23. «ЛОВЦЫ ЧЕЛОВЕКОВ» (Адрес второй: Невский пр., 73)
23. «ЛОВЦЫ ЧЕЛОВЕКОВ» (Адрес второй: Невский пр., 73)
«Жить в новой комнате – это немного переменить себя», – помните, записал в дневнике Волошин. Здесь, в меблированных комнатах «Эрмитаж», на углу Невского и Марата, где Волошин поселился в декабре 1907 года, он действительно «переменил себя». Он приехал в Петербург – через Москву – из «Страны синих гор» (так, говорят, переводится слово «Коктебель»), где жил постоянно с тех пор, как мать его, еще в 1893 году, купила там участок земли и построила дом. Но главная «перемена» заключалась в том, что он снова был холост: с женой, любимой Аморей, они разошлись. Сейчас он «одинок, болеет», записывает, словно диагноз, забежавшая к нему сюда Евгения Герцык…
Что же случилось на «Башне», в квартире Вячеслава Иванова, где молодожены, считай, и разошлись? Ведь сам этот дом (Таврическая, 35), который венчает шлемовидная башня с окнами-бойницами (в ней и располагался полукруглый кабинет Вячеслава Великолепного), был центром притяжения духовных сил Петербурга[95]. На «Башне» (и об этом написаны ныне целые исследования) привечали всех, там царили поэзия и философия, собирались самые утонченные и талантливые люди России, пили вино, читали стихи, веселились, шутили, дурачились, разыгрывали друг друга. Бывали там и скрытые масоны, и тайные розенкрейцеры, и явные антропософы. Хозяин квартиры и его жена не скрывали ни склонности к мистике, ни любви к таинственным обрядам. Здесь даже «причащались кровью» – кололи иглой руку какой-то молоденькой еврейке и, размешав кровь в стаканах, по очереди пили по глотку. Недаром кто-то сказал, что на «Башне» «попахивает “серой”». Впрочем, все эго были невинные шалости утонченных людей. Но отчего – вот вопрос! – и эти шалости, и рискованные игры заканчивались порой трагедиями – болезненными разрывами близких, вековечными обидами, жесткими оскорблениями и даже дуэлями? Да оттого, думается, что и шалости, и игры были замешаны на людских страстях, которые, как известно, равновелики личностям, переживающим их. Чем крупнее люди – тем сильнее страсти!..
Напомню, в апреле 1906 года Волошин и Сабашникова поженились. В октябре переехали в дом, где жили Вячеслав Иванов и его жена. Но раньше, за полгода до появления Волошина, на «Башне» образовалось так называемое «общество Гафиза». Решено было собираться в интимном кругу и беседовать без стеснения обо всем, что придет в голову. Об Эросе главным образом[96]. В такой «свободе» должна была родиться, как они думали, «новая общность» людей. Каждый участник «гафизовых пиров» получил новое имя: Вячеслав Иванов стал Гиперионом, его жена – Диотимой, поэт Кузмин был назван Антиноем, художник Сомов – Алладином. «Гафизитами» стали философ Бердяев (Соломон), художник Бакст (Апеллес). Виночерпием у «гафизитов» был Сергей Городецкий (Лель), в которого был влюблен или делал вид, что влюблен, Вячеслав. Жена последнего, Лидия Дмитриевна, правда, звала Городецкого «певучий осел». Она и Сабашникову назовет «певучей ослихой», но позже. Пока же, облаченные в искусные драпировки Сомова, «гафизиты» пили вино, ели сладости, пытались заводить ритуальные хороводы. «Читали стихи, – иронизирует в дневнике над “гафизитами” Антиной, Михаил Кузмин, – ничего особенного… Нувель что-то играл, рассуждали, вот и все. Если не считать, что Лидия Дмитриевна сопела на Бакста, а Вячеслав Иванов неумело лез к Городецкому, хихикая и поминутно теряя пенсне, то особенного, против обычных застольных вечеров, разврата не было… Все преждевременно иссякло… Всего было собраний семь-восемь…»
И вот когда все «иссякло», на «Башне» и появились молодожены: Волошин и Сабашникова. Волошин был знаком с Вячеславом и его женой еще с 1904 года, потому был принят как свой. Да к тому же он не просто уважал – преклонялся перед Ивановым, тонким поэтом, глубоким философом, блестящим знатоком древних языков и истории мировой культуры, теософом, филологом, наконец, законодателем художественной и литературной моды. И хотя на «Башне» особенного разврата, как вспоминал Кузмин, не было, дружные супружеские пары встречались здесь редко, и их, по признанию Сабашниковой, «даже несколько презирали».
Разврата не было – был грех. Но был и смех. Например, сюда как-то нагрянула полиция – ей показалось, что тут собираются опасные анархисты. Гостей Иванова, а их в тот вечер было ровным счетом двадцать пять, развели по разным углам и, несмотря на протесты, обыскали. На антресолях нашли две старые газеты революционного содержания. Но арестовали и увезли в полицию только мать Волошина – Елену Оттобальдовну, приехавшую навестить сына. Внешность ее показалась подозрительной: «…стриженая, что было по тем временам еще очень либеральным, – пишет художник Добужинский, – и, пуще того, ходившая в широких и коротких шароварах, какие носили велосипедистки». Конечно – «анархистка»!.. Но смешно не это. Когда полиция ушла, Мережковский, довольно известный к тому времени писатель, вдруг обнаружил, что «кто-то из полицейских украл» его дорогую бобровую шапку. И что вы думаете? Заносчивый Мережковский тут же «тиснул» в двух столичных газетах открытое письмо самому премьер-министру России. И знаете, как озаглавил его? «Куда девалась моя шапка?» Действительно, и смех, и грех. Тем более что шапка почти сразу же нашлась за каким-то сундуком в прихожей…
Словом, общая атмосфера на «Башне» была легкой и изящной, но нежная Аморя на глазах у Волошина уходила от него. Уходила к Вячеславу, «ловцу человеков»[97], по позднему, библейскому еще, определению Ахматовой.
Волошин напоминал тогда «лесовика из гриммовской сказки», скажет один поэт. «Семь пудов мужской красоты», – любил говорить о себе. «Милый, добрый, ласковый, всезнающий, всех любящий – и ко всем равнодушный Макс, – пишет о нем Рашель Гольдовская. – Ученый эклектик, перипатетик, поэт, художник, философ, хиромант и божий человек, юродивый “без руля и без ветрил” – русский “обормот” с головой Зевса и животом Фальстафа…» «А рядом с ним, – как бы дополняла портрет супружеской пары Евгения Герцык, – тоненькая девушка с древним лицом брезгливо отмечает и одно, и другое… ищет единого пути и ожидающим и требующим взглядом смотрит на него». «Древнее лицо» Маргариты – это еще и бурятская кровь: Сабашниковы породнились со старейшиной бурятского племени, и у Маргариты разрез глаз, линии лица были будто «размечены кисточкой старого китайского мастера». Говорят, она даже гордилась «прадедовым шаманским бубном». Но справедливости ради скажем: на «Башне», вопреки декадентствующим фигуранткам, она вместо модных хитонов ходила в английских блузках с высоким воротничком. «Не запомню другой современницы своей, в которой так полно бы выразились и утонченность старой расы, и отрыв от всякого быта, и томление по необычно-прекрасному, – вспоминала подруга Маргариты. – На этом-то узле и цветет цветок декаденства»…
Вот над ней, над Маргаритой, чета Ивановых и решила проделать своеобразный «духовный эксперимент». «Духовный» – это, разумеется, эвфемизм. На деле они избрали ее как бы третьим членом своего брачного союза. Все опять было легко, мило и изящно. «Мне дали имя Примавера из-за предполагаемого сходства с фигурами Боттичелли», – вспоминала потом Сабашникова. Но кончился этот «эксперимент» тем, что Иванов, при одобрении своей жены, влюбился в Аморю, а она в него…[98]
«Комната Вячеслава узка, огненно-красна, в нее вступаешь, как в жерло раскаленной печи… Я чувствую себя зайчонком в львином логове», – вспоминала Маргарита свои появления у Вячеслава. Когда поняла, что он любит ее, рассказала об этом Лидии и сообщила о твердом решении своем уехать. «Ты вошла в нашу жизнь, – ответила жена Вячеслава, – ты принадлежишь нам… Если ты уйдешь, останется – мертвое… Мы оба не можем без тебя…» Такой вот завязывался «узел»! Кстати, Иванов, как вспоминала потом Сабашникова, внушал ей, что она и Макс – «существа разной духовной природы, что брак между нами, “иноверцами”, недействителен». Убеждал и ее, и вместе с ней жену свою, что «двое, слитые воедино, в состоянии любить третьего. Подобная любовь, – говорил, – начало новой церкви, где Эрос воплощается в плоть и кровь».
А что же Волошин? «Я радовался тому, что Аморя любит Вячеслава, но не будет принадлежать ему», – пишет он в дневнике 1 марта 1907 года. И это искренне написано. Маргарита признавалась потом, что Макс, «уже целиком находившийся под обаянием Вячеслава Иванова, был огорчен, что я с первого взгляда не пришла от него в восторг». Так было. Но уже через день, 2 марта, вернувшись из Москвы на «Башню», Волошин не находит Амори в своей комнате. «Мне обидно и больно, как ребенку, – записывает тридцатилетний Волошин в дневнике, – что меня не встретили, не ждали. Мне хотелось бы видеть только ее, говорить только с ней…» На другой день – новая запись: «В мою комнату вошла Лидия и удивилась, что я приехал. Я пошел тогда в ее комнату, где спала Аморя. Она уже встала и была в красном хитоне, который был мне чужд. Я не мог при Лидии ничего сказать ей, но когда мы ушли в нашу комнату, я почувствовал, что вся тоска моя снесена волной счастья. Тогда начался длинный разговор. Я чувствовал рядом с собой это милое детское лицо, эти милые ласковые руки, в которых прохладное успокоение». «Макс. Он мой учитель. Я пойду за ним всюду и исполню все, что он потребует, – призналась ему в тот день Аморя. – Макс, я тебя никогда так не любила, как теперь. Но я отдалась ему. Совсем отдалась. Понимаешь? Тебе больно? Мне не страшно тебе делать больно…» И она медленно крестила его… «Я сказал: “Значит, ты уже больше никогда не будешь моей”. Она вдруг опустила голову и заплакала. И я не мог отличить, плачет ли она или смеется. Мы долго целовали и крестили друг друга. Потом потушили лампу и заснули. Когда скрипнула дверь и вернулся Вячеслав, Аморя накинула шубу на рубашку и ушла. Я зажег лампу и стал читать. Мне не было ни грустно, ни радостно. Я был совершенно спокоен и равнодушен и с интересом читал о динозаврах…»
Он не знал, что Вячеслав, которого он боготворил, которого звал «златокудрым магом», упрекал в это время Аморю в малодушии, в трусости, в том, что у нее нет настоящей любви и что она не может любить до конца. «Он даже бил меня, – признается она потом возмутившемуся было Волошину, но тут же добавит: – Мне было сладко, когда он бил меня». Она откинет халат и покажет мужу разорванную рубашку. «Макс, ведь я уже его. Ты ведь отдал меня». – «Нет… не отдал…»
Волошин вышел из комнаты и пошел к Вячеславу. «Он спал, – пишет в дневнике Волошин, но не упоминает, что взял с собой нож, ибо решил убить Вячеслава. – Я сел на постель, и, когда посмотрел на его милое, родное лицо, боль начала утихать. Я поцеловал его руку, лежавшую на одеяле, и, взяв за плечи, долго целовал его голову. “Макс, ты не думай про меня дурно, – сказал проснувшийся Вячеслав. – Ничего, что не будет свято, я не сделаю. Маргарита для меня цель, а не средство”…»
…Конец этому «эксперименту» положила смерть жены Иванова от скарлатины. Вячеслав женится вновь, но не на Аморе – на своей восемнадцатилетней падчерице. Сабашникова, которая была в это время в Париже, поспешит к нему после смерти Лидии, но… «Я не узнала Вячеслава, – напишет позже в книге своей. – Он был в чьей-то чуждой власти. Я отошла…» Злые языки посмеются потом: просто место было уже занято. Имея в виду как раз падчерицу Иванова – Верочку Шварсалон.
А Волошин, которого Вячеслав метко назвал однажды «говорящим глазом», разойдясь с Аморей, через два года встретит (представьте, все на той же «Башне»!) новую женщину, которой придумает затейливое имя и с помощью которой начнет мистифицировать Петербург… Опять, скажете, невинная шутка? Да! Но дело дойдет до дуэли. К счастью, бескровной. Не считать же за рану оцарапанный палец секунданта – Алексея Толстого. Правда, один, и очень крупный поэт, кажется, из-за этой истории и погибнет…
Впрочем, это уже другой рассказ. Он – у следующего дома Волошина.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.