Глава первая. ТОВАРИЩИ РАВНОПРАВНЫЕ ЕВРЕИ… (1919–1934)
Глава первая. ТОВАРИЩИ РАВНОПРАВНЫЕ ЕВРЕИ… (1919–1934)
Еврейская тема в только что родившемся советском кино была заявлена сразу и на самой высокой патетической и производственной ноте: из пятидесяти семи короткометражек, выпущенных на экраны (или не выпущенных — поскольку абсолютное большинство их не сохранилось до наших дней, для нашего исследования это почти не имеет значения), в первый год после национализации еврейской проблематике были посвящены три агитационных ленты, в которых были исчерпывающе сформулированы все три модели, три интонации, три основные сюжетные схемы, которые будут эксплуатироваться кинематографом новой России в описании, изображении, осознании «еврейского вопроса» на экране.
Естественней всего начать с первой из них — ленты, откровенно и плакатно пропагандистской, обращенной к сердцу самого широкого и малограмотного зрителя с открытым призывом, который можно было бы перевести на современный язык не иначе как «земляки, возлюбите ближнего своего еврея, он тоже человек, и не верьте никому, кто посмеет убеждать вас в обратном».
У фильма этого, как у большинства лент, снятых в ту пору, было несколько прокатных названий, но главное из них звучало с максимальной агитационной громкостью: «Борцы за светлое царство III Интернационала» (сценарист З. Гринберг, режиссер Б. Светлов, в ролях, из тех, кто остался в истории кино, актер и режиссер Александр Разумный, другие названия: «Спасители родины» и «К светлому царству III Интернационала»). Поскольку из вполне полнометражного по тем временам сюжета — как-никак шесть частей — не сохранилось ни метра пленки, судить о его содержании достаточно трудно, тем более что единственный источник информации — каталог Госфильмофонда СССР «Советские художественные фильмы. Т. 1» — дает исключительно идеологическое описание фильма, о том же, что происходит на экране, ни слова. Однако и по аннотации можно представить себе интенции авторов, а также политическую обстановку, в которой снимался этот фильм, и цели, которые он преследовал. «Авторы фильма стремились дать представление о сущности классовой борьбы, о попытках буржуазии натравить одну национальность на другую с целью разобщения сил пролетариата» [1]. А чтобы не было никаких сомнений в том, какую национальность авторы имеют в виду, аннотация далее сообщает, что сценарий фильма был написан в связи с объявлением конкурса киносценариев на тему «Борьба с реакционной пропагандой национальной вражды и разъяснение контрреволюционного смысла антисемитизма». Было бы крайне интересно отыскать в каких-нибудь архивах плоды этого конкурса — а их должно было быть немало, если на какой-то параллельный конкурс поступило около шестисот текстов. Напомню также, что именно в это время большевистские еврейские организации во главе с Центральным комиссариатом по еврейским национальным делам, основанным еще в январе 1918 года, а затем евсекции коммунистической партии (с октября того же года) прокламировали закрытие всех еврейских общин, синагог, хедеров, иешив, запрещая преподавание иврита во всех учебных заведениях республики, объявляя его «реакционным языком». В это же время полным ходом ликвидируются культурные учреждения на иврите, в том числе театр «Габима», небольшевистские социалистические организации типа «Поалей Цион», ОРТ, Гехалуц и др. А на политической арене разворачивается открытая административная борьба против сионизма. В этой связи достаточно любопытен тот факт, что автор сценария названного выше фильма, 3. Гринберг, еще в 1918 году был автором антисионистской брошюры «Ди ционистн ойф дер идишер гас» («Сионисты на еврейской улице»). Так что можно без особого преувеличения предугадать, какой именно сюжет был заложен в основу картины о «светлом царстве III Интернационала», в котором все будут одинаково равны и никто не будет равней другого, а может быть, даже случится так, что всем станет аккурат тот, кто был раньше никем.
Подтверждения тому долго ждать не пришлось: «Товарищество “Иосиф Ермольев”», еще не бежавшее в Ялту, а оттуда в Париж, по заказу Московского кинокомитета снимает картину «Товарищ Абрам» (сценарий Ф. Шипулинского, режиссер Александр Разумный), где роль товарища Абрама исполняет один из самых популярных салонных львов предреволюционной кинематографической России, в недалеком будущем знаменитый европейский кинорежиссер, а затем американский бизнесмен Дмитрий Буховецкий.
В отличие от множества других, «Товарищ Абрам» сохранился, и двухчастевый его сюжет как нельзя лучше соответствует представлениям тогдашних идеологов из Наркомнаца (напомню, что руководил им товарищ Сталин, особой любовью к иудейскому племени не отличавшийся) о том, каким именно должно быть разъяснение сущности дружбы народов на экране. И хотя многие мотивировки кажутся сегодня притянутыми за уши, не связанными друг с другом и просто случайными, фабула картины необыкновенно проста.
Жила-была в одном еврейском местечке еврейская нищая семья, а в ней юноша Абрам. И спасла во время первой большой войны эта семья раненого русского офицера. А потом, как водится, был погром, организованный местной «черной сотней» почему-то заодно с немецкими шпионами. В погроме погибли все родные Абрама, и осиротевший паренек, оставив опустевший отчий дом, подался в Москву. А там выживший и выздоровевший офицер в память о спасшей его семье устроил Абрама в типографию, где, естественно, пахло революционным духом, а работали так и вовсе сплошные подпольщики. Здесь Абрам постиг азы революционной борьбы, после октябрьского переворота вступил в Красную Армию, а затем, при не выясненных до конца обстоятельствах, стал командиром отряда, идущего под красным знаменем в будущее.
И все это — всего на пятистах с небольшим метрах кинопленки, словно случайно сохранившихся для того, чтобы мы могли увидеть, как выглядела классическая модель национального освобождения в качестве формы освобождения социального. Ибо на месте еврея Абрама мог бы быть представитель любого другого нацменьшинства (в ту пору они так и назывались — нацмены), и их пробуждению в дальнейшем был посвящен не один десяток фильмов, но ярче и выразительнее еврея эту роль на политическом экране первых послереволюционных лет сыграть не мог бы никто, ибо еврейство в России было меньшинством одновременно и национальным, и социальным, оно играло в идеологическом сценарии большевизма сразу две роли, позволяло соединить то, что в других случаях соединялось с трудом, а то и не соединялось вовсе. И в этом смысле оно было как бы супернацменьшинством. И не случайно потому «Товарищ Абрам» определил столь простую и эффективную модель духоподъемного интернационалистского сюжета по меньшей мере на два последующих десятилетия: классовое пробуждение еврейской бедноты и ее восторженное участие в немедленном строительстве общего светлого будущего. При этом культура, быт, менталитет, сама цивилизация «штетла» рассматривались исключительно как факт социальной дискриминации, а разрушение черты оседлости виделось как революционный акт освобождения еврейства от оков социальной и национальной эксплуатации, в том числе и в немалой степени как разрушение средневекового гетто, хранителя и консерванта самых реакционных черт национального, религиозного и экономического бытия.
Эту модель для удобства можно назвать моделью активной, наряду с которой в «еврейском кино» России (я отдаю себе отчет в абсолютной условности этого термина и употребляю его в самом широком смысле, как некий знак, позволяющий очертить круг интересующих меня проблем) функционировала и продолжает в определенном смысле функционировать по сей день другая модель, дополняющая и комментирующая первую.
В кинематографе советской России она появилась практически одновременно с первой, точнее сказать, она просто после небольшого перерыва, вызванного Октябрьской революцией и Гражданской войной, вернулась на свое законное место, которое занимала на российском экране на протяжении предреволюционного десятилетия. Модель, откровенно и недвусмысленно патерналистская, сентиментально-протекционистская, изображавшая российское еврейство как униженную, запуганную общность, способную лишь на рабскую покорность судьбе. Судя по всему, типичным образчиком этого предреволюционного кинематографа была несохранившаяся картина Михаила Нарокова «Чаша искупления», представлявшая собой экранизацию самого неудачного романа Шолом- Алейхема «Кровавая шутка». Я пишу — судя по всему, ибо картина эта вообще не вышла на экраны кинотеатров из- за отсутствия пленки, оставшись в истории отечественного кино только на бумаге. Замечу, что именно Шолом- Алейхем, певец сентиментального и робкого гуманизма, не случайно оставшийся единственным еврейским классиком, широко дозволенным в эпоху государственного антисемитизма, оказывается «ко двору» и сегодня, во время нового возрождения еврейской темы на российском экране, поскольку этот возвышенно-снисходительный подход к иноверцу как нельзя более отвечает неким глубинным архетипам психологии даже филосемитской, не говоря уже о просто и откровенно антисемитской.
Отныне, до самого конца тридцатых годов, обе эти модели (вторую я мог бы обозначить как «пассивную») будут сменять друг друга с поразительной последовательностью, словно в соответствии с каким-то не сформулированным публично тематическим планом — сегодня картина о горестной жизни при проклятом царском режиме, завтра — о преодолении черты оседлости и счастливой жизни в счастливой семье счастливых советских наций, послезавтра обе эти модели — для экономии места, времени и средств — предстают в одном сюжете.
Следует отметить, что еврейская тема на советском экране в том виде, в каком ее можно вычленить из полусотни картин, от которых не осталось никакого следа, позволяющего определить их содержание, на самом первом этапе была исчерпана элементарным лозунгом, прозвучавшим в одном из сюжетов, — «граждане равноправные евреи». Судя по фильмографическим источникам, отметившим роль еврейки в фильме «В дни борьбы» (1920, режиссер Иван Перестиани), рассказавшем о борьбе украинских крестьян с «белополяками», что-то в сюжете наверняка могло бы нас заинтересовать, равно как и в ленте «Паны-налетчики» (1920, сценарист И. Жилкин, режиссер Юрий Желябужский), где еврейских персонажей аж двое — старый сапожник и его дочь Сарра. Добавлю при этом, что профессиональная интуиция подсказывает мне наличие специфического этнического элемента и в некоторых других несохранившихся лентах тех лет, но доказательств тому у меня нет. Это относится, в частности, к такой картине, как «Два мира», имена авторов которой почти прямо указывают на то, что речь идет здесь об иудейской проблематике (сценарист Копилиевич, режиссеры А. Аркатов, В. Черноблер, оператор А. Гринберг, а среди исполнителей ролей Д. Гольдфаден, С. Ценин, Я. Морин).
Единственно курьеза ради отмечу два появления на экране «живого» основоположника научного коммунизма Карла Маркса в также не сохранившихся картинах «Пролетарии всех стран, соединяйтесь» (1919) и «История Первого мая» (1922), однако, памятуя об откровенной нелюбви Маркса к своим единоплеменникам, я все же не рискнул бы упорствовать в принадлежности этого персонажа к объектам интересующей нас тематики.
Одним словом, рассматривая этот процесс в динамике, можно заметить, что, появившаяся на экране столь стремительно и уверенно еврейская тема вдруг как бы замирает на полном скаку и на целых три года совершенно уходит с экрана. Конкретных причин этой неожиданной потери интереса вроде бы не существует, но можно предположить, что коренятся они в политических и идеологических переменах в общественной и государственной жизни, на первый взгляд прямого отношения к кинематографу не имевших, но отражавшихся в зеркале экрана немедленно. И в первую очередь в том, что менялась генеральная концепция партии в области национальной политики. Напомню, что как раз в эти годы, между 1922-м и 1925-м, фактически ликвидируются все небольшевистские общественные, просветительские и культурные организации, окончательно ставится под контроль религиозная жизнь еврейства (что означает на деле просто закрытие еще действовавших синагог и административные и судебные преследования раввината). Продолжается задуманная еще в 1919 году, прерванная Гражданской войной и войной советско-польской, программа так называемой «продуктивизации» местечкового еврейства, вылившаяся в организацию еврейских колхозов и совхозов, а затем и создание иудейского мини-государства на самом Дальнем Востоке, какой в ту пору можно было себе представить.
Я отдаю себе отчет в том, что эти рассуждения достаточно поверхностны и приблизительны, однако, к сожалению, объективная история советского еврейства во всем многообразии ее аспектов еще не написана, а написанное не всегда доступно, и потому на первый случай я позволю себе ограничиться этими наивными заметками, полагая, что придет время для более основательных доказательств и гипотез. Мне кажется, это важно еще и потому, что в последующих главах, особенно начиная с тридцатых годов, когда практически все, относящееся к реальным судьбам еврейства в Советском Союзе, существовало под грифом «совершенно секретно», а в иные моменты этот гриф распространялся и на само существование народа, неизбежны многочисленные лакуны, темные пятна и черные дыры, избежать которых практически не удастся.
Между тем трехлетняя пауза не прошла для кинематографа даром: плоские лозунги-агитки сменяются вполне зрелым «Великим немым» на уровне по меньшей мере европейском, к тому же открытым всем существующим стилистическим ветрам, поэтикам, модам. В результате 1925 год приносит такие шедевры мирового кино, как «Броненосец “Потемкин”» С. Эйзенштейна, такие выдающиеся коммерческие ленты, как «Закройщик из Торжка» Я. Протазанова, «Шахматная горячка» В. Пудовкина и Н. Шпиковского, «Луч смерти» Л. Кулешова, «Крест и маузер» В. Гардина, «Коллежский регистратор» Ю. Желябужского. Что же касается иудаики, то до конца немого кинематографа к зрителю выйдет не менее четырех десятков картин, в большей или меньшей степени посвященных этой проблематике.
В этом ряду прежде всего следует назвать один из самых значительных «еврейских» фильмов немой поры советского кино — картину выдающегося театрального режиссера Александра Грановского «Еврейское счастье», снятую по мотивам рассказов Шолом-Алейхема, посвященных «человеку воздуха» Менахему Мендлу. И прежде всего потому, что режиссеру удалось собрать в титрах своей картины практически все будущее еврейского кино в Советском Союзе: одним из авторов сценария был ведущий впоследствии мастер иудаики на экране Григорий Гричер-Чериковер, автором надписей — Исаак Бабель, художником — Натан Альтман, в главной роли дебютировал на экране Соломон Михоэлс. Одно это свидетельствовало о месте картины в истории еврейского кинематографа не только в Советском Союзе: даже в Америке и Польше, то есть в тех ареалах бытования многочисленного еврейства, где практически отсутствовала какая-либо идеологическая цензура и кинематограф развивался по внутренним своим законам, не удастся назвать картину, которую можно было бы поставить рядом с «Еврейским счастьем».
Фильм, к счастью, сохранился, и сегодня даже представить себе трудно, как удалось Грановскому обойти, отринуть, не заметить все те идеологические каноны и препоны, которые неминуемо поджидали фильм на пути к экрану. И это при том, что картина задумывалась как очередное пропагандистское произведение, «описывающее положение еврейской бедноты, загнанной царским режимом за “черту еврейской оседлости”» [2]. И, в сущности говоря, Грановский вовсе не обманывал власть предержащую, не держал кукиш в кармане. Он просто снимал объяснение в любви к своим предкам, своему «штетлу», своим неунывающим персонажам, себе самому, такому же «человеку воздуха», как герой Шолом- Алейхема. (Доказательством чему стало самое близкое будущее режиссера: Грановскому пришлось эмигрировать из Советского Союза, где ему, человеку безусловно несоветскому, да и театру ГОСЕТ, основателем и художественным руководителем которого он являлся, делать было нечего, во всяком случае, в том виде, в каком он этот театр задумал.) Объяснение в любви традиционному, извечному, неистребимому еврейству, не теряющему присутствия духа, надежды, веры в себя, в свое счастье, в свое будущее. Просто поразительно, как, не меняя ничего из шолом-алейхемовской драматургии еврейской жизни, Грановский снимает картину необыкновенно оптимистическую, лишенную и тени той сентиментальной умиленности по поводу «маленького человека», которую так любил кинематограф предшествующих лет, да и последующих тоже, всегда и безотказно находя ее в произведениях классика.
Больше того, Грановский прямо и недвусмысленно декларировал в прессе свое принципиальное несогласие с патерналистским каноном, с пропагандистским осуждением «штетла» как отжившего резервата реакционного, средневекового еврейского мира: учитывая, что «картина заказана Америкой, для которой изготовляется специальный негатив с еврейскими и английскими надписями» [3], он намеревался (и намерение свое исполнил полной мерой, несмотря на пассивное, но несомненное сопротивление Михоэлса) показать на экране «целый ряд еврейских обрядностей — свадьбу, похороны, со всеми теми бытовыми и фольклорными оттенками, которые с революцией почти совершенно исчезли» [4]. Иными словами, как справедливо замечает в своей статье о Михоэлсе Константин Рудницкий [5], Грановский хотел быть реставратором ушедшей местечковой «экзотики», не отдавая себе отчета в том, что становится тем самым поперек официальной партийной политики, поддержанной к тому же абсолютным большинством деятелей культуры еврейского происхождения, стремившихся любой ценой отряхнуть со своих стоп пыль проклятого прошлого. И не ожидавших, заметим это впрок, не менее проклятого будущего. Не отдавая себе отчета и в том, что оставляет на экране, быть может, последний реальный портрет российского еврейства в естественной среде его обитания, не потревоженной никакими пришедшими извне импульсами, сколь бы благородными они ни были на первый — наивный и восторженный — взгляд новых еврейских интеллектуалов.
Более того, если взглянуть на эту картину сегодня, то окажется вдруг, что Менахем-Мендл в поистине гениальном исполнении Михоэлса вовсе не столь полемичен по отношению к Грановскому, как полагал сам актер, а вслед за ним его многочисленные биографы, во что бы то ни стало пытавшиеся сделать из него соцреалиста и гуманиста в самом что ни на есть большевистском понимании этого слова. Его герой на самом деле не нуждается ни в какой идеологии: она внутри него самого, она есть образ его мысли и его жизни, она — это он сам.
«Михоэлс недаром заставляет своего Менахема-Мендла на экране видеть себя в мечтах королем всемирного треста по устройству семейного счастья. В этом сне, в этих мечтах раскрывается самый замысел Михоэлса превратить своего маленького героя силой своей влюбленности в детский, чистый и ясный мир его души, силой своего романтического воображения и патетического сочувствия в большой и символический образ еврейского неудачника и мечтателя, в сердце которого живет громадная любовь ко всем людям…» [6] — писала современная фильму критика, не забыв, однако, при этом произнести ритуальное: «Здесь был дан выход из местечкового быта в широкий мир фантастики и романтики, но при полном сохранении аромата самого образа…»[7].
Я привел эту достаточно длинную цитату не только для того, чтобы будущий читатель почувствовал аромат эпохи, ибо аромат этот еще включал в себя некоторое количество несовпадающих оттенков. Спустя десяток лет, когда на экраны страны выйдет следующая картина, действие которой происходит в черте оседлости, «Граница», автору ее, Михаилу Дубсону, придется вынести свое Старое Дудино за кордон, в ту часть «еврейской улицы», которая осталась на польской стороне государственной границы. Впрочем, произойдет это еще не скоро, и я упомянул об этом скорее для порядка, чтобы показать, как меняются эпоха и ее требования к одной и той же теме на протяжении, казалось бы, короткого промежутка времени.
И еще одно: фильм Грановского открыл для будущих кинематографистов неосознанную до тех пор особенность шолом-алейхемовской прозы, ее необыкновенную пластичность, позволявшую лепить из простодушных, почти фольклорных сюжетов любые кинематографические фигуры, в любых сочетаниях и вариациях.
Я рискнул бы заметить, что эта пластичность распространяется на все творчество писателя в целом, ибо только этим — готовностью открыться любой интерпретации — можно объяснить тот удивительный факт, что, убежденный, активно действующий сионист и эмигрант из России, он становится единственным официальным классиком еврейской литературы в Советском Союзе.
Применительно к интерпретациям кинематографическим можно увидеть, что похождения веселого неудачника и хронического безработного Менахема-Мендла можно было рассматривать, а следовательно, и разыгрывать в любом регистре, от чисто фарсового до подлинно трагедийного, ибо структура повествовательного цикла, в каждом из эпизодов которого герой бросается от одного неосуществимого прожекта к другому, от одной утопии к другой, от одного провала к другому, позволяла делать с собой все что угодно, как бы подталкивая сюжет к гитарному перебору вариаций на одной и той же струне человеческой судьбы, заданной как некий камертон, как некий начальный аккорд, от которого мелодия может пойти в любую сторону, с любой громкостью.
Именно поэтому картина Грановского прошла по советским, а затем и по зарубежным экранам с огромным успехом и сделала режиссеру, до той поры известному лишь в театральных кругах, кинематографическое имя, что, к сожалению, не помогло ему продолжить свою карьеру на Западе, куда он вскоре переехал, оставив в советской России свой театр, своих актеров, своих сотрудников по «Еврейскому счастью», которые, как это было принято говорить в ту пору, приняли от него эстафету, открыв поистине «золотой век» еврейского кино на советском экране. И это не преувеличение — до конца двадцатых годов, точнее сказать, до прихода звукового кино, на экраны страны вышло более двух десятков картин, в которых — в той или иной степени — звучали еврейские мотивы, разворачивались еврейские судьбы, создавая многофигурный, достаточно подробный портрет, хотя и не свободный от множественных родимых пятен эпохи, от ее иллюзий, заблуждений, лицемерия, наивности, восторга, глупости, лжи и клеветы.
При этом речь шла не только о картинах, в которых еврейские персонажи определяли развитие сюжета, но скорее о коллективном портрете, о массовке, из которой время от времени выходили на первый план отдельные персонажи, создавая как бы целостную сагу, состоявшую из множества отдельных и на первый взгляд не связанных друг с другом эпизодов, некий еврейский кинематографический эпос, ненаписанные «Илиаду», «Калевалу», «Слово о полку Игореве»… И достаточно было лишь одного акцента в сюжете, чтобы этот акцент укладывался, как очередной кирпичик, в общее здание подобной саги. А фильмы могли быть вовсе о другом — так, еврейский погром и слухи о ритуальном убийстве в картине «Крест и маузер» (1925 год, сценарист Лев Никулин, режиссер Владимир Гардин) на самом деле служили лишь сюжетной затравкой к главному — к обличению реакционной роли католического духовенства где-то на западе СССР, скорее всего в Белоруссии, к откровенно приключенческой ленте о происках агентов Ватикана и панской Польши, не брезгующих провокациями, убийствами из-за угла, разжиганием национальной розни и прочими глубоко аморальными методами борьбы с советской властью. В качестве курьеза отмечу, что один из главных мерзавцев в этом сюжете, бывший викарий, а ныне шпион, носит вполне еврейскую фамилию Шур, не будучи иудеем. Впрочем, накладки такого рода вскоре исчезнут навсегда, особенно после того, как с введением паспортной системы в стране, то есть с начала 30-х годов, в новых документах введут графу «национальность», положив тем самым начало эпохе «пятой графы».
Сейчас же, в середине двадцатых, еще многое можно, еще не все устоялось, несмотря на то что политика принудительной ассимиляции становится все более агрессивной и все проявления «буржуазного национализма», а говоря человеческим языком, национальной самоидентификации, караются все более жестоко и грубо. Тем не менее по колее, проложенной Грановским, идут все новые и новые люди, на экраны выходят один за другим фильмы, открывающие все новые аспекты еврейского бытия на российской земле. Одним из самых оригинальных, несмотря на многочисленные упрощения и уплощения, возникшие в процессе работы, мог стать «Беня Крик» по сценарию Исаака Бабеля (режиссер Владимир Вильнер, 1926 год). Я написал «мог стать» по той единственной причине, что первоначально режиссером картины предполагался Сергей Эйзенштейн, достаточно долго работавший вместе с Бабелем над сценарием для Первой кинофабрики Совкино, но затем обстоятельства переменились, и Бабель передал сценарий в родную Одессу, на фабрику ВУФКУ, где фильм и был снят. Так, по ничтожной производственной случайности, изменилась вся история советского кино, ибо сними Эйзенштейн «Беню Крика», «Броненосца “Потемкина”» могло и не быть, а место его заняла бы сага о похождениях одесского бандита, выходца из еврейской Молдаванки, на протяжении всей своей уголовной жизни воплощавшего в жизнь популярный большевистский лозунг первых лет революции — «грабь награбленное». Разумеется, сослагательное наклонение — не лучшая методология в исторических исследованиях, но сам факт альтернативной истории отечественного кинематографа представляется мне чрезвычайно занятным и не столь фантастическим, как это могло бы показаться профессиональным эйзенштейноведам, тем более что отношения Эйзенштейна с еврейской тематикой на экране вообще требуют специального разбирательства, ибо работе над «Беней Криком» предшествовала какая-то работа над «Конармией» того же Бабеля. Об этом свидетельствует строка в одном из писем Эйзенштейна матери: «“Конармия” откладывается на неопределенное время» [8]. Мало того, сценарий фильма «1905 год», из которого впоследствии и вырос «Броненосец», содержал, к примеру, несколько кадров (часть вторая, кадры 118–126): «…речь молодого оратора-студента (Фельдман). Толпа посылает его делегатом на броненосец. Фельдман на «Потемкине» говорит речь матросам. Его приветствуют… Митинг на «Потемкине». Фельдман говорит…» [9].
Я не говорю уже об одном из героев «Броненосца», маленьком мальчике по имени Аба, убитом во время расстрела на одесской лестнице, о девушке-бундистке, которую Эйзенштейн специально искал среди одесских типажей: «Для съемок юбилейной кинокартины «1905 год» (режиссер С.М. Эйзенштейн) требуются натурщики по следующим признакам: 1. Женщина, лет 27, еврейка, брюнетка, высокого роста, слегка худая, большого темперамента (на эпизод бундистки)…» [10]. А также тщательно разработанный гигантский эпизод еврейского погрома, охватывавший всю седьмую часть несостоявшейся картины (кадры 1—65), по объему едва ли не вдвое превышавший метраж эпизода на броненосце «Потемкин», превратившийся впоследствии в самую знаменитую картину «всех времен и народов». (Текст этого эпизода см. в приложении к настоящей главе.)
Впрочем, на первых порах «Беня Крик» и «1905 год» еще не мешали друг другу. Так еще в одном письме к матери Эйзенштейн писал: «Параллельно буду снимать «Беню Крика», сценарий Бабеля. Помнишь, ты читала эти «Одесские рассказы» в «Лефе»? То и другое очень интересно. Но работа адова…» [11]. И разумеется, от одной из них пришлось отказаться, ибо даже часть «1905 года» оказалась необыкновенно трудной и сложной для постановки.
В результате история пошла так, как должна была пойти в полном соответствии с законами диалектического и исторического материализма, а на экраны страны, правда ненадолго, вышла вполне реалистическая лента, сохранившая нам живые картины тогдашней одесской жизни, а также основные мотивы цикла бабелевских новелл о похождениях «короля Молдаванки»: историю убийства Менделя Маранца, «стучавшего приставу», эпизод еврейской свадьбы со всеми экзотическими подробностями бандитского быта, поджог тюрьмы, историю убийства «юного Мугинштейна», смерть Левки Быка и их похороны…
И снова интуиция подсказывает мне, что, если бы «Беню Крика» снимал Эйзенштейн, главным в картине оказалось бы для него именно это. Но для советского кинематографа этого было совершенно недостаточно, и в естественное течение сюжета врывалась драматургическая фантасмагория совершенно иного характера, не имевшая ничего общего с прозой Бабеля, хотя самим Бабелем и написанная, зато имевшая прямое отношение к уже сложившимся и обязательным для всех без исключения стереотипам отечественного кинематографа.
Едва началась революция, банда Бени Крика объявляет себя «Н-ским революционным полком» и продолжает заниматься грабежами, рэкетом, говоря сегодняшним языком, и прочими преступными делами, а к тому же собирается отправиться на фронт, чтобы поживиться под революционным знаменем плодами революционного безвластия. Естественно, советская власть терпеть это не в состоянии. Назначенный Бене в комиссары революционный рабочий Собков, как водится у большевиков, стреляет Бене в затылок. Фильм кончается голыми ступнями Бени Крика и Фроима Грача, торчащими из-под мешковины в кабинете одесской ЧК. И пророческой фразой ее начальника, обращенной в будущее, в том числе и будущее Исаака Бабеля: «Продолжайте, товарищ!»
Тем не менее, несмотря на все эти драматургические пошлости, картину ждал весьма враждебный прием еще на стадии съемок, хотя профессиональная критика в общем отозвалась о ней достаточно благожелательно: «Кампания против фильма, начавшаяся задолго до его рождения, была поспешной и необдуманной, лента Вильнера менее всего заслуживала упрека в апологии хулиганства и романтическом смаковании похождений известного налетчика» [12]. «Фильм, снятый по сценарию Бабеля, разрушал легенду о Мишке Япончике» [13]. Суровее отнеслись к фильму его авторы. Вильнер практически отрекся от картины, от главного в ней: «Мне как постановщику приходилось отделываться от воздействия насыщающих одесский воздух романтических легенд о «благородном налетчике» Мишке Япончике и ориентироваться на необходимость затушевывания какой бы то ни было бандитской героики… Мы стремились уйти не только от романтики, но также лишить (!) картину выдвинутого на первый план героя» [14].
Признаюсь, что даже в скорбной и нередко постыдной истории советского кинематографа редко приходится встречаться с мазохистским текстом подобного рода. Впрочем, неудачным считал фильм и сам Бабель, правда, по другим основаниям: «Я считаю, что в постановке была допущена ошибка и с моей стороны и со стороны фабрики. С моей стороны — в том, что я не поставил непременным условием непосредственное свое участие в постановке, а фабрики в том, что к этой постановке она меня не привлекла. Фильма поставлена не так, как я ее написал, написал я ее не так, как она поставлена. В дальнейшей своей работе в кино это условие мое ставится как обязательное» [15]. Впрочем, все это, как оказалось, смысла не имело. По свидетельству А. Каплера, на просмотре фильма в Харькове присутствовал Л. Каганович и остался недоволен «романтизацией бандитизма».
С этой формулировкой фильм вскоре был снят с проката. С этой формулировкой он остался и в истории кино. Между тем все было далеко не так, и «Беня Крик», даже в том виде, в каком вышел на экраны, был первым в мировом кино портретом еврейского «благородного разбойника», разумеется, вполне специфического, в отличие от своих собратьев типа Кармелюка, Яносика и других, но вполне сопоставимого с только что погибшим при не выясненных до конца обстоятельствах революционным бандитом Григорием Котовским, помещенным после убийства в пантеон подозрительных героев революции, рядом с Камо и прочими борцами с большой дороги за народное счастье… Еврейству такой герой не полагался по чину, и в кинематографе попытки такого рода более не поощрялись.
Что же касается отношения самого Бабеля к картине — «картина очень плохая» — и к последующей работе в кино, то очень скоро, буквально в том же году, ему придется убедиться, что неудачи его сотрудничества с кинематографом носили отнюдь не технический характер. Доказательство тому — в том же самом январе 1927 года выходит экранизация «Блуждающих звезд» Шолом-Алейхема по сценарию Бабеля, осуществленная одним из соратников Грановского по «Еврейскому счастью», Григорием Гричером-Чериковером. Фильм этот, как и многие другие ленты предвоенных лет, не сохранился, и судить о нем можно лишь по воспоминаниям современников, однако даже самый первый взгляд на титры картины, на состав ее участников позволяет предположить, что художественные ее достоинства были на несколько порядков ниже, чем в «Бене Крике» зато «достоинства» идеологические были на несколько порядков выше. Впрочем, процитируем самого Бабеля: «Единственно чувство ответственности помогло мне преодолеть неприятные ощущения, непрестанно возникавшие во время работы над чужим и неблагодарным материалом. Роман Шолом-Алейхема оказался произведением, насквозь пропитанным мещанскими мотивами и не таящим в себе к тому же никаких намеков на кинематографическое зрелище. Потребовалось два месяца для того, чтобы забыть прочитанный материал. В течение следующих трех месяцев мне пришлось много раз менять заданную схему и разработку ее, заграничная натура, ставившаяся прежде как обязательное условие, стала потом обузой, от которой нельзя было освободиться…» [16].
Я позволил себе привести эту длинную цитату, ибо в ней, как в пресловутой капле воды, отразился весь аромат и жаргон эпохи, ее отношение к реальности и отражению этой реальности в искусстве. Спору нет, как раз в данном случае, когда от романа Шолом-Алейхема остались, как говорится, рожки да ножки, можно было сказать — и Бог с ним, не жалко. Однако речь здесь шла не столько о самом писателе и его романе, сколько о методологии изображения еврейской темы на экране, о кинематографическом бытии еврейства в советской России, да простится мне эта непроизвольная патетика. Ибо, как говорилось выше, кончалась одна советская эпоха, кончался нэп, за порогом уже стояло нечто неведомое и куда более страшное, чем первое десятилетие после октябрьского переворота. Не случайно по личному указанию Сталина из уже подготовленного к премьере эйзенштейновского «Октября» были вырезаны кадры с Троцким, и Бабель, один из самых зорких и внимательных чувствилищ этой эпохи, ощущал будущее острее и точнее многих иных.
Впрочем, вернемся к «Блуждающим звездам», сценарий которых, кстати говоря, опубликован в цитировавшихся выше «Сочинениях» Бабеля, и с вивисекцией, произведенной над безответным классиком, не без удовольствия может ознакомиться каждый желающий, тем более что в главном, в стройности, лаконичности сюжета, стремительности смены событий, накале страстей, одним словом, всей драматургии классической мелодрамы, которую Бабель высокопрофессионально «вылущил» из шолом-алейхемовского многословия, сценарий действительно много выше оригинала. Если не считать того, что, в полемическом отличии от романа, в фильме, задуманном как очередной кинематографический рассказ о «бесправном положении евреев в царской России», как раз бесправности этой оказалось не так уж много — куда больше было непременного для советского кино тех лет изображения эксплуатации человека человеком и «сладкой жизни» буржуазных плутократов на «гнилом» Западе, а с другой стороны, революционной деятельности московских социал-демократов в лице не то студента, не то пролетария по фамилии Баулин (в разных источниках он фигурирует по-разному), с которым судьба сводит героев картины то в России, то в Германии, где все они по разным причинам оказываются, чтобы потом, в лице лучших своих представителей, вернуться в Россию, уйти в нелегалы, делать революцию.
Замечу, что я пользуюсь только текстом сценария, предполагая, что во время съемок в него могли быть внесены существенные изменения — в частности, не очень понятно, откуда взялся хеппи-энд, о котором писал один из критиков двадцатых годов? Весьма вероятно, что он возник уже на съемочной площадке, ибо самоубийство одной из «блуждающих звезд», скрипача-виртуоза Левы Ратковича, он же Лео Рогдай, как-то не слишком похоже на счастливый конец. Возможны и другие несовпадения и неточности, за которые нести ответственность достаточно затруднительно. Относится это в равной степени и к другим несохранившимся фильмам.
Из того, что было потеряно с фильмом, мне больше всего жаль двух эпизодов, обозначенных в сценарии с бабелевской смачностью и трагической иронией — быт галицийского местечка, где начинается действие картины, и грустная пародия на представление на сцене бродячего еврейского театра «Короля Лира», написанного автором, поименованным как Яков Шекспир из Лондона.
Дело, разумеется, не в концепции. И можно согласиться с неведомым рецензентом журнала «Советское кино», писавшим: «Установка картины — на средний коммерческий стандарт, граничащий со штампом. Вместо корявой остроты — приглаженная красивость. Упор на так называемые «фотогеничные» кадры. И едва ли не самое характерное — счастливый конец, которого нет в сценарии Бабеля. Своей цели режиссер достиг — вышла неплохая средняя коммерческая картина. Она будет идти, будет собирать зрителя, но Шолом-Алейхема и Бабеля в ней нет или почти нет» [17]. Что и требовалось в данном случае — и во многих других — доказать.
Подтверждением тому — следующая экранизация Шолом-Алейхема, тоже не сохранившаяся, фильм «Мабул», он же «Кровавый поток», ибо именно так назывался литературный первоисточник, сочинение, явно и недвусмысленно историко-революционное, повествующее «об участии еврейской молодежи, детей рабочих и бедняков в революционной борьбе 1905 года, о классовой солидарности русских и еврейских трудящихся» [18].
Сведения о фильме поразительно противоречивы, и ограничься они лишь опасливой этой аннотацией, мы так и не узнали бы о некоей кинематографической альтернативе, о трагической судьбе замысла, рожденного в коллективе театра «Габима» перед самым его отъездом из Москвы, где уже не было и не могло быть спокойного житья для театра, игравшего на иврите, а не на милостиво разрешенном еще идише. По множеству причин, в том числе, как утверждают историки кино, и по причине профессиональной неопытности постановщика, огромный отснятый материал не был смонтирован, и в конце 1926 года режиссер фильма Евгений Иванов-Барков пишет либретто фильма «Против воли отцов», «где главные герои — двое местечковых богачей: Давид Мендель, крещеный еврей Розенфельд и их дети — эсерка Эсфирь и сионист Борис Розенфельд. Основные элементы картины идентичны сюжету фильма «Мабул» (покушение на губернатора, казнь революционера, еврейский погром). В финале Борис переходит на революционные интернационалистические позиции. В фильм вошла также большая сцена празднования пасхальной субботы, категорически выброшенная из фильма «Мабул» по настоянию ГРК» [19].
Казалось бы, после всех этих переделок (даже основные герои картины носят другие имена и фамилии, чтобы их — не дай Бог — не спутали с персонажами «Мабула») картине, именовавшейся теперь «Против воли отцов» и сокращенной едва ли не вдвое, предстояла вполне счастливая судьба, поскольку ничем на первый взгляд, а также на любой последующий, она не отличалась от аналогичных сочинений, ставших в ту пору хлебом насущным отечественного экрана… Ан нет — Главрепертком РСФСР, куда фильм был представлен 11 июня 1927 г. (протокол № 1972), определяет: «Учитывая, что фильма является второй неудачной редакцией разрешенного фильма «Мабул», что она изображает эсерство, его работу, подполье, одетое в ореол мученичества (казнь, тюрьма), что революционеры даны лишь из среды буржуазии и без показа рабочих-евреев-революционеров, что сионизм разоблачается неубедительно <…>, что показ еврейства дан таким, что не может производить здорового впечатления на зрителя (жестикуляция: «ты уже поедешь!», трусость еврея, блеск глаза еврея при виде денег, провокатор-еврей, еврейская пасха, погром дан неприятно [! — М. У.]) и что фильма сбивается на мармеладный конец — демонстрирование фильмы запретить» [20]. В заключении этом немало странностей, которые стоит попытаться прояснить не только ради понимания судьбы данной конкретной картины, но много шире — ради осознания одного из множественных и, как могло показаться тогда, не слишком связанных друг с другом симптомов происходившей в ту пору радикальной смены советской политической и идеологической парадигмы вообще.
Начать с того, что одна рука здесь явно не ведает, что делает другая: с одной стороны, «Мабул» на экраны не вышел, с другой — был разрешен, а если добавить к этому и сторону третью — высокую оценку картины тогдашним наркомом просвещения Луначарским, в своем письме в тот же Главрепертком от 3 сентября 1927 г. отметившим «исторические и бытовые достоинства этой поучительной картины» [21], то становится уже совершенно непонятно — кто, что, за что и почему, и мы получаем свидетельство откровенной неуверенности тогдашней кинематографической цензуры в том, что надлежит делать с фильмом именно в этой, неопределенной политической ситуации, когда лицом к лицу в последнем легальном противоборстве сошлись две противоположные концепции дальнейшей судьбы Советского Союза — троцкизм и сталинизм.
Это проявляется далеко не впрямую, тем более что обе враждующие стороны в главном-то были вполне единодушны: применительно к сюжету данной картины — в своем неприятии эсерства и сионизма, в своей любви к революционному пролетариату и нелюбви к контрреволюционной буржуазии, так что здесь им просто было нечего делить. Противоречивость этого документа в другом — в оценке сугубо еврейской проблематики, в противоестественной смеси филосемитизма и антисемитизма, подсознательно присутствующего в тексте заключения. Ибо практически в одной и той же строке сквозит одновременно и трогательная забота об интернационалистском здоровье будущего зрителя, который — не дай Бог — может плохо подумать о местечковом еврействе и тем самым идентифицироваться психологически с погромщиками, тщательно и вполне реалистически выписанными на экране, а с другой стороны, достаточно вчитаться в слова — «погром дан неприятно», чтобы услышать в них вполне отчетливую готовность эту проблематику не заострять, а, напротив, поелику возможно, смягчать.
Кстати сказать, о существовании сразу двух этих тенденций одновременно свидетельствует некая «микшировка» этого сюжета в картинах того же периода: в частности, снятый на Украине фильм «Тарас Трясило» (1927, режиссер Петр Чардынин), повествующий о «героической борьбе запорожских казаков с польскими магнатами на Украине в начале XVII века» [22], старательно обходит факт самых массовых погромов в истории еврейства после крестовых походов, которыми сопровождалась «хмельнитчина» и «гайдаматчина», почитавшие евреев не меньшим злом, чем поляков: на совести Максима Железняка, Ивана Гонты и прочих борцов за народное дело пропорционально не меньше еврейских смертей, чем в тех же местах в эпоху Катастрофы. Относится это и к другим картинам этого рода, например фильму «Ливень» («Офорты к истории гайдаматчины», режиссер Иван Кавалеридзе, 1929). Причина тут, скорее всего, в том, что в сложных отношениях с украинским национализмом советская власть не хотела умножать и без того многочисленные проблемы.
Другое дело — тематика чисто политическая, актуализированная. Напомню к тому же, что на уровне улицы, на уровне так называемой «низовой» партийной массы, борьба с троцкизмом уже всерьез велась с применением откровенно и оголтело антисемитской фразеологии, о чем писал наивный и легковерный Троцкий в своем письме к Бухарину именно в это время. И в этом смысле, несмотря на скромное место в истории отечественного кино, «Мабул» и его судьба были достаточно красноречивым свидетельством меняющейся ситуации в стране.
Впрочем, впрямую на присутствии еврейских персонажей и, беря шире, еврейских мотивов на экране это не отразилось. Без тени преувеличения можно сказать, что поток фильмов с еврейскими мотивами на экране превращается в конце двадцатых годов чуть ли не в особую еврейскую кинематографию. Выше уже приводилась цифра — более сорока, однако речь здесь идет лишь о тех фильмах, где тема эта очевидна, где она определяется если не по сюжету своему, то хотя бы по отдельным персонажам и линиям.