40. ЛЮБОВЬ, СМЕРТЬ И СТИХИ (Адрес седьмой: Невский пр., 15)
40. ЛЮБОВЬ, СМЕРТЬ И СТИХИ (Адрес седьмой: Невский пр., 15)
«Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь. Гумилев». Восемь слов поэта. Больше не напишет уже ничего. Эту записку в будущее Гумилев нацарапал на стене общей камеры №7 (по другой версии – 77) в Доме предварительного заключения (Шпалерная, 29). Восемь слов его не только навсегда запомнит Георгий Стратановский, также арестованный по «Таганцевскому делу», но и будет хранить их в тайне – уму непостижимо! – семь десятилетий. Рискнет рассказать о них только сыну. Вот в каком сумасшедшем страхе держали страну большевики – те, которые, по словам Гумилева, казались ему когда-то не опаснее львов…
Последний свой год Гумилев прожил, как один день. Год, как день! Я бы сказал – как выстрел. Но вот странность: за весь этот год, на вершине удач в стихах и любви, он, фаталист, ни разу, кажется, не заговорит о смерти. Напротив, с другом Шилейко поспорил, что проживет до пятидесяти трех лет. А Ходасевичу в доме, где потом будет кинотеатр «Баррикада», в последнем своем доме, говорил, что собирается жить аж до девяноста лет. Говорил (непредставимо!) за час до ареста, когда в другом здании, на Гороховой, 2/6, сотрудник ЧК Мотовилов (по другому прочтению – Мотивилов или даже Монтвилло) уже подписал ордер на его арест у председателя ЧК Г.Семенова и даже вызвал машину, чтобы ехать за ним. «Непременно до девяноста! – твердил Ходасевичу. – Мы однолетки, а поглядите: я, право, на десять лет моложе. Это потому, что я люблю молодежь. Я со студистками в жмурки играю и сегодня играл»…
Играл – это правда. Но ведь и со смертью – играл. С Немировичем-Данченко, писателем, обсуждал планы бегства из «советского рая». «Я хотел уходить через Финляндию, – пишет Немирович-Данченко, – он – через Латвию… Помирились на эстонской границе… Он… не раз говорил мне: “На переворот в самой России – никакой надежды. Все усилия тех, кто любит ее и болеет по ней, разобьются о сплошную стену небывалого в мире шпионажа… Из-за границы спасение тоже не придет… Нет, здесь восстание невозможно… И готовиться к нему глупо…”» О том же вспоминал в Париже и поэт В.Познер. «Вот наступит лето, – говорил ему Гумилев, – возьму в руки палку, мешок за плечи и уйду за границу: как-нибудь проберусь». Эти слова сказал весной 1921-го… За четыре месяца до ареста.
Впрочем, слова словами, а на деле, как я уже говорил, прожил этот роковой, последний год свой беспечно, словно насвистывая. И когда в мае носился на миноносце по Черному морю (его пригласил бывший царский контр-адмирал, военспец Александр Васильевич Немитц, командующий морскими силами республики), и когда раз в неделю регулярно ходил в дом к Горькому пить итальянское вино, водившееся у того, и читать стихи своей поклоннице Варваре Шайкевич и когда прожигал время на медвежьей шкуре у камина в квартире Ирины Одоевцевой на Бассейной (ул. Некрасова, 58-60).
Здесь у нее, своей ученицы, влюбленной в него, скоро скажет: «Я очень надеюсь, что Бог услышит мои молитвы и пошлет мне достойную героическую смерть… Не сейчас, конечно… Ведь я еще столько должен сделать в жизни». А пока лишь жмурился от мирного удовольствия. «До чего приятно, – говорил, греясь у каминного огня, – будто меня шоколадным тортом угощают»…
Замыслы, кстати, и впрямь лелеял грандиозные. Написать историю мира с его сотворения, в двенадцати книгах; пять томов «Искусства поэзии», по триста страниц каждый; поэму «Дракон», тоже чуть ли не в три тома. Когда ему сказали, что такой поэмы никто и не прочтет, он ответил не без веселой угрозы: «Зато когда-нибудь ее заставят зубрить…»
Год, как выстрел, но выстрел – в будущее! Писатель Евгений Замятин скажет про те дни: «Мы были заперты в стальном снаряде и во тьме, в тесноте, со свистом неслись неизвестно куда». Неслись – верно. Вот только так ли неизвестно – куда? Гумилев, цельная натура, несся (готов поручиться!) к мечте детства – к славе! Смотрите: издал сборник «Шатер», организовал студию «Звучащая раковина», был избран ни много ни мало председателем Союза поэтов. Что говорить, он так летел к славе, что и после расстрела, в тот же год и в следующий, словно по инерции прошибающего время снаряда, вышла в свет его новая книга «Огненный столп» и были переизданы «Жемчуга», «Костер», «Фарфоровый павильон». Небывалый, может, единственный в истории русской и советской цензуры случай! Государственный преступник казнен, а книги его, словно отстреливаясь от палачей, выходят и выходят…
«В шестнадцать лет, – скажет про Гумилева критик Голлербах, – мы знаем: любовь, смерть и стихи – это прекраснее всего на свете. Потом забываем: дела, делишки, мелочи жизни убивают романтические “фантазии”. Но Гумилев не забыл, не забывал всю жизнь». Под этим знаком – «любовь, смерть и стихи» – прошел и последний его день на свободе[164]…
Часов в пять, после игры в жмурки со студийцами, когда в ЧК на Гороховой еще совещались, как брать Гумилева, где оставить засаду, а завотделом учреждения, некто Серов, еще только собирался утверждать и подписывать ордер на обыск, поэт, помахивая пестрым, «африканским» портфелем, отправился провожать свою ученицу и последнюю любовь – Ниночку Берберову. Это была их седьмая встреча. И хотя Гумилев ей решительно не нравился (она едва ли не треть будущих своих воспоминаний посвятит именно этой теме), Берберова тем не менее, зарекаясь встречаться с ним, встречалась-таки. А как иначе?! Он ведь и последней любви добивался так же, как первой, – тараном! В одно из свиданий, свернув с Гагаринской на Неву, они двинулись к Зимнему дворцу. «Мы шли и смотрели на пароходик, на воду, на мальчишек, – вспоминала Берберова. – Внезапно Гумилев остановился и протянул мне только что купленные им книги: Сологуба, Анненского. Я сказала, что не могу принять подарка. “У меня эти книги есть, – настаивал он, – я их выбрал для вас”. – “Не могу”, – сказала я. И тогда он высоко поднял их и широким движением бросил в Неву. Я вскрикнула, свистнули мальчишки. Книги поплыли по синей воде…» Картинный, конечно, жест, но, знаете ли, на женщин производит впечатление! А за четыре часа до ареста, в последнюю встречу с ней, достал вдруг из портфеля черную тетрадку и прочел посвященное Берберовой стихотворение: «Я сам над собой насмеялся // И сам я себя обманул, // Когда мог подумать, что в мире // Есть что-нибудь кроме тебя…» Обещал заполнить стихами в ее честь всю тетрадь, но прочитанное стихотворение оказалось в ней первым и последним. Вообще последним…
Они гуляли до темноты, и он довел ее до дома (Кирочная, 17). «Я вошла в ворота, зная, что он смотрит вслед, – пишет Берберова. – Переломив себя, обернулась и сказала просто и спокойно: “Спасибо вам”… Ночью в постели решила больше с ним не встречаться…»
И – не встретилась! Ибо когда ворочалась в постели, Гумилева уже доставили на Гороховую к Богданову и Гольденко, его уже раздевали донага, деловито досматривали, рутинно фотографировали. Но «любовь, смерть и стихи», помните, — все сошлось у Гумилева в последний день…
Арестовали его в Доме искусств, где было общежитие писателей. Гумилев жил тут с женой в двух перегороженных комнатках, сотворенных из бывшей бани бывшего владельца дома – С.Елисеева, брата «короля гастрономии», купца Г.Елисеева. О бане напоминали мраморные полы и потолки с цветными амурами. И поэт, и Аня, жена его, в тот вечер вернулись поздно: Гумилев – от Берберовой, Аня – от дочери, из детского дома. Еще утром она оставила ему записку, которая так и пролежала на столе. А в одиннадцать вечера оба уже сидели и думали, стоит ли кипятить чай. «Чая не пили, – вспоминала А.Энгельгардт. – Он стал ложиться, попросил стихи Жуковского» (отец Ани пишет, что Гумилев взял на ночь читать Некрасова). Перед тем принес от служителя дома две бутылки лимонаду. Успел ли выпить их?.. Потом в «деле» Гумилева найдут ту утреннюю записку жены: «Дорогой Котик конфет ветчины не купила, ешь колбасу не сердись. Кушай больше, в кухне хлеб, каша, пей все молоко. Ты не ешь и все приходится бросать, это ужасно. Целую. Твоя Аня». Это все достоверно, вплоть до отсутствия запятых в записке его жены. Остальное, увы, и поныне сомнительно и противоречиво. О предательстве и помощи друзей, о провокаторах, об обстоятельствах ареста и следствия существует множество версий, порой взаимоисключающих. Все зыбко, кроме одного – был арестован и был расстрелян. Все прочее, вернее, многое, видимо, в тех 382 томах «Таганцевского дела», которые до сих пор для нас закрыты, – все еще государственный секрет…
Был ли заговор? Действительно ли он был столь масштабен, что к уголовной ответственности привлекли аж 833 человека? Угрожал ли он реально советской власти? Не знаю. Знаю, что глава заговора В.Таганцев,. сын знаменитого профессора Таганцева, к началу 1921 года создал из интеллигенции организацию, которая якобы в ночь на 1 мая подожгла трибуны на Дворцовой площади, 15 мая – взрывом повредила памятник Володарскому (на деле взрывал какой-то сумасшедший) и даже готовила покушение на Зиновьева. 31 мая Таганцева арестовали. В тюрьме, говорят, он пытался повеситься на скрученном полотенце. Тогда же семидесятивосьмилетний отец Таганцева послал письмо Ленину: «Я хорошо знал Вашего покойного отца и Вашу матушку; был в 1857 и 1858 гг. вхож в Ваш дом… Отнеситесь и Вы сердечно к моему сыну…» Ленин якобы переслал письмо Дзержинскому, который ответил: Таганцев – опасный враг. Тогда Ленин командировал в Петроград возглавлять следствие свое доверенное лицо – двадцатипятилетнего Якова Сауловича Агранова (Сорендзона), секретаря Малого Совнаркома и особоуполномоченного по важным делам при Президиуме ВЧК[165].
Один из любимых Гумилевым поэтов, кому он посвящал свои терцины, Леопарди, однажды сказал: «Мир есть не что иное, как обширный заговор негодяев против честных людей». Вот такой «заговор», судя по всему, кажется, и был. Он тысячи лет существовал до Гумилева и существует поныне. Иначе как, например, объяснить, что из двух фотографий поэта из его «дела» – анфас и в профиль – мы даже в последнее, «демократическое» десятилетие могли видеть в публикациях только профильный снимок. А где же второй, гадали специалисты и поклонники поэта. И вот, представьте, второй «выплыл» из чрева спецслужб лишь семь лет назад, в 2002-м. А знаете, почему прятали от нас фотографию? Потому что на тусклом, блеклом – последнем – снимке поэта ясно «читаются» явные синяки и кровоподтеки. Вот чего боялись без малого сто лет современные «заговорщики» – круговая порука негодяев. Они боялись четкого доказательства, что гордого поэта, храброго защитника Родины, отчаянного героя попросту били в родимых застенках.
Ныне известно: допрашивал Гумилева следователь Якобсон – инквизитор, соединявший ум и образованность с убежденностью маньяка. Обсуждал на допросах Макиавелли, «красоту православия», называл Гумилева лучшим русским поэтом, даже читал наизусть его стихи. А после четвертого допроса бестрепетно вывел: «Применить к Гумилеву как явному врагу народа и революции высшую меру наказания – расстрел». Приговор утвердил негодяй из негодяев, на чьей совести жизнь нескольких русских поэтов, – Яков Агранов. Тот Агранов, который вел дела «Народного Союза защиты Родины и Свободы», «Национального центра», «Кронштадтского восстания», а потом – процесс эсеров, дело патриарха Тихона, «Академическое дело», дело «Крестьянской трудовой партии» – Кондратьева, Чаянова, «Ленинградского центра» – убийц Кирова и т.д. Тот Агранов, который станет «основателем и главой «Литконтроля» ОГПУ – самой жестокой в мире цензуры – и добьется «степеней известных»: в 1930-х годах станет замом самого Ягоды и, уже из рук Сталина, получит сначала самую высокую «награду» – квартиру в Кремле, а потом – классические девять граммов свинца в затылок… Да, смерть надо заработать – помните слова Гумилева? – но как по-разному зарабатывают даже пулю, уравнивающую, казалось бы, всех!
…«Я арестован и нахожусь на Шпалерной, – передал Гумилев на волю последнюю записку. – Прошу вас послать мне следующее: 1) постельное и носильное белье 2) миску, кружку, ложку 3) папирос и спичек, чаю 4) мыло, зубную щетку и порошок 5) Еду. Я здоров. Прошу сообщить об этом жене». После были только те восемь слов, нацарапанных на тюремной стене…
Последним видел поэта не Ходасевич, с которым он спорил о долголетии, а Николай Пунин. Пунин тоже был арестован по этому делу, и (вот совпадение-то, вот судьба!) Гумилева и Пунина (один был первым, а второй – последним мужем Ахматовой) отделяли на Шпалерной только несколько камер. Пунина выпустят: расстарается Луначарский[166]. А за Гумилева просили куда менее влиятельные тогда люди да рыдающие поэтессы… Пока им однажды не рявкнули в окошко-амбразуру: «Гумилев? Взят на Гороховую!» Оттуда увозили на расстрел…
«В три часа ночи из гаража чрезвычайки во двор Гороховой, 2, подавался пятитонный грузовик, – вспоминал очевидец подобных акций. – По списку, скованных попарно, выводили во двор… На закрытые борта грузовика тесным кольцом садились вооруженные чекисты. Две легковые машины сопровождали грузовик». Про расстрел участников именно «Таганцевского дела» напишет в эмиграции историк Мельгунов: «Привезли на рассвете и заставили рыть яму. Когда яма была наполовину готова, приказано было всем раздеться. Начались крики, вопли о помощи. Часть обреченных была насильно столкнута в яму, и по яме была открыта стрельба. На кучу тел была загнана и остальная часть. После чего яма, где стонали живые и раненые, была засыпана…» Сохранилось и свидетельство фельдшера Роптина, которого ночью доставили на полигон и заставили присутствовать в качестве «медперсонала». «Понимаете ли, – мялся он потом, – одних расстреливают, а другие, уже голые, у костра жмутся, женщины, мужчины, все вместе. Женщины еще мужчин утешают…»
Имена палачей, отличившихся при расстреле, ныне известны. Кроме комендантов Матвеева и Шестакова «это бывший гвардейский офицер, командир роты коммунаров Ал. Ал. Бозе… надзиратели Губчека Балакирев, Бойцов, Серов, Бондаренко, Пу и Кокорев, обязанностью которых было в основном раздевание жертв… Сопровождать приговоренных к месту казни, – пишет В.Шенталинский, – Агранов назначил двух следователей – Сосновского и Якобсона»…
…«Сын жив, я знаю!» – словно бредила потом мать Гумилева. Кто-то убедил ее, что ему удалось бежать и что он пробрался в спасительную Африку. Друзья же поэта догадывались о большем. Алексей Толстой напишет: «Я не знаю подробностей убийства, но знаю, что он не подарил палачам даже взгляда смятения и страха». Георгий Иванов скажет глубже: «Ужасная, бессмысленная гибель?
Нет – ужасная, но имеющая глубокий смысл.
Лучшей смерти сам Гумилев не мог себе пожелать…»
Все верно: такую смерть можно заработать только такой жизнью!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.