остальные визиты, согласно желанию m-me Шевич, мы получили приглашение на бал к Лазаревым. День я провела у Шевич, там я одевалась, так как она везла меня на бал.
Перед самым отъездом вошла племянница ее, княгиня Т…кая, которая сочла своим долгом предупредить меня не надеяться на танцоров, прибавив, что теперь мода на дам, а барышни сидят. Я ей ответила, что, не имея ни одного знакомого кавалера в Петербурге, я вовсе не рассчитываю быть приглашенной. Приехали мы довольно рано; Мария Христофоровна представила меня хозяйке, хозяину дома и некоторым знакомым ей дамам как свою родственницу.
При виде такого многочисленного общества и богатой роскошной обстановки я была смущена и стояла возле m-me Шевич, которая познакомила меня с некоторыми барышнями, а хозяйка, очень любезная и приветливая, представила мне кавалеров. Дом Лазаревых и теперь стоит на Невском, рядом с Армянской церковью.
Каково было мое удивление, когда все мои танцы были разобраны, а во время вальса я не сходила с паркета.
Тут я подумала, что княгиня Т. хотела напугать меня тем, что барышни не танцуют.
Приехал на бал великий князь Михаил Павлович, которого мне пришлось видеть в первый раз; он был серьезен и показался мне даже суровым.
Во время одной кадрили решительно не помню, кто подошел ко мне и сказал, что великий князь спросил, кто я, и, узнав мою фамилию, не преминул сделать на мой счет каламбур, до которых он большой охотник. Меня заинтриговало, какой он мог сделать каламбур на мой счет, не зная меня вовсе. Вот какой, ответили мне: «nous avons eu la plus belle travers?e de Helsingfors a Petersbourg». Я покраснела, сконфузилась и ответила, что комплимент этот я на свой счет принять не могу.
Рождественская открытка XIX в.
На «бытовых» открытках к Рождеству чаще всего изображали наряженные елки. Традиция украшать хвойное дерево пришла в Россию вместе с первымновогодним праздником из Германии, однако до 30-х годов 19 века россияне, как правило, ограничивались еловыми ветками
Мой первый выезд в большой свет был настолько удачен, что мне не так уже страшно было появляться на остальные балы и вечера, которых в ту зиму была целая серия.
M-me Шевич представляла меня всем: «mа ni?ce la marquise Traversay», и благодаря этому я была приглашена на все балы, которые давались у Хитровых, Уваровых, Лазаревых, Нарышкиных, Сухозанет, Белосельских и Воронцовых.
На бале графа Воронцова-Дашкова был наследник. Он оставался недолго и не танцевал. Это был первый раз, что я его видела после того, как он приезжал юношей в Ревель, с товарищами своими Виельгорским и Паткулем. Помню, как мы девочками бегали в Екатеринталь, где, стоя перед балконом, любовались цесаревичем. Могла ли я думать тогда, что со временем и я буду близка ко двору.
В этот вечер я танцевала с Ш. Во время танца он поразил меня вопросом, слышала ли я, что в Петербурге распространился слух, будто я его невеста. Вспомнив рассказанный мне братом его в Гельсингфорсе эпизод его с матерью, когда он намеревался ехать просить моей руки, я чуть не расхохоталась, но, к счастью, удержалась и сказала, смеясь, что эта новость до меня еще не дошла, и надеюсь, этот нелепый слух не распространится. Он же может быть совершенно спокоен; я приехала сюда повеселиться, но отнюдь не подыскивать себе женихов. Если же решусь когда-нибудь выйти замуж, то не иначе, как по любви, и предпочту военного статскому. «Как это лестно для нас, статских», – ответил он с поклоном и иронической улыбкой. «Простите мою откровенность, – сказала я, – но я всегда говорю то, что думаю, хотя откровенность бывает иногда неуместна». Я сильно подозреваю, что переданный мне слух был придуман им самим.
На танцевальном вечере у Хитровых я была одета довольно просто: в белом кисейном платье со складками и белым пунцовым цветком на голове. Вероятно, благодаря моей французской фамилии вообразили себе, что я приехала из Парижа, окружили меня, как только я вошла в гостиную, начали восторгаться моим платьем, нашли в нем un cachet parisien и уверяли, что только там умеют одеваться со вкусом. Когда я сказала, что платье сшито дома и в Париже я никогда не была, то верить не хотели, утверждая, что даже выговор у меня парижский, хотя он ничем не отличался от выговора других.
На этом вечере Шернваль подошел ко мне во время кадрили и, поздоровавшись, представил приятеля своего Паткуля, считая нужным прибавить о его качествах: «очень добрый, милый, но ветреный молодой человек». На это я спросила, всегда ли он представляет своих друзей с подобными аттестатами.
В разговоре Паткуль сказал, что видел меня на бале графа Воронцова, где он был с наследником, который оставался недолго, и Паткуль, как дежурный, уехал вместе с его высочеством. Все танцы были мною заранее обещаны, а с ним удалось сделать только несколько туров вальса. На память свою трудно было рассчитывать, поэтому дамы имели очень маленькие книжки в оправе слоновой кости, в которых записывалось, на каком балу, с кем и что танцуешь.
На приглашение его дать ему какой-нибудь танец на один из предстоящих балов я ни одного обещать не могла: все были обещаны заранее.
Следующий бал был в дворянском собрании; я была в белом креповом платье с розовым венком на голове, а мои две густые косы, спущенные петлей к затылку, придерживались воткнутым кинжалом, рукоятка которого была украшена цветными камнями (подарок m-me Шевич). Когда раздался сигнал мазурки, моего кавалера еще не было, и я обещала Паткулю танцевать с ним, если тот не явится. Но в ту же минуту подлетел Феншау (конногренадер) с извинением, что не подоспел вовремя, объяснив, что задержка была за лошадьми, которых он с трудом достал в Петергофе. Паткуль выразил ему свое сожаление, что благодаря его приезду не может танцевать мазурку со мной, но просил его оставить ему место возле нас, пока он пойдет отыскивать себе даму.
Во время фигуры с qualit?s граф Иван А. Апраксин, выбрав меня и вторую даму, спросил, какими qualit?s мы будем. Я ответила: «caprice du sort», а другая выбрала «caprice des dames». Не спросив нас, к кому подвести, и не предупредив, он прямо направился к наследнику. На просьбу мою подвести нас к простому смертному он вполголоса сказал мне: «Это по желанию его высочества». Наследник выбрал caprice des dames и протянул мне руку. «Pardon, monseigneur, се n’est pas moi», сказала я великому князю. Взглянув на Апраксина как бы вопросительно, он пошел танцевать с той дамой, а Апраксин, ударив себя по лбу, проговорил: «Ах, я телятина! телятина!». Когда я спросила, за что он себя так величает, он сказал: «Условлено было, что вас назову первой».
Не прошло и двух минут, как подводят ко мне наследника. Когда дама, подведшая ко мне кавалеров, сказала: «Caprice du sort», было бы чересчур наивно не понять, что это его высочество. Танцуя со мной, он сказал: «C’est au caprice du sort que je dons le plaisir de faire votre connaissance». Доведя меня до места, он сказал несколько любезных слов и отошел в противоположный конец зала, где стоял государь и великий князь Михаил Павлович.
Паткуль просил меня, когда дойдет до нас очередь, выбрать наследника. Я долго не соглашалась, но когда он мне сказал по секрету, что это – по желанию его высочества, отказать было нельзя. Откуда у меня явилась храбрость, не знаю. Взяв Паткуля за руку, мы прошли весь зал.
Сделав низкий поклон государю, возле которого стоял наследник, я спросила его высочество: смею ли побеспокоить его. Он поспешил снять саблю, которую взял у него государь, а шляпу – великий князь Михаил Павлович. Когда я подвела своих кавалеров к даме, та, понятно, выбрала того, которого я назвала первым. Так как эта дама была моей соседкой за мазуркой, то наследник, доведя ее до места, остался некоторое время стоять около нас.
Между тем начали показываться маски, подходили, интриговали или просто стояли из любопытства и желанья видеть ближе красавца наследника. В один из туров мазурки мой кавалер так быстро повернул меня, что кинжал выпал из косы почти к ногам наследника. Я так быстро нагнулась, что подняла его сама, хотя многие бросились за ним, и воткнула себе в голову. Маска, стоявшая за мной, спросила, чье сердце я намерена была пронзить, на что я не задумалась ответить: «Если бы знала, кто под маской, то сказала бы – ваше». Послышалось «браво», а маска, в одежде капуцина, сложив крестообразно руки на груди, проговорила со вздохом: «Мое давно ранено вами». Это было сказано так комично, что невольно все рассмеялись.
Наследник, вспомнив, что государь держит его саблю, а дядя – шляпу, направился к ним быстрыми шагами.
С наплывом масок танцы прекратились; m-me Шевич взяла меня под руку, и мы уселись на одной из верхних скамеек залы, чтобы лучше видеть, как прохаживаются маски. Вскоре подошли к нам Мятлев, Паткуль и граф Апраксин, предлагая пройтись по галерее. Апраксина, взял под руку m-me Шевич, Мятлев – меня, а Паткуль шел возле меня. Приведя нас в одну из комнат, где сидел с маской великий князь Михаил Павлович, Мятлев усадил нас и, взяв слово от m-me Шевич, что мы дождемся его возвращения, вышел опять в зал. Не прошло и пяти минут, как вошел наследник, за ним Мятлев и целая толпа любопытных.
Мы встали, когда подошел к нам великий князь, но он заставил нас сесть, а сам стоя разговаривал с нами. Вдруг Мятлев попросил наследника позволить ему прочесть стихи, которые он посвятил мне, и на одобрительный ответ он начал декламировать. Не знаю, что я готова была бы дать, чтоб избавиться от такой пытки; я не знала, куда смотреть, наконец мне стало невтерпеж, я чувствовала, что расплачусь, и решилась просить его высочество приказать Мятлеву не продолжать. Вероятно, по выражению моего лица и глаз наследник понял, что это мне в тягость, и сказал Мятлеву: «Ты доскажешь мне их в другой раз». Вскоре после этого наследник простился с нами, и мы уехали домой.
Когда я сидела с m-me Шевич в карете и жаловалась ей на Мятлева, что он поставил меня в такое ужасное положение, декламируя стихи в присутствии наследника и такой многочисленной публики, добрая старушка не нашла ничего предосудительного со стороны Мятлева и находила скорее, что это была любезность. Если бы я вращалась всегда в большом свете и воспитана была бы иначе, может быть, и я не нашла бы в этом ничего такого ужасного. Бал у графа Уварова был предпоследним. На этом бале вышло недоразумение с танцами. Оказалось, что я пятерым обещала одну и ту же кадриль. Мне кажется, эти господа просто сочинили: обещать двум могло случиться, но пятерым – что-то неправдоподобно. Никто из претендентов не хотел уступить один другому; желая доказать, что преимущества не даю никому, я предложила вытянуть на узелки. Платок m-me Шевич служил пятым концом. Узелок прекратил спор: тотчас, кому он достался, танцевал со мной эту злосчастную кадриль.
Паткуль, с которым мне ни разу не удалось танцевать ни мазурку, ни котильон, ни даже кадриль, был в отчаянии, что на последний бал у Воронцова мазурка была обещана конногвардейцу графу Палену, и ни одного свободного танца не было. Мы были приглашены только на вечерний бал. Перед ужином графиня Воронцова подошла к m-me Шевич и сказала ей, что надеется видеть меня с ней у себя в воскресенье: «je vous prie justamment de ne manquer ni le matin ni le soir». Шевич поблагодарила, но вместе с тем объяснила, что до нас касается только приглашение на вечер, на это графиня выразила свое удивление, сказав, что, если так, то это произошло по невольной ошибке, и, обратясь ко мне, любезно сказала: «je nе veux pas que ma matin?e soit g?t?e par votre absence, je vous attends sans faute». Поблагодарив графиню, я сказала, что, если это не слишком утомит ma tante, то я, конечно, воспользуюсь ее любезным приглашением.
Паткуль, узнав от графини, что мы будем утром, не прозевал пригласить меня на мазурку, которую я обещала ему с удовольствием. Он нравился мне за то, что никогда комплиментов не говорил, был вежливый, внимательный и веселый молодой человек. Танцевал он, как никто; говоря о нем тетушке, я уверяла, что он танцует идеально. Что я нравлюсь ему, это не трудно было заметить, а «что сердце сердцу весть дает», это старая поговорка.
Для утреннего бала Воронцовых дядя подарил мне светло-желтого крепу на платье, говоря, что этот цвет к лицу брюнеткам. Платье сшили у тетушки, она подобрала цветы, и к назначенному дню, folle journ?e, все было готово. Утром получила записку от Мятлева с каким-то поручением к отцу и вместе с просьбою дать ему кадриль утром и вечером; обе первые были свободны, поэтому обещаны ему.
Первый, кто нас встретил у Воронцовых, был Паткуль.
Мало-помалу приглашенные съезжались, зал наполнялся. Наследник приехал довольно рано, когда гостей было еще не много; Мятлев воспользовался этим и, стоя в дверях возле него, вытащил из кармана записочку, дал прочесть наследнику: взглянув на меня и получив ее обратно, поцеловал бумажку и сунул снова в карман. Я догадалась, что это, вероятно, моя утренняя записка. Фарсы Мятлева переходили уж через границу всякого к нему снисхождения; я была просто возмущена. Вдобавок всего, подойдя ко мне, он сказал: «Его высочество нашел, что вы очень мило пишете». Одно, что мне оставалось ответить, это выразить сожаление, что я имела глупость ответить па его записку. Вслед за этим он спросил, заметила ли я, что у наследника выросла бородавка. Хотя я доказывала, что это не что иное, как английский пластырь, что, вероятно, за бритьем его высочество порезался, он настаивал на своем. Когда его высочество к нам подошел и начал разговаривать, Мятлев опять подвернулся и начал доказывать мне, что у наследника не бородавка, как я уверяла его, а пластырь. Обратясь к m-me Шевич, я просила ее, как свидетельницу спора моего с Мятлевым, сказать, кто из нас утверждал, что это бородавка. Мятлев рассмеялся и сказал, что он шутил.
Да! Но шутка, конечно, неуместная, не говоря о себе, но в отношении наследника я никак не могла примириться с таким бесцеремонным обращением с его высочеством. Царская семья была для нас чуть ли не земным божеством, с раннего детства нас приучили на коленях молиться за государя, императрицу и наследника, а Мятлев вдруг сочиняет о какой-то бородавке, тут же при его высочестве. Когда я танцевала кадриль с великим князем, то лишь отвечала на его вопросы, а сама заговаривать с ним не рисковала.
В один из промежутков между танцами ко мне подошел генерал Чичерин и передал, что великий князь Михаил Павлович желает познакомиться со мной. Видя, что он направляется ко мне, я сделала несколько шагов ему навстречу. Его высочество показался мне менее суровым, чем на бале Лазарева, где я видела его в первый раз; мы церемонно поклонились друг другу. Великий князь улыбнулся, сказал, что видел меня на бале Лазаревых, спросил, давно ли я приехала, веселюсь ли, довольна ли своим пребыванием, и спросил наконец, передали ли мне каламбур, сделанный им на мой счет. Со страха, что он повторит его, я ответила: «да, мне передали его, но он слишком лестен, чтоб я могла принять его на свой счет». На это он ответил, что от своих слов не отказывается и готов повторить. Мне так часто приходилось конфузиться и краснеть в этот день, что перечесть трудно.
По окончании мазурки, которую я танцевала с Паткулем, все отправились в столовую к завтраку. За столом я сидела между m-me Шевич и Мятлевым, который смешил не только нас, но и соседей. Завтрак начался блинами. Перед жарким Мятлев взял мой букет, присланный мне племянником m-me Шевич, Золотницким, положил его себе на тарелку и, искрошив мои бедные цветы на мелкие куски, начал заправлять салат. М-me Шевич, видя это, сказала: «Voyons s’il va manger cette salade?», на что я ответила: «S’il la mange, il va s’empoisonner ou s’?trangler». Окончив свою работу, он вдруг, подозвав арапа, велел отнести салат адъютанту наследника Паткулю и сказать, что салат приготовлен из букета маркизы. Этим поступком я была так оскорблена, так неприятно поражена, что слезы начали подступать к горлу, и я упросила m-me Шевич встать и уехать, предупреждая, что иначе я расплачусь. Всех сидевших за столом шутка Мятлева не только не поразила, но все смеялись и смотрели то на меня, то на Паткуля, сидевшего за другим столом. Добрая Мария Христофоровна благодаря мне не кончила завтракать; мы встали из-за стола, но, как ни старались удалиться, не быв замеченными, хозяйка дома догнала нас в дверях с вопросом, что случилось. Моя внезапная головная боль была вымышленным предлогом; но на просьбу графини непременно вернуться вечером обещание было дано. Мятлеву, который тоже побежал за нами, m-me Шевич сделала выговор; на все его извинения и уверения, что он никак не думал сделать мне этим неприятное, я не отвечала ему ни слова. В карете я расплакалась, Мария Христофоровна утешала меня, уверяя, что Мятлев так известен своими фарсами и шутками, что на него не обижается никто. «Но ведь я чужая! Приезжая! Вы не подумали о том, каково мне будет вечером встретиться с Паткулем».
Так как m-me Шевич жила на Владимирской, а Воронцовы на Дворцовой набережной, то она просила графиню Ржевусскую позволить нам переодеться на вечер у нее; квартира их была не далеко. Генерал-адъютанта графа Ржевусского я встречала на балах, но никогда не видела графини.
Нам была отведена большая, удобная комната, где мы застали своих горничных с разложенными по стульям платьями. Отдохнув немного, мы переоделись и пошли в столовую, где графиня ожидала нас с чаем. Туг я была ей представлена. Поблагодарив ее за гостеприимство и простившись с ней, мы поехали к Воронцовым. Я ехала далеко не с таким спокойным сердцем, как прежде. История с букетом, без сомнения, известна всем, а главное, меня смущала встреча с Паткулем.
Войдя в сени, мы увидели, что императрица медленно поднимается по лестнице, а за ней шел государь, поддерживая ее за талию, чтоб облегчить ей подъем.
Обождав немного, и мы поднялись. На верхней площадке, с которой дверь в залу была открыта, сидела императрица и отдыхала. Государь, стоявший рядом, держался за спинку стула. После нашего поклона их величествам императрица подозвала m-me Шевич, а я стала у самой стены, опустив глаза, чувствовала на себе пристальный взгляд их величеств. Стоять так близко от них и бояться взглянуть было для меня очень тяжело; не имея счастия знать их лично, я питала к ним какую-то безграничную, восторженную любовь. Когда ее величество отпустила М. X., мы вошли в зал. У самых дверей поджидал нас Мятлев с огромным букетом, и, встав предо мною на колено, он упрашивал принять букет в знак того, что я прощаю ему утрешний поступок. «Ради Бога, встаньте, – сказала я с испугом. – Их величества на площадке, увидят эту сцену, и что они подумают обо мне? Если вы сию минуту не встанете, я уйду с бала». Он встал, но попросил m-me Шевич уговорить меня взять букет, а тот, который был у меня в руках, она взяла себе. Тут подлетел Золотницкий с упреком, что я предпочла его букету поднесенный Мятлевым. На это я сказала ему, что он не имеет права быть в претензии, так как утром я была с его букетом (конец которого был таким трагическим).
Как я ни старалась стоять за m-me Шевич, она все выдвигала меня вперед; на мой вопрос, зачем она не хочет, чтоб я стояла позади, где мне было гораздо приятнее прятаться после всех выходок Мятлева, она мне сказала шепотом, что императрица, желая рассмотреть меня, просила ее поставить меня так, чтоб она могла меня видеть.
С наследником я танцевала одну кадриль, Паткуль был постоянным его vis-?-vis.
Во время котильона, в фигуре, где дамы становятся пирамидой, мне несколько раз сряду пришлось танцевать с наследником. Заметив, что Мятлев, бывший коноводом, посмотрел на меня и начал рассчитывать и размещать кавалеров, я в ту минуту, как они тронулись с места, моментально перешла на другое. Когда кончилась фигура, он, подойдя ко мне, сказал, что я перехитрила его, а я посоветовала ему предоставить случаю, кому с кем танцевать, а не рассчитывать вперед.
После ужина бал кончился в два часа гросфатером; я танцевала с Мятлевым взамен первой кадрили, на которую мы опоздали.
Наступил великий пост, в первый же день приехали к нам с визитом Шернваль с Паткулем; последний привез мне список кавалеров, с которыми я танцевала накануне, а возле имени наследника было нарисовано солнце. Для него его высочество был сияющим светилом.
Вечером я была приглашена к графине Е. К. Пушкиной, которая, желая, чтоб до отъезда нашего я провела еще вечер у нее, собрала своих родных, сестер графа, княгинь Шаховскую и Оболенскую с дочерью, сестру свою А. К. Демидову и графиню Армфельд с ее дочерью Матильдой; из мужчин сам хозяин дома, Шернваль, барон Клинковштрем и, к великому моему удивлению, Паткуль, который не был до того знаком в доме. Во время своего визита у нас Шернваль спросил меня, буду ли я вечером у сестры его; узнав, что да, Паткуль сделал в то же утро визит Пушкиным и был приглашен. После истории с салатом я избегала говорить с Паткулем; он был настолько деликатен, что ни слова не намекнул о нем.
Перед разъездом Матильда, узнав, что на другой день по случаю немецкой масленицы был назначен маскарад в Большом театре, упросила мать свезти ее, говоря, что ей очень интересно видеть маскарад, о котором не имела никакого понятья. Графиня уговорила отца ехать тоже; решено было взять ложу пополам, а Паткуль взялся нам доставить ее.
Тетушка Траверсе никогда не ложилась спать, пока я не вернусь домой; узнав о маскараде, она тотчас согласилась сопровождать меня и обещала обо всем позаботиться.
Утром заехал Паткуль, а так как он не был принят, потому что, кроме меня, никого не было дома, то велел передать мне записку, в которой, указывая № ложи, подписался: «votre tr?s humble serviteur et adorateur». Когда тетушка прочла записку, то сказала, смеясь, что мы, кажется, не на шутку втюрились друг в друга.
Можно ли было так выразиться – «втюрились»? На мое замечание, что выражение далеко не изящное, тетушка оправдалась тем, что это любимое выражение дяди.
Во время обеда раздался звонок; доложили: «Паткуль», который, узнав, что отца нет дома, велел просить меня выйти к нему на минуту, так как он имел поручение наследника Александра Николаевича к отцу.
Так как ни дяди, ни тетушки не было, tante Nathalie, которая, к счастью, находилась в это время со мной и детьми дяди за столом, согласилась пойти со мной и принять Паткуля. Мы вышли в гостиную с салфетками в руках, я представила tante Nathalie Паткуля; он извинился, что явился в неурочный час. Предложив ему стул, я села на диван, от которого тетя отказалась.
Поручение наследника состояло в том, что его высочество желает видеть отца и назначает прием в воскресенье через неделю.
В конце второй недели мы собирались ехать в обратный путь, но я не замедлила сказать, что отец, конечно, охотно отложит наш отъезд, чтоб иметь счастье представиться наследнику.
Увлекаясь разговором, Паткуль, вероятно, забыл, что прервал наш обед, и так долго засиделся, что, наконец, я спросила, обедал ли он. Ответ был отрицательный; на это я ему сказала, что хозяев нет дома, и пригласить я его не могу, впрочем, прибавила я, обед постный, рыбный, а рыбу, по его словам, он не любит. Уверения, что он с детства привык к постному столу, любит и рыбу, ни к чему не привели. В заключение своего визита он спросил меня, знаю ли я о слухе, который носится по городу, что он жених.
На вопрос мой, можно ли поздравить его, он ответил, что это зависит от меня, так как его невестой называют меня.
Я так испугалась его наивного ответа и, боясь, чтоб tante Nathalie не услышала, уронила нарочно салфетку на пол и, поднимая ее, сказала вполголоса, не стыдно ли ему повторять такие нелепые слухи, что, если тетушка слышала, что он сказал, то мне сделают выговор, зачем я приняла его, но, так как она немного туга на ухо, то, надеюсь, она не расслышала. По-видимому, он был озадачен моим ответом и уехал в недоумении, как понять мои слова: «нелепые слухи».
Tante Nathalie пришлось доедать остывший обед, а наивная откровенность Паткуля так смутила меня, что мне уже, понятно, было не до еды.
К вечеру были готовы наши черные домино, бархатные полумаски, статская ливрея для выездного, и тетушкой было даже предусмотрено человека окрестить другим именем и заставить его вызубрить немецкую фамилию, под которой он должен кликнуть карету.
В минуту нашего отъезда дядя поднес мне букет.
Войдя в ложу, мы застали в ней графиню Армфельд с дочерью, Шернваля и Паткуля; кавалеры встали, поклонились. Первый тотчас вышел и отправился в зал, а второй, обратившись к моей спутнице, которую по фигуре он принял за tante Nathalie, просил позволения остаться, в чем отказа ему не было.
Разговаривая с ней, он обратился ко мне с замечанием, что тетушка моя отлично слышит. На это я стала уверять, что в первый раз вижу его, поэтому никогда не могла говорить о глухоте какой-то тетушки, что мы совсем случайно попали в эту ложу, уступив просьбе двух масок поменяться с нами местами. Голос мой совершенно изменился, благодаря ореху, находившемуся под языком.
Я сидела за Матильдой Армфельд, которая забавлялась моей находчивостью интриговать, а бедный Паткуль был в полном недоумении, я ли это или нет.
Пробыв около полутора часа, мы все вышли из ложи, чтоб ехать домой. Паткуль проводил нас, крикнул человека, который явился с шубами, вызубрив свое вымышленное имя. Пока тот ходил за каретой, Паткуль выпросил у меня цветок из букета; долго я не решалась, но, когда тетушка упрекнула меня в скупости, то, передавая ему просимое, я сказала, что разочарование его будет немалое, когда он узнает, что получил его совсем от другой личности, чем думает. Лицо его приняло такое недоумевающее и грустное выражение, что тетушка не вытерпела и сказала, чтоб он не верил маскам, которые по принятому обычаю редко говорят правду, добавив в заключение: «Вы не ошиблись, это она». Он просиял мгновенно, поцеловал ей руку и сказал: «Я был уверен, сердце не могло обмануть меня». Проводить нас до кареты я не позволила.
Дома я сделала тетушке выговор за ее неосторожность, особенно после того слуха, который Паткуль так необдуманно передал мне за несколько часов, но тетушка стояла на своем, уверяя, что нельзя отталкивать человека, который, по-видимому, так сильно полюбил меня и, конечно, имеет серьезные намерения, если решился повторить мне, как будто городской слух, что я его невеста. Но тетушка убедить меня не могла, я до самого конца, как он сильно ни нравился мне, сумела скрыть от него то глубокое чувство, которое он заронил в мое сердце.
На первой неделе Паткуль больше к нам не заезжал; я тоже проводила время дома, только навещала иногда Марию Христофоровну, чтобы узнать, не очень ли утомили ее выезды со мной, понимая, какую жертву старушка приносила для меня. Ее и двух падчериц ее очень занимали рассказы о вечере у Пушкиной и о маскараде; вообще все, что касалось меня, интересовало их.
В начале второй недели был вечера у Хитрово; я была предупреждена, что мы будем ее petit comite et еn pays de connaissance.
Я поехала с графиней Пушкиной, и, когда мы вошли в гостиную, меня тотчас обступили знакомые барышни с вопросом, правда ли, что я невеста Паткуля. На такой нескромный вопрос я ответила, что меня удивляет, кто занимается распространением таких слухов, и было бы очень интересно знать их автора. Это было сказано с видом такого неудовольствия, что на целый вечер я избавилась от дальнейших расспросов. Во время чая я услышала за спиною знакомые шаги и звяканье шпор. Шернваль, стоявший по другую сторону стола, пристально смотрел на меня, точно изучая выражение моего лица. Я чувствовала этот взгляд, хотя не видела его. Вероятно, я покраснела, потому что Мятлев, стоявший возле меня, схватил со стола тарелку с печеньем и, подавая ее, высыпал все мне на платье и на пол. Я отодвинула стул и, упрекая его в неловкости, начала подбирать печенье на тарелку, а он, встав на колено, чтоб собрать с полу, шепнул:
– Простите, я сделал это умышленно; краснея, вы чуть не выдали себя, а за вами наблюдают.
На этот раз он действительно оказал мне услугу; я успела вполне овладеть собою, когда Шернваль мне сказал, что мне давно кланяются, а я не обращаю никакого внимания. Отдавая поклон Паткулю, я извинилась и свалила всю вину на неловкость Мятлева.
Вечер прошел в общих разговорах, в расспросах о Финляндии, одним словом, было очень оживленно, благодаря Мятлеву, который смешил всех запасом своих фарсов. За ужином, когда подали шампанское, Шернваль выпил за мое здоровье, пожелав мне счастливого пути и скорого возвращения.
Только что я взялась за бокал, чтоб ответить или, вернее, поблагодарить, он обратился к Паткулю и отчеканил громогласно: «Пью за твое здоровье, пожелав тебе полного успеха и счастия!».
Не дотронувшись до краев своего бокала, я поставила его на место. После ужина он подошел спросить, за что я так грозно посмотрела на него и не ответила на предложенный тост. Я только могла сказать, что была поражена его бестактностью: пить за мое здоровье и тут же обратиться к Паткулю с разными пожеланиями, когда между нами нет ничего общего; это было в отношении меня крайне неделикатно и неуместно. Он был сконфужен, извинился, говоря, что никак не думал, чтоб я могла принять это к сердцу.
На следующий день приехал Паткуль с визитом. Узнав из разговора отца, что мы на другой день едем в Кронштадт, он предложил довезти нас на тройке, вероятно, предполагая, что если отец согласится, то и меня возьмут в сани; но отец отказался ехать в открытом экипаже.
В назначенный для нашей поездки день Паткуль приехал рано утром, надеясь склонить отца, но предложение его было отклонено и на этот раз. В скважину слегка отвернутой шторы я видела, как он в убранных коврами санях на щегольской тройке, звеня бубенчиками, проскакал мимо дома, заглядывая в окна, в которых сквозь спущенные шторы никого не было видно.
За нами заехала tante Nathalie в четырехместной наемной карете; на запятках красовался огромный тюк сена для прокормления лошадей на сутки.
День был морозный, снег сильно скрипел под колесами. С моей стороны окно было спущено, а в другое ничего не было видно, так сильно оно обледенело. Заворачивая на Английскую набережную, я издали увидела всадника, догонявшего нас на сером коне. Какое-то внутреннее предчувствие шептало мне: «это он», и я не ошиблась. Подъехав и поздоровавшись с нами, он проводил нас до самого взморья. Когда мы проехали по льду версту или две, мне послышался конский топот: это был Паткуль, который вернулся, чтоб узнать, когда мы приедем обратно. Желая, чтоб Паткуль, который был в одном сюртуке, уехал скорее, я поторопилась ответить за отца, который как-то медлил, что мы приедем на следующий день к двум часам.
Тетушка и дядя Ивановы, не видевшие нас еще с приезда в Петербург, обрадовались нам; tante Nathalie была родная сестра tante Vera.
Пошли расспросы о всем, что я видала, о вынесенных мною впечатлениях из большого блестящего света, о том, как веселилась, но вдруг дядя, с улыбкой и покачав головою, спросил, почему я скрываю, что за мной сильно ухаживает один молодой адъютант, кажется, прибавил он, Паткуль, что слух этот дошел и до них, и спросил при этом, нравится ли он мне. Я вся вспыхнула! В ответе моем, что не делаю никакого различья между ним и другими, потому что все одинаково любезны со мной, я, признаться, на этот раз была не откровенна.
Вечером мы все отравились в офицерское собрание, на котором почти исключительно были моряки, большею частью мне знакомые. Там я чувствовала себя в своей среде; оно и понятно, ведь с детства я вращалась в обществе моряков. Провела время на вечере я очень приятно. Надо отдать полную справедливость морским офицерам; они умели принимать у себя с таким радушием, что в обществе их никто из приглашенных не чувствовал себя чужим, и все сливались как бы в одну семью.
После долгого времени мне пришлось встретиться там с адмиралом Ф. Ф. Беллинсгаузеном и женой его Анной Дмитриевной, которой я восхищалась с детства. Домой мы вернулись довольно поздно. Утром я проснулась от разговора в соседней комнате между отцом и тетушками. Услышав имя Паткуля, я стала прислушиваться.
Тетушки советовали отцу положить конец его ухаживанью; он слишком молод, говорят, ветрен, и, как это часто бывает в большом свете, молодежь ухаживает для препровождения времени, а с моей пылкой, экзальтированной натурой я могу полюбить его серьезно, и если он не имеет намерения жениться на мне, то обманутая надежда может очень повлиять на мое здоровье. Отец старался успокоить их, утверждал, что, положа руку на сердце, он не заметил, чтоб я отличала Паткуля от других.
Я кашлянула в доказательство, что проснулась, вскочила, оделась живо, вышла веселая в столовую. Поздоровавшись со всеми, налила себе чай, не показывая вида, что услышала разговор.
III
Возвращение из Кронштадта. – Встреча с Паткулем. – Разговор с отцом. – Бестактность полковника. – Неожиданная отсрочка нашего отъезда из Петербурга. – Первая пахитоса. – Рассказы Паткуля про царскую фамилию. – Пожар Зимнего дворца. – Собачка фрейлины Бороздиной. – Кусочек лимона. – Стихи Мятлева. – Разговор с ним. – Представление отца наследнику цесаревичу. – Разбитый мундштучок. – Предложение Паткуля. – Объяснение с ним. – Мое согласие. – Отъезд из Петербурга
Простившись, мы уехали из Кронштадта. Подъезжая к столице, я услышала, как ямщик сказал: «Они здесь, вон с той стороны окно спущено». Тетушка по глухоте, а отец за скрипом колес не слышали разговора ямщика и, увидев меня раскрасневшейся, спросили, не холодно ли мне и не поднять ли окна.
В эту минуту подъехал Паткуль, поздоровался, сказал, что караулил нас на взморье целый час, думал, что прозевал нас, подъехал сначала со стороны поднятого окна, сквозь которое ничего не было видно, и только благодаря ямщику узнал, что это мы. Тут отец, конечно, догадался, что я раскраснелась не от холода, а совсем от другой причины.
Высадив tante Nathalie у подъезда дома, где она с отцом своим, а моим дедом, Спафарьевым, остановилась, мы поехали к себе в сопровождении милого всадника. У подъезда он соскочил с лошади и, держа ее одной рукой, другою открыл дверцы и помог нам выйти из кареты. Должно быть, отец был так наэлектризован советами тетушек, что, поблагодарив Паткуля, не пригласил его войти. Это было не только невежливо, но даже бесчеловечно; я не вытерпела и напомнила отцу, чтобы он попросил его войти отдохнуть и обогреться, а человеку приказала поводить и подержать лошадь.
Когда мы вошли в гостиную, отец, устав сидеть в продолжение двух часов, прислонился к столу у зеркала и стоя разговаривал с гостем; тогда я попросила позволения пойти снять шляпу, сказав, что вернусь сейчас. Это был один предлог, шляпа вовсе не мешала мне; но надо было во что бы то ни стало вызвать тетушку Траверсе, познакомить ее с ним, чтобы она, по крайней мере, посадила его, сама же я не смела, раз что отец или не желал этого, или не догадался сам. Тетушка сейчас же вышла вместе со мной, я представила ей Паткуля; он поцеловал ей руку, не подозревая, что это та самая особа, у которой он поцеловал руку в маскараде и которая так добродушно выдала меня.
Наверно, он оставался бы долго и забыл о своем коне, беседуя с тетушкой и со мной, если бы наконец отец, вынув из кармана часы, не напомнил мне, что пора одеваться; это был точно намек: «а вам пора убираться».
При прощании тетушка просила его бывать у них, прибавив, что муж будет очень рад познакомиться с ним.
В карете, когда отец отвозил меня к m-me Шевич, я призналась ему, что слышала весь разговор его с тетушками, просила его быть совершенно спокойным на мой счет, в недостатке скромности и сдержанности с молодыми людьми он упрекнуть меня не может. Напомнила ему все сделанные мне раньше предложения, в которых, по просьбе моей, приходилось отказывать то ему, то тетушке Catherine. Это могло служить доказательством, что я вовсе не тороплюсь выходить замуж, а если когда-нибудь выйду, то не иначе, как по любви. Ухаживаниям Паткуля я не придаю никакого серьезного значения и ничего себе не воображаю, как это предполагают тетушки. Доказала ему, как он был невежлив, не предложив ему войти и отдохнуть, после того как он, ожидая и провожая нас до дому, озяб и устал.
– Видно, советы тетушек подействовали, – сказала я, – потому что это было так мало похоже на тебя, что мне за тебя было совестно, и я пошла попросить тетеньку выйти в гостиную и принять его любезнее.
При этом я поцеловала отца и сказала:
– Скрывать от тебя не хочу, что из всех, которых я видела, мне только нравится Паткуль. Я не заглядываю вперед, но предупреждаю тебя, если и он со своей стороны полюбил меня и сделает мне предложение, то если ты не дашь мне своего согласия, я пойду в монастырь, это я тебе обещаю.
Отец засмеялся, поцеловал меня и сказал:
– Глупенькая, кто же искреннее может желать твоего счастия, как не я, твой отец!
Карета остановилась и прервала нашу задушевную беседу. Выпустив меня, он поехал дальше.
Я с большим удовольствием проводила время у m-me Шевич, несмотря на то, что, кроме нее и двух далеко не молодых ее падчериц, я редко встречала у нее кого-нибудь из посторонних. Им нравилось, с каким оживлением я рассказывала обо всем, с кем танцевала, что говорила; жалобы на Мятлева, на его шутовские выходки веселили их и заставляли хохотать иногда до слез.
Войдя в этот день в гостиную, я застала М. X. с каким-то полковником; она познакомила меня с ним. После нескольких любезных фраз, которыми он удостоил меня, он сказал, что может сообщить мне добрые вести из Ревеля. Полагая, что добрые вести касались моих родных, я спросила, видел ли он бабушку и здорова ли она. На это он ответил, что не был у нее, не быв знаком в доме, но может передать нечто для меня приятное, а именно: что сестра Паткуля, m-me Паткуль, приезжает на днях сюда и везет брату письмо отца с разрешением на его женитьбу.
Эта бестактность превзошла все остальные. Обратившись к m-me Шевич, я сказала:
– Вероятно, полковник не расслышал моей фамилии и принимает меня за другую.
Сделав ему при этом короткий и серьезный поклон, я вышла в другую комнату, где застала обеих барышень, бросилась на стул и расплакалась. На вопрос их, что случилось со мной, я рассказала им о сообщении полковника, прибавив:
– Чем заслужила я такое неуважение к себе?
Обе не знали, как и чем утешить меня, целовали, повторяя несколько раз:
– Quel imb?cile!
После ухода полковника М. X. вышла к нам и, узнав причину моих слез, сказала:
– Soignez vos yeux et nе faites pas attention aux paroles des sots.
Да! Это легко было говорить им, а я это долго забыть не могла. Я осталась у них до вечера; беседа шла о том о сем, но между разговором невольно возвращались au manque de savoir vivre полковника.
Возвращаясь домой, при всем моем негодовании на него, я думала: «А что, если это правда? Не мог же он выдумать». Сестра! Письмо! Разрешение! Все путалось в моей голове, а сердце так и стучало.
С тетушкой мы много толковали о сообщении полковника, которое я передала ей слово в слово.
Кажется, с этого дня я еще сильнее полюбила Паткуля, повторяя себе, что он не ветреная бабочка, порхающая с цветка на цветок, а, верно, тоже полюбил меня.
Накануне назначенного дня приема у наследника Паткуль приехал сказать, что его высочество извиняется, что не может принять отца в это воскресенье, по какой причине, не помню, а просил прибыть в следующее.
Как он признался мне позже, это по его милости прием у наследника был отложен; сестра, которую он ожидал из Ревеля, еще не приехала, и, боясь, что мы уедем до получения письма его отца, просил его высочество отдалить прием на целую неделю.
Пробыть еще лишнюю неделю в столице мне, понятно, улыбалось. Этой отсрочкой я воспользовалась, объехала еще раз всех прежних и новых знакомых, которые были все так милы, добры и любезны ко мне. Я не могла не быть благодарной за тот ласковый прием, который был мне сделан во время моего пребывания в Петербурге.
Семейство Карамзиных и князя Одоевского и его жену я знала еще в Ревеле; Одоевские видели меня почти ребенком. Князь был худенький, тихенький, добрый, с женоподобным лицом, а княгиня высокая, полная, решительная. Забыла упомянуть, что однажды, когда я обедала у них, сестры княгини, Пущины, предложили мне выкурить пахитосу. Сначала я отказалась, но когда они сами закурили и подали мне зажженную пахитосу, я решилась испытать, вкусно или нет. В то время была мода курить. Хотя у меня закружилась слегка голова, но я нашла, что это очень приятно.
Тетушка до того баловала меня, что когда я вернулась с обеда и рассказала ей о пахитосе, то, не находя в этом ничего предосудительного, она тотчас же подарила мне несколько пачек, а дядюшка, баловник порядочный, прибавил к ним мундштучок.
Вот с этого-то времени, т. е. с восемнадцатилетнего возраста, я не отстала от этой дурной привычки. Отец не курил и не одобрял тех, которые предавались этому занятию, о дамах и говорить нечего. Не желая сделать ему неприятное, я не курила при нем, пока не вышла замуж.
Паткуль, который успел познакомиться с дядей, очень понравился как ему, так и тетушке.
Действительно, он имел все, чтоб привязать к себе: веселый, без малейшего фатовства и жеманства, прост в своем обращении, душа на распашку. Хотя красавцем назвать его нельзя было, но редкая доброта читалась в его темно-карих, выразительных глазах. Тетушка не стеснялась уже своим скромным столом, оставляла его иногда обедать, когда он, бывало, засидится у нас. Он, конечно, с благодарностью принимал приглашения и ухитрялся всегда найти место возле меня. Видя мою сдержанность, он допытывался, почему я так холодна с ним. Если бы он мог только знать, что происходило у меня в душе, он не задал бы такого вопроса.
Во время его посещений я рассказывала ему о Финляндии, о нашем житье-бытье, о семье, подругах, о занятиях моих, как вообще я была там балована обществом, как веселилась на незатейливых вечерах, и под конец прибавила, что там не занимаются сплетнями, как здесь; только на так называемых cafe kala, на которые собирались после обеда старушки, за кофеем сообщались разные новости, верные и часто неверные.
Но мои рассказы были далеко не так интересны, как его; он в подробности рассказывал нам о времени своего воспитания с его высочеством, описывал ангельскую доброту государя, императрицы и наследника, признался, что он боялся строгого взгляда государя, а если государь делал выговор за неудовлетворительные баллы и обещал в следующий раз наказать, тогда, говорил Паткуль, такой страх разбирал, что дрожь пробегала по всему телу.
По утрам, по словам рассказывавшего, все трое ходили здороваться с государем; первым, конечно, подходил наследник. Однажды государь спросил великого князя, знал ли он накануне уроки. На ответ «не знал» государь не поцеловал его. Тут наследник сказал сквозь слезы:
– «Аlеу» тоже не знал.
– А тебя спрашивают? – строго произнес Государь. – Изволь встать на колени!
– Я был в отчаянии, – говорил Паткуль, – что из-за меня наследник был наказан, и как только мы вышли из кабинета государя, я побежал к Карлу Карловичу Мердеру и, заливаясь слезами, бросился ему на шею, умоляя его пойти выпросить у государя прощение. Мердер был чудный человек, которого мы все любили, и я знал, что он исполнит мою просьбу; он тотчас же пошел к его величеству, сказал, что я безутешно плачу и прошу простить наследника. Государь отпустил Александра Николаевича со словами, чтоб этого больше не случалось. «А теперь, – прибавил государь, – пойди, поблагодари Аlеу, который выпросил тебе прощенье».
Этот рассказ служил доказательством, что государь был требователен в отношении к своему сыну и не делал различия между ним и товарищами. Об играх, уроках все было упомянуто, танцклассы и уроки рисованья были общие с великими княжнами, Марией, Ольгой и Александрой Николаевной.
Увлекательны были рассказы Паткуля о путешествиях по России и за границей. Во время пребывания их в Англии был бал у королевы Виктории, с которой он имел честь танцевать. Она была еще не замужем и чуть ли не в тот год вступила на престол.
Как очевидец пожара Зимнего дворца, Паткуль передал нам о нем малейшие подробности.
Все, что было подарено ему их величествами и высочествами со времени поступления его во дворец, т. е. с семилетнего возраста, сделалось жертвою огня. У него была полная библиотека всех классиков, минералогический кабинет, в котором находились всевозможные камни, не исключая драгоценных. О спасении своих вещей он не думал. Увидя, что дворец горит, он побежал по фрейлинскому коридору предупредить живших там фрейлин о грозящей опасности, с тем чтоб они успели уложить свои вещи. Одна из этих девиц, а именно Бороздина, дала ему свою собачку, прося сберечь ее. Он снес ее к себе в комнату, запер и отправился в зал, куда собрал людей, чтоб спасти мраморную статую императрицы. Но в то время, как они старались отделить статую от пьедестала, вошел государь, приказал им уйти и сам пошел за ними. Едва его величество успел переступить порог соседней комнаты, как пол зала с страшным грохотом провалился. По переезде императрицы в Аничкин дворец Паткуль ездил из одного дворца в другой, перевозя ее вещи. Собачка Бороздиной, к величайшему ее горю, или убежала, или сгорела вместе с его вещами. За это долго дулась на него Наталья Николаевна и не говорила с ним. «Какая она злая, – заметила я, – у вас все сгорело, а у нее только собачка», и мы вместе посмеялись над ее странностью.
В 1840 году Паткуль был послан государем на Кавказ, участвовал в десанте против горцев под начальством адмирала Лазарева и был вызван обратно его величеством незадолго до моего приезда. Судьба покровительствует ему, как он уверял, говоря, что если бы он оставался дольше, то не имел бы счастья увидеть меня и познакомиться. На это тетушка сказала ему шутя:
– Я думаю, вы не много бы потеряли, если не познакомились бы с ней, она такая скрытная, капризная, я совсем не довольна ею.
Он посмотрел на нее, потом на меня, я рассмеялась и сказала:
– Спросите же, зачем она любит и балует меня, если я такая нехорошая.
Между прочим он просил позволения бывать у тетушки и после моего отъезда, извиняясь при этом, что теперь так часто надоедает ей.
За несколько дней до моего отъезда я поехала к m-me Шевич, которая ждала меня. Уже при встрече я заметила по выражению ее лица, что она должна была мне что-то сообщить. Посадив меня возле себя, она сказала, что Мятлев был у нее утром с просьбою позволить ему привезти к ней Паткуля и просил пригласить его тоже к вечеру, так как он знает, что я буду у нее. Согласие было дано, визит сделан, и Паткуль был приглашен.
– J’esp?re, Marie, que vous nе m’en voulez pas, lorsque Мятлев demande quelque chose, il n’y a pas moyen de lui refuser.
– Зачем, ma tante, вы пригласили его? Вы знаете, что Паткуль нравится мне, я всегда рада видеть его, но на этот раз мне неприятно, что он будет. Без того уже так много толков о нем и обо мне, а появление его у вас даст новый повод к сплетням.
– Soyez tranquille, ch?re enfant, je sais ce que je fais!
Допытываться смысла ее слов мне не подобало; я была уверена, что необдуманно она не поступит.
Когда вечером Мятлев с Паткулем вошли, меня опять бросило в краску; в руках у меня была чашка с чаем, над которой я нагнулась и поднесла ее ко рту.
Поздоровавшись с хозяйками, оба подошли ко мне. Паткуль, придвинув стул, сел возле меня, а я ради contenance вынула из чашки лимон и взяла его в рот. Мой сосед так испугался, увидя это, что чуть-чуть не отдернул мою руку, но, опомнясь вовремя, убедительно просил не есть лимона, уверяя, что это очень вредно для здоровья и что, уступив его просьбе, я докажу ему, что он не совсем лишен моего расположения. Испугом своим он насмешил меня, и я сказала, что хотя убеждена, что этот ломтик никакого вреда причинить мне не может, но я уступаю, желая доказать, что я вовсе не такая упрямая или дурная, какою тетушка меня отрекомендовала. Надо было видеть в эту минуту его довольное лицо; он не знал, в каких выражениях благодарить меня.
С каждым днем мне становилось все труднее и труднее скрывать от него то чувство, которое к нему питала. Это было не мимолетное увлечение, а что-то новое, серьезное и глубокое. А между тем из страха, что он может догадаться, я становилась все холоднее и сдержаннее с ним.
К концу вечера Мятлев, сказав, что написал стихи на мой отъезд, просил разрешения m-me Шевич прочесть их и, обратившись ко мне, прибавил:
– Надеюсь, что на этот раз вы не заставите меня замолчать, как в маскараде.
Стихи эти вызвали всеобщий смех сплетением русских, французских и шведских фраз. В них он приглашал меня остаться в Петербурге, доказывая холодность финляндцев, которые могут только «масло сбить, салакушку скоптить прекрасно» и проч. Понятно, что я заступалась за финляндцев и не соглашалась с его мнением о них.
Прощаясь, он вручил мне листок, обещая непременно заехать еще простится со мною.
Паткуля на следующей день я не видела, он был дежурным. Вечером доложили мне о Мятлеве, я вышла к нему. Вид у него был озабоченный; здороваясь со мной, он сказал, что прислан наследником спросить, почему я отказала Паткулю.
Это так озадачило меня, что в первую минуту точно столбняк на меня нашел, но это продолжалось недолго, и я сказала:
– Меня удивляет, если наследник действительно дал вам такого рода поручение. Паткуль мне говорил, что никаких секретов от его высочества не имеет и не имел, ему известны самые сокровенные мысли Паткуля, поэтому мне что-то трудно верится, чтобы вам дано было такое поручение его высочеством. Но, желая удовлетворить ваше любопытство, хотя и не знаю, почему вы принимаете такое горячее во мне участие, скажу, если это может успокоить вас, что Паткуль предложения мне не делал, следовательно, не дал мне случая отказать ему.
– Значит, – воскликнул радостно Мятлев, – если он будет просить вашей руки, вы дадите ее?
– Вопрос слишком нескромен! Ответа на него дать вам не могу, – сказала я, смеясь.
Поцеловав мне руки и пожелав доброго пути, он сказал:
– Теперь я спокоен! Надеюсь, мы скоро увидимся.
Сменившись с дежурства, Паткуль приехал на другой день к нам. За обедом он напомнил отцу, что завтрашний день в 2 часа наследник ожидает его к себе. Вечером он извинился перед тетушкой, что не может остаться по случаю приезда его старшей сестры из Ревеля, которая привезла ему письмо от отца и с которою он обещал провести вечер. Пока он говорил, ко мне подбежал один из меньших сыновей дяди, которого я взяла на руки; слух у меня был чуткий; заставляя прыгать мальчика у себя на коленях, я все слышала и не проронила ни слова.
К назначенному часу отец отправился во дворец, где встретил его Паткуль.
Приемом наследника цесаревича отец был совершенно очарован. Говоря обо мне, его высочество сказал, что грешно держать меня в Финляндии, следует переманить в Петербург. Не был ли это лишний намек на то, что так скоро осуществилось?
К обеду Паткуль приехал к нам, отец сообщил ему о том восторженном впечатлении, которое произвел на него его высочество, а Паткуль на это ответил, что иначе и быть не могло: «Наследник воплощенный ангел».
Вообще о царской семье Паткуль говорил всегда с такою любовью или, вернее сказать, обожанием, что восторг его невольно передавался слушателям.
Тетушка как-то проболталась, что я курю, но стесняюсь при нем, тогда он подал мне свой портсигар и просил закурить пахитосу. Папирос не существовало в то время.
Прощаясь с ним, при его уходе я уронила мундштучок, подняв его, увидела, что кусочек янтаря откололся, и положила на стол. После его отъезда мундштука на столе не оказалось, я думала, что тетя или дядя спрятали его, чтоб помучить меня, но они утверждали, что не видели. Мундштук словно канул в коду.
23 февраля, в день нашего отъезда, приехал дедушка проститься с нами. Зная об ухаживании за мною Паткуля (которого он не видел никогда) и любя меня безгранично с самого моего детства, он повторил мне те же предостережения, которые я невольно подслушала в Кронштадте. Ведь никто из них не знал Паткуля, а между тем только повторяли: «молод и ветрен». Как нарочно, пока дедушка сидел у меня, раздавался звонок за звонком; при каждом звонке я вскакивала и выбегала в переднюю. Боясь, чтобы Паткуль не встретился с дедушкою, я хотела направить первого через коридор прямо к тетушке, На вопрос дедушки, зачем я вскакиваю так часто, я отвечала, что жду письма от своих из Гельсингфорса; отчасти это было верно.
По правде сказать, я не понимаю, почему я так боялась этой встречи. Дедушка был такой добрый, чудный старик, и я уверена, что Паткуль понравился бы ему.
Прощаясь, дедушка крепко поцеловал меня, перекрестил и сказал: «Даст Бог, весной вы все приедете к нам в Ревель, до свиданья!». Но, выходя из комнаты, погрозил пальцем со словами: «Не увлекайся». «Не бойтесь», – ответила я, а сама подумала: «Поздно!».
Вскоре приехал Паткуль и, передавая мне новый мундштучок с моим вензелем, просил принять его и разрешить ему оставить на память старый.
Я отказалась принять и требовала возвратить мой, он это сделал, вынув его из своего портсигара, но, по-видимому, с большим сожалением.
Кроме Паткуля обедала у нас tante Nathalie Спафарьева. Дедушка был к кому-то отозван, а она желала провести еще несколько часов с нами. Верно, она догадывалась, что дело принимает серьезный оборот, в особенности когда тетушка после обеда предложила ей пойти посмотреть, как укладывают мои вещи. Это был предлог оставить нас вдвоем по просьбе его.
Оставшись с ним еn t?te-?-t?te, я предугадывала приближение минуты решения моей судьбы; сердце забилось у меня так сильно, что стук его барабанил в ушах. Непреодолимая робость вдруг овладела мной, и в ту минуту, когда я встала, чтоб следовать за тетушкой, Паткуль просил меня выслушать его одну минуту.
Вряд ли на моем месте кто-нибудь ответил бы такою глупостью, как я, что не имею с ним никаких секретов и он может говорить со мной при других. С этими словами я вышла с ним из комнаты.
Странное дело, почему именно пред ним мною овладела такая ничем не объяснимая робость; разве только потому, что я действительно любила его.
Тетушка, увидя нас входящими почти вслед за нею, недоумевала, как успели мы переговорить так скоро, но, взглянув на него, она поняла по грустному выражению его лица, что между нами ничего не было кончено.
После чая я пошла переодеться в дорожное платье. Вдруг входит тетушка с недовольным лицом, начала делать мне выговор по-французски, что я, как глупая девчонка, вела себя в отношении Паткуля, который обескуражен и в отчаянии, не зная, как принять мое нежелание выслушать его. Когда она увидела, что у меня слезы навернулись на глазах, ей стало жаль меня; руки у меня были как лед, и я вся дрожала.
– Что же ему сказать? – спросила она.
– Чтоб он пошел к отцу, и когда заручится его согласием, получит мой ответ.
В будуаре он ожидал меня, передав, что отец его согласен на его женитьбу, и мой ничего не имеет против этого, посмотрел на меня умоляющим взглядом и сказал, что счастье его в моих руках, что он ждет от меня решения своей судьбы. Посадив его возле себя, я просила его выслушать меня и ответить откровенно на мои вопросы. Обдумал ли он хорошенько, на что решается? Воспитанный в царских хоромах с наследником русского престола, будет ли он довольствоваться скромной семейной жизнью? Уверен ли он в том, что не пожалеет когда-нибудь, что пожертвовал всем для меня, которая, кроме любящего сердца, ничего дать ему не может и положительно никаких средств не имеет? У отца нас семеро, и он обеспечить меня не может ничем. Я не балована, лишений не боюсь и готова все перенести для человека, которого люблю.
На это он мне ответил, что, сам не имея достаточно средств, он никогда не решился бы, как бы сильно ни любил меня, сделать мне предложение, если бы наследник, от которого он ничего не скрывал, не сказал ему, видя его таким грустным: «Сделай предложение, женись, я тебя не оставлю». «На этот счет, – прибавил Паткуль, – я был спокоен, но так как вы не давали мне предпочтения перед другими, я до этой минуты не был уверен в вашем согласии». Протянув ему руку, которую он в первый раз мог поцеловать, я сказала, что вручаю ему свое счастье и всеми силами буду стараться составить его для него.
Дорого я дала бы, чтоб отодвинуть на один денек наш отъезд, но лошади были поданы, надо было собираться в путь.
Не имея еще согласия государя, Паткуль просил отца и меня сохранить помолвку нашу втайне и сказал, что императрица, благословив его, обещала сама сообщить его величеству и просить его разрешения.
В минуту отъезда было подано шампанское; чокаясь рюмками, тетя и дядя знаками выпили за наше здоровье, быв предупреждены, что это до поры до времени должно остаться тайною, и пожелали нам счастливого пути. Взяв с них обещание навестить нас в Финляндии в непродолжительном времени, мы уселись с отцом в крытые сани или так называемую кибитку, и под звон бубенчиков лошади помчались, унося меня с грустью о предстоящей разлуке, но вместе с тем счастливую, от гостеприимного дома дяди и столицы, где я была принята не только любезно, но даже, могу сказать, с баловством.
Когда мы подъехали к первой станции, там остановилась, кроме нашей, еще другая тройка. Сюрприз был самый неожиданный и приятный, когда подошла к нам тетушка с Паткулем, которому она предложила ехать проводить нас.
Пока перекладывали лошадей, мы поговорили, простились еще раз и расстались на неопределенное время.
IV
Мои письма к тетушке. – Уведомление Паткуля о согласии государя на его женитьбу. – Разрешение переписываться с женихом. – Знакомство с родными моего жениха. – Его няня. – Приезд Паткуля. – Первый подарок жениха. – Испуг. – Приключение во время поездки в Вышгород. – Серенада студентов. – Моя свадьба. – Отъезд в Петербург. – Посещение баронов Арпс-Гофен
По приезде домой я тотчас же сообщила тетушке о предстоящей перемене моей будущности. От сестер и братьев пришлось скрыть, так как до разрешения государя помолвку мою объявлять было нельзя. А дети ничего не умеют держать в секрете.
Почтовое сообщение было в то время один или два раза в неделю, но с первою же почтою, после моего отъезда, я получила от жениха, на французском языке, церемонное письмо с заглавием Mademoiselle, но иначе и быть не могло.
Отвечать на письма его мне не было разрешено. Быв уверена, что он навещает дядю и тетю, я поручила последней передать ему, что письма его получены мною, но чтобы ответа на них он не ждал, так как мне не позволено переписываться с ним, пока мы не будем объявлены женихом и невестой.
Вскоре мы были обрадованы приездом дяди и тетушки. Весьма понятно, что главное место в наших с тетей задушевных беседах занимал он, мой жених.
Тетушка призналась мне, что дает ему читать все мои письма к ней и надеется, что я не в претензии за эту нескромность с ее стороны, и что он ждет с нетерпением разрешения государя, чтоб я наконец могла писать ему. К сожалению, наши дорогие гости оставались очень недолго у нас; они спешили вернуться к детям.
Зная теперь, что он читает мои письма, я приложила больше старанья и откровенно высказывала в них свои чувства и мысли.
Однажды, когда я окончила письмо в восемь страниц, tante Catherine пожелала прочесть его. Отдавая мне его обратно, она сказала:
– Я не подозревала, что ты можешь так хорошо писать, но послать его нельзя. Ты просишь передать сердечный поклон «дорогому Александру», это не идет; зачеркни хорошенько и назови его или по фамилии или женихом.
Тут, признаться, я не выдержала, назвала тиранством воспрещать мне переписываться откровенно с тетушкой, которая так добра ко мне и к которой я привязалась всем сердцем.
На это она начала доказывать, что свадьбы часто расходятся; Паткуль так молод, что на постоянство его я рассчитывать не должна, а потому молодая девушка должна держать себя всегда осторожно.
К чаю я наверх не пошла под предлогом головной боли, прочла еще раз свое бедное письмо и, заливаясь слезами, разорвала его на клочки.
Когда тетушка сошла вниз и застала меня в слезах, спросила о письме, желая прочесть его еще раз, чтоб решить, можно ли отправить его с выражением «дорогому Александру» или нет. Показав ей клочки, я ответила, что оно уже не существует. Никак не ожидая, что я решусь уничтожить его, тетушка очень недовольным тоном сказала: «C’est par m?chancet? que la lettre est d?truite!» – на что я ответила: «Votre tyrannie m’а r?volt?e». Ответить так тетушке, которая после смерти матери заменила нам ее, было очень нехорошо с моей стороны, но я была вспыльчива, а главное, я чувствовала себя обиженной за Паткуля, в котором она допускала возможность изменить мне.
Наконец, в апреле получаю письмо от жениха, которое начиналось: «Ура! вчера 4-го на вечере у императрицы государь, взяв меня за плечи, ввел перед собой в гостиную со словами: „се жених грядет!“ – и, повернув меня к себе, поздравил и поцеловал». Оказывается, что его величество хотел объявить его женихом в то самое число, когда, за год перед тем, наследник сделался женихом, вот почему он так долго медлил своим согласием.
Тут императрица поцеловала Паткуля и поздравила официально, как и все великие князья, княгини и княжны, сопровождая поздравления наилучшими пожеланиями. Весть, что я невеста, разнеслась по Гельсингфорсу с быстротой молнии; чуть ли не с первого дня начали приезжать с поздравлением.
Моим лучшим друзьям: Rosine Hartman и Mathilde Armfeld – я тотчас написала по получении письма жениха, и обе прибежали немедленно ко мне. Все приняли горячее участие в моей радости.
Дождалась я наконец счастливой минуты, когда имею полное право писать жениху. Села к столу, взялась за перо, написала Monsieur, а дальше не подвигается, сидела чуть ли не целый час. Первое письмо должно быть более или менее церемонное, тетушка будет читать его, написать холодно – это огорчить его, а высказать то, что я чувствую, не позволялось. На слове «Monsieur», мое перо так и застряло. Наконец я попросила тетушку помочь мне, на что она посоветовала написать черновое, и она поправит его. Каково мое было удивление, когда, прочитав его, она заметила, что оно слишком холодно, и я могу выражаться ласковее и с бо?льшим чувством. Скажи она мне это раньше, я не сидела бы, как истукан, целые часы за сочинением этого письма.
Когда я принесла ей прочесть следующее, она объявила, что теперь могу писать ему без ее контроля и под диктовку своего сердца. Наконец я начала выходить из-под строгой опеки; тетушка была уверена, что излишней нежности не позволю я себе никогда.
Получив от жениха список с именами отца и сестер его (их было восемь), я всем написала немецкие письма, прося принять меня благосклонно в их семью. Ответы получила самые сердечные.
Вскоре дошла до нас из Ревеля грустная весть о кончине tante Nathalie Спафарьевой. Если бы я могла предвидеть, что день моего отъезда из Петербурга был днем нашего последнего свидания, то я, конечно, сообщила бы ей под секретом, что я невеста, и уверена, что она порадовалась бы моему счастью.
Как только море очистилось от льда, отец отвез меня погостить к бедным старичкам, оставшимся после кончины дочери совершенно одинокими. Мне, как невесте, не разрешили носить черное платье, а сшили серое, в котором я явилась к дедушке и бабушке. Приезду моему они очень обрадовались, я старалась, насколько могла, развлекать их и быть полезной в доме в тот короткий срок, который провела у них.
На другой день нашего приезда я с отцом поехала знакомиться с будущей моей родней. Генерал Паткуль, отец жениха, был комендантом и жил с семьей в Вышгороде.
Такого ласкового, радушного приема я никак не ожидала, с первой же минуты была принята как дочь и сестра, и дружеские отношения установились между нами с первого дня.
Жила еще старуха-няня, Григорьевна, нянчившая моего жениха до поступления его во дворец. Меня повели к ней, представили и спросили, нравится ли ей невеста Александра Владимировича. Старушка прослезилась, просила позволения поцеловать мне руку, которой, понятно, я не дала, а, обняв ее, расцеловала.
– Какая ты ласковая! – проговорила она. – Полюби моего Александринку, ведь он такой у меня добрый, хороший.
Перекрестив меня и пожелав нам счастья, она просила не прогневаться, говоря, что питомца своего она всегда осеняет крестным знаменьем, когда он наезжает в Ревель.
Всю прислугу созвали, чтобы показать невесту молодого барина.
На другой день отец с старшими дочерьми приехал отдать официальный визит моему отцу и мне и возобновить знакомство с дедушкой, с которым они были, не знаю за что, в неприязненных отношениях. Примирение последовало. Старое кануло в воду, и о нем не вспоминалось.
Однажды, когда я сидела с моими старичками за утренним кофе, мне послышался звук колокольчиков. Не успела я подбежать к окну, как мимо дома пронеслась почтовая тройка с военным в адъютантской фуражке. Это он! Сердце ошибиться не может, подумала я и, подойдя к дедушке, передала ему предположение. Видя, как я волнуюсь, добрый дедушка предложил для моего успокоенья написать записку одной из сестер жениха, которую взялся тотчас отослать.
Присев у окна, я решила не вставать с места, пока не получу ответа на мою записку, но не прошло и четверти часа, как я увидела карету, в которой сидел в полной форме генерал Паткуль. Увидя меня у окна, он, улыбаясь, кланялся в спущенное окно, заслоняя собой своего соседа, присутствие которого я угадала, но видеть не могла. В одно мгновенье я очутилась в передней, отец его развел руки, думая, что он скроет собой, но я, не поздоровавшись с ним, проскользнула под его руку и бросилась к жениху. Это было первое свидание жениха с невестой после трехмесячной разлуки.
Представили его моим старичкам, которым он очень пришелся по сердцу; дедушка оставлял его обедать, но, не видя давно отца и сестер своих, он выразил желание провести с ними день и упросил отпустить меня к ним.
Во время своего визита он передал мне на память нашего первого свиданья небольшой футляр и, прося принять его, прибавил, что это драгоценная для него вещь; наследник цесаревич подарил ему ее в Англии, к балу королевы Виктории, с которой он имел честь танцевать.
Это была булавка с крупным бриллиантом, оправленным в когтях. Мне же эта булавка тем более была дорога, что он носил ее при статском платье. Как верить после этого предрассудкам, что дарить булавки нехорошо? В нашей тридцатишестилетней счастливой супружеской жизни не только не было ни одной ссоры, но никогда малейшее облако не помрачило пройденного нами пути.
Отпущен он был только на десять дней, а так как он желал познакомиться с тетушкой, братьями и сестрами моими, то мы решили отправиться на пароходе в Гельсингфорс: сопутствовать нам вызвалась одна из старших сестер его.
Тетушка Екатерина приняла его ласково, он понравился ей, хотя она нашла его вовсе не так красивым, как ожидала по моему описанию. На вкус товарища нет.
Провел он с нами несколько дней, во время которых его представляли всем знакомым. Он произвел на всех самое приятное впечатление, как на старых, так и на моих подруг, которые выражали ему свое сожаление, что я покину Финляндию.
Паткуль, проводив сестру свою в Ревель, тотчас же вернулся в Петербург.
Свадьба наша была назначена в конце августа, по окончании поста и лагерного времени. Опять предстояло три месяца разлуки.
На лето мы переехали опять к дедушке всей семьей, кроме отца, который с своей канонерской флотилией отправился в плавание.
Почти все лето я просидела за пяльцами, вышивая экран жениху к его приезду.
За две недели до свадьбы я работала у окна и увидела мимо нас промчавшуюся карету, запряженную четверкой почтовых, из которой на полном ходу выскочил Паткуль; я так испугалась, что вскрикнула невольно, заслонив глаза руками. Сердце замерло от страха, что он расшибся. Тут одна из сестер закричала: твой жених бежит! Вскочив со стула, я добежала до сеней, однако ноги мои подкосились до того, что я была не в состоянии встретить его у подъезда и села на ступень со страшным биением сердца.
Когда он добежал и увидел меня бледную, сидящую на ступени, он испугался в свою очередь и, целуя мне руки, спрашивал, что со мною, здорова ли я. В первую минуту я не в состоянии была вымолвить ни одного слова, но, придя немного в себя, упрекнула его в неосторожности выскакивать из кареты, когда она неслась во весь дух.
Он старался всячески успокоить меня тем, что, быв хорошим гимнастером, он не настолько неловок, чтобы не уметь выскочить из кареты.
Выпросив согласие родных моих, чтоб меня отпустили к его отцу, он уехал на Вышгород, куда, час спустя, меня туда же привезли. Так как его и мои родные желали видеть нас у себя, то мы чередовались. Если обедали у одних, вечер проводили у других. В те дни, когда мы отправлялись к его родным, он ехал в дрожках, присланных за ним отцом, а я – в дедушкиных.
Как-то раз дедушка, увидя, что поданы двое дрожек, спросил, для кого вторые. Найдя, что за неделю до свадьбы, по его мнению, даже смешно ехать врозь, отпустил нас с Богом в своем экипаже. Надо же было случиться, чтоб, как нарочно, на повороте с Нарвской улицы лошадь начала кружить нас, не двигаясь ни вперед, ни назад. Соскочив первая, я крикнула кучеру отправиться домой и в 9 часов приехать за мной на другой лошади, добежала до бульвара, и мы вместе с женихом дошли пешком до Вышгорода.
Но что это было, когда я вернулась домой!
Тетушка встретила меня грозным выговором, как смела я ехать вдвоем с женихом к его родным без позволения, что скажут те, которые видели нас, и, наконец, какого мнения будет обо мне и воспитании моем Карамзина, которая живет на нашей улице.
Надо заметить, что m-me Карамзина очень любила меня, а с меньшей дочерью ее, Елизаветой Николаевной, мы так подружились, что были на «ты».
Когда я выслушала ее, мне так стало обидно от незаслуженного выговора, что я ответила:
– Если уже дедушка не только разрешил, но сам предложил нам ехать вместе, то мне нечего было спрашивать позволения других.
Она обиделась; положим, что я была не вправе так отвечать ей, но я тоже была вспыльчива. Отправляясь на сон грядущий, я извинилась, и мир был возобновлен.
Накануне нашей свадьбы мы поехали вдвоем на кладбище за благословением моей матери, где, стоя на коленях у ее могилы, дали обет не изменять до гроба нашей взаимной любви. Обет был свято сдержан нами.
Паткуль обедал у нас, но вечером уехал довольно рано, жалея, что не услышит серенады, которую под моим окном собирались пропеть дерптские студенты.
О серенаде я под секретом была предупреждена родственником бабушки, тоже студентом, который посоветовал мне показаться им в окно или бросить ленточку в доказательство, что любезность их принята мною благосклонно. В одиннадцать часов молодежь, числом от двадцати до тридцати, собралась действительно и спела очень стройно и согласно в честь мою Standchen. Показаться я не могла, готовясь ложиться спать, поэтому, выбросив в открытое окно из-за спущенной шторы ленточку, я поблагодарила их на немецком языке, после чего, провозгласив мне «hoch! hoch!» и бросая фуражки вверх, они удалились.
Настало 27-е число августа, счастливый для меня день.
Утром приехал шафер с подарками и запиской жениха, в которой он извиняется, что не исполнил моего требования не подносить мне подарков, но так как фермуар и букеты сделаны из перстней, пожалованных ему наследником, то он надеется, что я приму их и надену к венцу. Это не входило в мои намерения, я желала быть одетой как можно проще и не иметь на себе никаких ценных вещей, но так как это было его желание, то тетушка сказала, что я обязана исполнить его.
Около двух часов приехал шафер объявить, что жених в церкви. Дедушка и отец благословили меня иконами, а тетушка Траверсе, приехавшая с дядей на канун из Петербурга, была моей посаженой матерью. Меньшой брат с образом ехал с нами.
Вся прислуга выбежала на улицу, сопровождая меня лучшими пожеланиями, когда я садилась в карету.
Я сознавала, что это самый важный шаг моей жизни; вернусь из церкви не той уже беззаботной молодой девушкой, какой выезжала из дома деда, вернусь не под моей девичьей фамилией, и на мне будут лежать серьезные обязанности, который я дала себе слово свято исполнять. Я была так уверена в любви и честных правилах моего жениха и так сильно полюбила его сама, что ни минуты не сомневалась в моем будущем счастье.
Все, что знало меня с детства, собралось у церкви посмотреть на жениха; не только церковь, но и улица были переполнены народом.
По окончании обряда мы прямо отправились к дедушке, куда съехалась вся родня мужа, посаженные, шафера и подружки.
Стол, накрытый для большого парада в зале, был украшен несколькими изящно сделанными пирамидами из живых цветов собственного изобретения и трудов доброй бабушки. С благословенной нашей семьей нас сидело за обедом около пятидесяти человек.
После чая, сняв венок с головы и разделив его на ветки, я с завязанными глазами раздала их подружкам и шаферам, которые встали вокруг меня кольцом. Есть примета, что та, которая первая получит ветку, скоро выйдет замуж; на этот раз примета осуществилась.
Когда мы переоделись по-дорожному и вошли в зал, то созвали всю прислугу и, по русскому обычаю притворив двери, уселись по местам. Водворилось полное молчание; тихий ангел пролетел!.. Затем встали, помолились и простились. Родные мои отпускали меня на новую жизнь с благословением и пожеланиями полного безоблачного счастия.
Расставаясь со своими, я удерживалась от слез, чтобы для них не усиливать тяжести минуты расставания. Вследствие этого tante Catherine сочла меня неблагодарной, но вместе с тем обещала мне навестить нас в Петербурге и привезти сестру мою Aline, с которой я была очень дружна.
Когда мы уселись в карету, заложенную четверкой почтовых, провожавшие нас закричали нам «с Богом»; мы перекрестились, ямщик свистнул, ударил по лошадям, и карета укатила. Из окон кареты мы махали платками в ответ машущим нам с крыльца, пока поднявшаяся из-под колес пыль не заслонила нам окончательно все и всех. Проехав шлагбаум, карета вдруг остановилась; горничная моя, финляндка, сидевшая на сиденье за каретой, уронила мешок с своим запасом яблок и бутылкой eau de Cologne; последняя разбилась, но надушенные яблоки она тщательно собрала.
Пока мы ехали, муж сообщил мне, что первыми обновили его карету государь и наследник при следующем обстоятельстве. Двор находился в Царском Селе; наследнику после болезни позволено было прокатиться не иначе, как в карете, а его не была готова. Тогда муж предложил выписать из Петербурга свою, заказанную к свадьбе. В тот час, когда наследник собирался выехать, государь вошел к нему и пожелал прокатиться с ним. Карета понравилась его величеству, и на вопрос, новую ли он заказал, получил ответ, что она принадлежит Паткулю, заказавшему ее к свадьбе.
По дороге нам предстояло заехать к трем дядюшкам мужа, баронам Арпс-Гофен, жившим в своих поместьях по Нарвской дороге, в расстоянии семи верст один от другого.
Первая остановка была 28 августа в Вайваре, у Карла Карловича, жившего с своей женой Эмилией Ивановной. Там застали мы старшего его брата, Егора Карловича, отставного генерала, бывшего командира л. – гв. гусарского его величества полка, очень любезного, с светской полировкой, говорящего по-французски, как истый парижанин. В молодости он был большим сердцеедом, увез жену свою, рожденную Демидову, от живого мужа.
Мы приехали к вечернему чаю и были встречены как дядюшками, так и тетушкой очень радушно. Предполагали остаться в Вайваре до следующего утра, но Егор Карлович так настоятельно просил ехать к нему в Лагино, где ожидает нас его жена, Александра Петровна, что волею-неволею пришлось уступить. Светская, до невероятия жеманная тетушка встретила нас по-родственному, но наговорила мне такую массу комплиментов и любезностей, что с первой минуты оттолкнула от себя.
Утром напоила меня чаем, который целый час кипятила на плитке в серебряном чайнике; можно себе представить, какой вышел вкусный настой. После обеда, простясь с ними, мы поехали в Ольгино к третьему дяде, Андрею Карловичу, и жене его, Ольге Лаврентьевне, где познакомились с многочисленной их семьей, радушно и с простотой нас принявшей. Наши отношения впоследствии были самые дружеские.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК