14. «НЕЗНАКОМКА»… И НЕЗНАКОМКИ (Адрес шестой: Малая Монетная ул., 9)
14. «НЕЗНАКОМКА»… И НЕЗНАКОМКИ (Адрес шестой: Малая Монетная ул., 9)
Я люблю бывать здесь: это почти единственный блоковский дом, где легко – по опубликованным ныне воспоминаниям – можно найти окно его кабинета. Оно на последнем этаже, почти одно полукруглое – в самом центре фасада. До недавнего времени именно там, в бывшем кабинете Блока, была кухня коммунальной квартиры. Я еще застал ее – квартиру как раз расселяли. А хозяева будущей отдельной квартиры, молодые и симпатичные люди, очень, помню, удивлялись, что кабинет поэта был когда-то в их нынешней кухне. Кстати, современники Блока утверждали, что именно это окно, окно его кабинета, никогда не задергивалось занавесками, что создавало поэту широкий обзор крыш, деревьев, Каменноостровского проспекта вдали.
Блок переехал сюда в августе 1910 года. «Светлая, как фонарик, вся белая квартирка, – писала Зинаида Гиппиус. – Нас встретила его жена. А Блок еще спал… Вернулся поздно… – только утром. Через несколько времени он вышел. Бледный, тихий, каменный, как никогда…» «У окна – письменный стол, лампа под бумажным гофрированным абажуром», – описал кабинет Блока Грааль Арельский, молодой поэт. «На столе был такой порядок, – добавит Корней Чуковский, – что хотелось немного намусорить… Вещи, окружавшие его… казалось, сами собою выстраивались по геометрически правильным линиям…» «Мебель красного дерева – русский ампир, темный ковер, два книжных шкапа по стенам. Один с отдернутыми занавесками – набит книгами. Стекла другого затянуты зеленым шелком. В нем бутылки вина “Нюи” елисеевского разлива №22», – пишет уже Георгий Иванов, поэт, появившийся здесь с Чулковым еще будучи кадетом. Глазастым оказался кадет: только он заметил, что, работая, Блок раз за разом наливал себе вина, причем всегда в новый, тщательно протертый стакан, залпом выпивал его и опять садился за стол. «Без этого, – утверждал Георгий Иванов, – не мог работать…»
Блок – самый «серафический» из поэтов – аккуратен и методичен до странности, вспоминал Г.Иванов. Если он заперся в кабинете, все в доме ходят на цыпочках, трубка с телефона снята. Это не значит, что он пишет стихи. Чаще он отвечает на письма. «Почерк у Блока ровный, красивый, четкий, – не без зависти сообщает Г.Иванов. – Пишет… не торопясь, уверенно, твердо. Отличное перо (у Блока все письменные принадлежности отборные) плавно движется по плотной бумаге»…
Кстати, письма Блок не только нумеровал, но и фиксировал в специальной книжке оливковой кожи с золотым обрезом. Писем получал множество, порой вздорных и сумасшедших. Но от кого бы письмо ни было, непременно на него ответит, в одну графу занесет, от кого и когда получено, в другую – краткое содержание письма и даже своего ответа. «Откуда в тебе это, Саша? – спросил его однажды Чулков, который никак не мог привыкнуть к блоковской методичности. – Немецкая кровь, что ли?» И запомнил ответ: «Немецкая кровь? Не думаю. Скорее – самозащита от хаоса…»
Много писем было от женщин, от незнакомок: его боготворили. Мать писательницы Либединской, Татьяна Толстая, поэтесса с псевдонимом Татьяна Вечорка, вспоминала, что ее подруга Сонечка (фамилия, как принято говорить ныне, в редакции имеется!), «тургеневская девушка» с мягкой длинной косой и кожей в родинках, подкрадывалась к дверной ручке Блока на лестнице и обцеловывала ее. А однажды, встретив поэта на улице, весь вечер незаметно шла за ним и подбирала его окурки. Целую коробку набрала и едва не молилась на нее потом. Так к нему относилась молодежь, и особенно девицы. А он, крутя романы с актрисами, признавался, что больше любит женщин, похожих на героинь Достоевского…
Неземной Блок легко достигал вершин, «неземных высот», но столь же легко и вполне осознанно опускался и на самое дно. Наверное, не был лишен глубоко скрытого честолюбия. В разговоре с Ю.Анненковым, смеясь, говорил, что имя отца его – Александр Блок – две начальные буквы алфавита: А и Б. Имя матери – Александра Андреевна, урожденная Бекетова – три буквы: А, А и Б. Имя ее отца и его деда – Андрей Бекетов: А и Б. Наконец, «мое имя – Александр Александрович Блок: А, А и Б. Я родился и живу в самых первых рядах алфавита, и, может быть, поэтому многие часто считают меня надменным, высокомерным… На самом деле это совсем не так». И был до смешного скромен. Однажды, глубокой ночью, именно на Монетную пришла телеграмма из «Вены». В ней сообщалось: Блока выбрали «королем поэтов». «Вена» – не город, ресторан, в котором пировали художники, артисты, самые знаменитые писатели и самые блистательные женщины того времени (М. Морская ул., 13). Какие там заключались пари, какие завязывались романы, придумывались мистификации, как воспаряла мысль! А в ту ночь поэты заспорили – кто из них самый лучший. За отсутствующего Блока проголосовали Мандельштам, Пяст, Гиппиус и Елизавета Кузьмина-Караваева, урожденная Пиленко. Так вот, Блок не придал этой победе никакого значения. Это Маяковский скоро оскорбится, что не его, а Северянина выберут «королем поэтов», последним «королем» русской поэзии, – с тех пор турниров таких не устраивали. А Блок, повторяю, был скромен. Павел Лукницкий в середине 1920-х запишет слова Ахматовой: «О хвастовстве: “Вот чего не было у Блока… Ни в какой степени. С ним можно было год прожить на необитаемом острове и не знать, что это – Блок!” У него, – записывал за Ахматовой Лукницкий, – не было ни тени желания как-то проявить себя в разговоре…» Даже, заметим, в разговоре! На собраниях, на вечерах и «тусовках», как сказали бы сегодня, Блок чаще всего сидел, слушал и молчал. «Я никогда не видал, – напишет позже о Блоке К.Бальмонт, – чтобы человек умел так красиво и выразительно молчать. Это молчание говорило больше, чем скажешь какими бы то ни было словами…»
Да, он легко достигал «неземных вершин». А однажды реально «столкнулся с небом». Поэт Грааль Арельский, в миру Степан Петров, студент-астроном, вытянул как-то Блока из «белой квартирки» в обсерваторию, в Народный дом, где часто дежурил по ночам. Там, желая подшутить над Блоком, который «благоговейно и даже со страхом поглядывал на рефрактор», Арельский навел телескоп на золотого ангела Петропавловского собора. Из-за оптического обмана эффект оказался настолько силен, что Блок невольно отшатнулся от окуляра. А потом, спустившись в каморку Арельского и выпив чаю с красным вином, признался: его «подавляет эта бесконечность миров; она вызывает чувство какой-то мучительной тоски»…
Перепады настроения у Блока учащались, и, кажется, это от него уже не зависело. Не тоска ли заставляла его до сумасшествия играть с женой в «акульку», не от тоски ли написал он о радости «несказанной» по поводу, представьте, гибели «Титаника», случившейся в те дни? «Есть еще океан», – начертал мстительное (только вот – кому?) объяснение этому. А вообще, мог быть беспричинно то веселым, то «каменным». В этой квартире смешил актрису Веригину: притворялся, что налетает лбом на косяк двери, а на деле, переходя из комнаты в комнату, незаметно хлопал одной ладонью по дереву, а другой хватался за голову, громко крича при этом. И здесь же несколько ночей подряд мрачно просидел с Клюевым, поэтом.
Первое письмо от Клюева Блок получил еще три года назад. «Я, крестьянин Николай Клюев, обращаюсь к Вам с просьбой – прочесть мои стихотворения, и если они годны для печати, то потрудиться поместить их в какой-либо журнал…» В другом письме Клюев даже не требовал, а уже нападал на «барина» Блока: «Сознание, что “вы” везде, что “вы” “можете”, а мы “должны”, – вот необоримая стена несближения с нашей стороны. Какие же причины с “вашей”? Кроме глубокого презрения и чисто телесной брезгливости – никаких». Так доказывал Блоку разницу между ними. И убеждал: примите на себя «подвиг последования Христу». Блок запишет: «Послание Клюева все эти дни – поет в душе». Он и сам, после ухода Толстого из Ясной Поляны, думал про это. «Знаю все, что надо делать, – писал в декабре 1911 года, – отдать деньги, покаяться. Раздарить смокинги, даже книги. Но не могу, не хочу…»
Тоска гнала поэта в Юкки, где на мальчишеских санках они с Владимиром Пястом вдруг начинали кататься до одури с высоких холмов; на американские горки в «Луна-парк», где Блок спустился, по его же подсчету, аж восемьдесят раз. Жена даже жаловалась, что он «докатывается до сумасшествия». Но Блок, как ребенок, любил эти простые развлечения: «Я один, я в толпе, я как все…» Он вообще долго сохранял в себе эту гремучую смесь – детства и почти старческой тоски. Тоска гнала его к другу Пясту (Виленскийпер., 3), с которым дружил с 1905 года и с кем после 1917 года рассорился, поскольку тот не принял революцию. Тоска уводила пешком в Шувалово, в Сестрорецк, где он пил вино и «фраппировал видом знатного иностранца буфетную прислугу, железнодорожников и шпиков».
Одно лето повадился ездить в Териоки, нынешний Зеленогорск, где Люба с Веригиной, актеры Мгберов и Голубев, художники Сапунов и Кульбин, а потом и присоединившийся к ним Мейерхольд решили открыть театр. Говорили, что именно Люба, получив наследство отца, вложила деньги в фонд театра. Под общее жилье сняли дачу Лепони, большой дом на берегу Финского залива с чудесным парком, арендовали у некоего шведа помещение со сценой, набрали актеров и, прикрепив на крыше общего дома разноцветный флаг, повесив колокол, который звал артистов с пляжа или созывал на обед, приступили к репетициям. Денег за работу не обещали, но чай утром, а также обед и ужин были для актеров бесплатными.
Блок сначала загорелся этой идеей, но потом, когда Мейерхольд вместо Шекспира и Стриндберга, которыми увлекались в то время Блок и Пяст, решил ставить пантомимы в духе комедий дель арте, отошел от предприятия. Но в Териоки ездил. Актриса Ольга Высотская, та, которая через три года родит сына Николаю Гумилеву, вспоминала, например, как однажды столкнулась с ним. «“Вы можете мне рассказать, где дача артистов?” – спросил ее Блок. Мы вышли к морю. Вдали видно было, как наша артистическая молодежь запускает змея. “Вот, где змей летает, – показала Высотская, – там и дача, идите прямо по берегу”».
Здесь, кстати, в Териоках, и тогда же, отправившись под утро большой компанией на лодке в море, художник Сапунов и утонул. Лодка перевернулась, когда Михаил Кузмин переходил в ней с места на место. Спаслись все, а Сапунов, который не умел плавать и кому, кстати, было предсказано погибнуть от воды, утонул[57]. Мать Блока, между прочим, писала Евгению Иванову, что «Сашу моего приглашал Сапунов за 6 часов до своей смерти на ту самую лодку». Это не так. Сапунов действительно звал Блока за шесть часов до смерти, но звал по телефону «устраивать карнавал» в летнем театре…
Да, в те годы у Блока соседствовали попеременно то карнавалы, то немыслимые трагедии. Не потому ли чаще всего его и видели в ресторанах и питейных заведениях? Так же как и методичность его, то была своеобразная самозащита его, но уже от духовного хаоса.
Блок посещал и рестораны, и трактиры в компании все тех же Пяста, Евгения Иванова и Зоргенфрея. Георгий Иванов называет еще Чулкова. И пишет: «Эти четверо… неизменные собутыльники Блока, когда, время от времени, его тянет на кабацкий разгул. Именно – кабацкий. Холеный, барственный, чистоплотный Блок любит только самые грязные, проплеванные и прокуренные “злачные места”: “Слон” на Разъезжей, “Яр” на Большом проспекте. После “Слона” или “Яра” – к цыганам… Чад, несвежие скатерти, бутылки, закуски. “Машина” хрипло выводит – “Пожалей ты меня, дорогая” или “На сопках Маньчжурии”. Кругом пьяницы. Навеселе и спутники Блока. “Бог”, – неожиданно выпаливает Иванов и замолкает, скалясь и поводя рыжими зрачками… Пяст, засыпая, что-то бормочет о Лопе де Вега… Блок такой же, как всегда, как на утренней прогулке, как в своем светлом кабинете. Спокойный, красивый, задумчивый. Он тоже много выпил, но на нем это не заметно. Проститутка подходит к нему. “О чем задумались, интересный мужчина? Угостите портером”. Она садится на колени к Блоку. Он не гонит ее. Он наливает ей вина, гладит нежно, как ребенка, по голове, о чем-то ей говорит. О чем? Да о том же, что всегда. О страшном мире, о бессмысленности жизни. О том, что любви нет. О том, что на всем, даже на этих окурках, затоптанных на кабацком полу, как луч, отражена любовь…
– Саша, ты великий поэт! – кричит пришедший в пьяный экстаз Чулков и, расплескивая стакан, лезет целоваться. Блок смотрит на него ясно, трезво, задумчиво. Как всегда. И таким же, как всегда, трезвым, глуховатым голосом медленно, точно обдумывая ответ, отвечает:
– Нет. Я не великий поэт. Великие поэты сгорают в своих стихах и гибнут. А я пью вино и печатаю стихи в “Ниве”. По полтиннику за строчку. Я делаю то же самое, что делает Гумилев, только без его сознания правоты своего дела…»
Блок пил. Позже даже признавался поэту Садовскому, что по ночам обходит все рестораны на Невском, в каждом выпивает у буфета, а утром просыпается где-нибудь в номерах. Нам, конечно, не перечислить этих злачных мест, хотя многие из них известны и даже сохранились поныне. Но особенно его тянуло в те годы на угол Большой Зелениной и Геслеровского (ныне Чкаловского) проспекта. Здесь, на месте нынешней «Чайной», была угловая пивная, где поэт просиживал ночи напролет.
«Меня все больше и больше тянет на Большую Зеленину», – скажет однажды Юрию Анненкову, который долгие годы жил с родителями рядом. И признается, что место действия его драмы «Незнакомка», которую Анненков видел в постановке Мейерхольда в 1914 году, целиком «зарисовано» им как раз в этой пивной. Впоследствии об этом подробно писала и тетка поэта, М.А.Бекетова, утверждавшая, что обстановка «Незнакомки» была навеяна скитаниями по глухим углам Петербургской стороны. Пивная из «Первого видения» помещалась на углу Геслеровского и Зелениной улицы. И вся обстановка, начиная с кораблей на обоях и кончая действующими лицами, взята Блоком с натуры. Как и пейзаж «Второго видения» – мост и аллея, которые «списаны» поэтом с моста и аллеи, ведущих на Крестовский остров со стороны Большой Зелениной…
«Незнакомку» его помнили все. Уж во всяком случае все – слышали. Тот же Анненков пишет, что и «девочка» Ванда у «Квисисаны» шептала: «Я уесть Незнакоумка. Хотите ознакоумиться?» – и две девочки с Подьяческой, Сонька и Лайка, одетые, как сестры, блуждая по Невскому (от Михайловской улицы до Литейного проспекта и обратно), улыбались встречным мужчинам из-под черных страусовых перьев: «Мы пара Незнакомок, можете получить электрический сон наяву. Жалеть не станете, миленький-усатенький (или хорошенький-бритенький, или огурчик с бородкой)…»
Да, Блока тянуло к «женщинам Достоевского». «Что пред ними бледные девушки Тургенева, великие женщины Толстого? – убеждал он однажды Всеволода Рождественского. – Всех их затмевает Настасья Филипповна или даже та же Грушенька, мещанка с ямочками на щеках. Они – страшное воплощение самой жизни, всегда неожиданной, порывистой и противоречивой. Их, как и жизнь, нельзя загадать наперед. Вот почему так губительны встречи с ними…»
Блоку порой ничего не нужно было от этих случайных женщин – настроение минуты, всего-то. «Вчера… взял билет в Парголово и поехал на семичасовом поезде, – писал он в один из дней того времени В.Пясту. – Увидел афишу в Озерках: цыганский концерт. Почувствовав, что – судьба и что ехать за Вами и тащить Вас на концерт уже поздно, – я остался в Озерках. И действительно: они пели Бог знает что, совершенно разодрали сердце; а ночью в Петербурге под проливным дождем та цыганка, в которой, собственно, и было все дело, дала мне поцеловать руку – смуглую, с длинными пальцами – всю в броне из колючих колец. Потом я шатался по улице, приплелся мокрый в Аквариум, куда они поехали петь, посмотрел в глаза цыганке и поплелся домой…» Идти, по счастью, было недалеко – «Аквариум» располагался там, где долгие годы будет существовать киностудия «Ленфильм» (Каменноостровский, 10)[58]. А это, как известно, в двух шагах от дома поэта на Монетной…
Поцеловать руку, заглянуть в глаза… Да, это было всегда всего лишь минутное настроение, давнее, почти мистическое, поклонение Женщине. Откуда это? Вспомним эпистолярный диалог Блока и Белого еще до свадьбы поэта с Любой Менделеевой, когда друзья, да еще Сережа Соловьев, троюродный брат Блока, основали так называемое «Братство Рыцарей Прекрасной Дамы». Восторженные мальчишки, они основали это «братство» для поклонения «Деве Радужных Ворот», для вечного служения ей. Но кто она, эта Дама, почему ей надо поклоняться и в чем суть этого служения, представляли себе, кажется, не вполне. Как бы туманили друг друга. Белый, например, простодушно спрашивал Блока еще в июне 1903 года: «Вот мы пишем друг другу о Ней , о Лучезарной Подруге, и… как будто мы уже знаем… кто Она … Определите, что вы мыслите о Ней… Является ли она для вас Душой Мира, или определенной личностью?» Блок отвечал: «Я чувствую Ее, как настроение… Думаю, что можно Ее увидать, но не воплощенную в лице… Только минутно (в порыве) можно увидеть как бы Тень ее в другом лице… Это не исключает грезы о Ней, как о Душе Мира»…
Вот так – настроение, тень, грезы и вечный поиск того, чего вообще-то, может быть, и нет на земле. Именно это раздражало «реалистов» от жизни, современников поэта, именно это отталкивало многих от непонятных стихов о Прекрасной Даме и именно это, рискну сказать, необъяснимо влекло к нему его бесчисленных поклонниц. Что-то такое, «непрочтенное» нами, мужчинами, женщины чувствовали в этом. Все женщины.
Помните, Горький сказал как-то, что после одного случая он многое понял в Блоке, тот стал ему как бы «близким и понятным». Так вот, наш Буревестник, который в 1930 году признается, что поэзия Блока «никогда особенно сильно не увлекала» его, в некоем ресторане «Пекарь» встретил однажды такую же «незнакомку» – барышню с Невского. Та поведала Горькому, что однажды в первом часу ночи, в слякоть, на углу Итальянской улицы к ней подошел прилично одетый, красивый, с гордым лицом человек. Пригласил ее в комнаты для свиданий (Караванная, 10). «Иду я, разговариваю, – вспоминала проститутка, – а он – молчит, и мне было неприятно даже, необыкновенно как-то, я не люблю невежливых. Пришли, я попросила чаю; позвонил он, а слуга – не идет, – рассказывала она Горькому. – Тогда он сам пошел, а я так, знаете, устала, озябла и уснула, сидя на диване. Потом вдруг проснулась, вижу: он сидит напротив, облокотясь на стол, и смотрит на меня так строго – ужасные глаза! “Ах, извините, говорю, я сейчас разденусь”. А он улыбнулся вежливо: “Не надо, не беспокойтесь”. Пересел на диван ко мне, посадил на колени и, гладя волосы: “Ну подремлите еще”. И, представьте, я опять заснула, – скандал! Открою глаза, улыбнусь, и он улыбнется. Кажется, я даже и совсем спала, когда он встряхнул меня осторожно и сказал: “Ну, прощайте, мне надо идти”. И кладет на стол 25 рублей. “Послушайте, говорю, как же это?” А он засмеялся тихонько, пожал руку и – даже поцеловал. А когда я уходила, слуга говорит: “Знаешь, кто с тобой был? Блок, поэт – смотри!” И показал мне портрет в журнале».
Что понял Горький в Блоке, узнав об этом случае, неведомо. Одно читается ясно в этой встрече – все та же жалость к женщинам, все та же тоска. Поэтическая тоска Блока. И какое-то тщательно скрытое поклонение. Да, со многим из того, что напишет потом вдова Блока, можно не соглашаться, но один диагноз ее звучит, кажется, хоть и сурово, но справедливо: Блок почти никогда не знал полной любви – духовной и физической.
«Близость с женщиной для Блока с гимназических лет, – напишет Любовь Дмитриевна, – это платная любовь и неизбежные результаты – болезнь. Слава Богу, что еще… в молодости – болезнь не роковая… Не боготворимая любовница вводила его в жизнь, а случайная, безличная, купленная… Даже при значительнейшей его встрече… было так, и только ослепительная, солнечная жизнерадостность Кармен победила все травмы, и только с ней узнал Блок желанный синтез и той, и другой любви».
…Окно Блока на Малой Монетной горело два года… Кстати, и сам поэт любил смотреть в незнакомые окна, бродя по ночам. А про «окно Кармен» он даже написал: «В последнем этаже, там, под высокой крышей, // Окно, горящее не от одной зари…»
А вот кто она, эта Кармен, с которой он познал и духовную и физическую любовь, где было окно ее – об этом у следующего дома нашего путешествия по Серебряному веку.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.