Михаил Петрович Аврамов — критик реформы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Михаил Петрович Аврамов — критик реформы

Михаил Петрович Аврамов не был ни врагом Петра Великого, ни противником его реформ. Публицисты Петровской эпохи в полемическом задоре делили все общество на защитников реформ и просвещения и ее врагов — невежд, поборников закоснелой старины. Реальность была более сложной.

В действительности старина совсем не была закоснелой: пронизанный смутами и бунтами, церковным расколом и государственными реформами XVII век перепахал всю сферу культуры[321]. «Старое» и «новое» причудливо перемешивались. Петровская эпоха еще более обострила эти конфликты. Пример Михаила Аврамова для нас интересен именно тем, что здесь граница старого и нового пройдет сквозь душу одного человека и трагически ее разорвет. В образе И. Неплюева пред нами предстала сама эпоха в ее целостности. Этот слуга государя и государства, рядовой воин «века Просвещения» не знал сомнений. Он был натурой целостной, практиком, а не мыслителем. У Аврамова, казалось бы, корни те же. И тем более заметна контрастность этих двух личностей.

Михаил Аврамов родился в 1681 году и принадлежал, как и Иван Неплюев, дворянской служилой среде. Государева служба была в этом мире единственным источником существования. Она же давала и определенную социальную позицию. На службу он поступил ребенком: десяти лет он уже был определен в Посольский приказ, с которым и оставался связанным почти всю свою жизнь.

Вначале судьба Аврамова развивалась по дюжинным путям рядового московского подьячего. Однако, когда ему исполнилось восемнадцать лет, он был прикомандирован в качестве секретаря к русскому послу в Голландии Андрею Артемоновичу Матвееву. А. А. Матвеев, в будущем граф, был одним из энергичнейших и одареннейших дипломатов Петра I. Сын Артемона Матвеева, сброшенного стрельцами на копья во время бунта 1682 года, он был убежденным «западником». Андрею Артемоновичу было двадцать два года. Хорошо образованный, свободно говоривший по-латыни, он жил на европейский манер, дружил с иностранцами, а жена его — первая в придворных русских кругах перестала красить щеки, что считалось обязательным для традиционной допетровской женской моды. С. М. Соловьев в «Истории России» процитировал слова иностранца, который был шокирован тем, что Андрей Матвеев вместе с его другом, князем Борисом Голицыным, уходя с пира, унесли со стола конфеты, а несколько блюд, особенно им понравившихся, отослали своим женам. Историк ошибался, видя в таком поведении поступок простодушных «московитов», не знакомых с европейским просвещением. Обряд отсылки понравившегося блюда родным или друзьям был традиционным не только в России. То, что для историка казалось жестом простодушного дикаря, для человека XVI–XVII веков выглядело как лестная для хозяина похвала его угощениям. Приехав в Голландию, Матвеев оказался в исключительно трудной ситуации: Россия начала войну со Швецией и одновременно заинтересована была в развитии дипломатических и торговых отношений с Голландией и Англией. Голландия же, в условиях «войны за испанское наследство», не желала конфликтов со Швецией, с которой к тому же была связана союзным договором. Постоянное вмешательство французской дипломатии еще более усложняло вопрос. Поражение Петра I под Нарвой подорвало авторитет России и лично императора, про которого шведы распространяли в европейской печати слухи, что он сошел с ума. Позиция Матвеева была исключительно трудной, и тем не менее он проявил большое искусство дипломата. Он вел борьбу со шведскими дипломатическими интригами, с одной стороны, а с другой — должен был разъяснять Петру I сущность сложившейся ситуации. Петра он, не обинуясь, информирует о горьком положении авторитета России и лично государя: «Шведский посол с великими ругательствами, сам ездя по министрам, не только хулит ваши войска, но и самую вашу особу злословит, будто вы, испугавшись приходу короля его, за два дни пошли в Москву из полков, и, какие слышу от него ругания, рука моя того написать не может»[322]. И одновременно Матвеев составляет распространенный им в шведской печати «материал», дискредитирующий Карла XII, ведет активные дипломатические интриги, нанимает, пользуясь негласной поддержкой некоторых шведских чиновников, мастеровых и ремесленников для русской службы.

Вся эта напряженная работа проходит через руки дипломатического секретаря — Михаила Аврамова. Не учитывая этого, мы не поймем того неизменного доверия, которое в дальнейшем оказывал ему Петр I, несмотря на сложность их будущих отношений. Петр никогда не забывал тех, кто в это критическое время деятельно сочувствовал ему.

Несмотря на напряженную работу секретаря, Аврамов учился (это тоже должно было импонировать Петру) «рисованию и живописному художеству»[323]. Приходится признать, что нам известно далеко не все относительно деятельности Аврамова в это время. Сам он позже упоминал, что в Голландии он «был похвален и печатными курантами опубликован»[324]. Подробности эпизода нам неизвестны, однако сам Аврамов с гордостью вспоминал о нем много лет спустя при весьма печальных для него обстоятельствах. Очевидно, что жизнь в Голландии была для Аврамова периодом, когда он полностью почувствовал себя европейцем, как позже В. Тредиаковский во время своего пребывания в Париже. Однако возвращение на родину и более близкое созерцание «европеизации» вызвало у него противоречивые чувства. По приезде в Москву он с 1922 по 1711 год служит дьяком в Оружейной палате. Петр неоднократно проявлял к нему дружеское доверие, а с 1711 по 1716 год поручил ему издание «Ведомостей» — единственной в те годы русской газеты. В 1712 же году Аврамов, как директор Санкт-Петербургской типографии, приехал в столицу. Свои отношения с Петром I он позже описал так: «За труды мои от его величества до толика был пожалован и возлюблен и допущен до таковой милости, что чрез два года в пожалованном от его ж величества доме моем во всякую неделю благоизволил бывать у меня время довольное, и со всяким своим монаршеским благим увеселением изволил приятно веселиться многократно, и с благочестивейшею великою Государынею императрицею Екатериною Алексеевною, и с министрами имел в доме моем столовое кушанье…»[325]

«Столовые кушанья» Петра I хорошо известны и подтверждены многочисленными свидетельствами. Вряд ли пиры в доме Аврамова протекали в той чинной обстановке, которую воссоздавала его позднейшая, проникнутая «благочинием» память. Но в те годы это Аврамова не беспокоило. Никаких следов попечений о морали или критики петровского окружения мы не находим в панегирике, который он посвятил государю в 1712 году. Это исключительно редкое издание (сохранился лишь один экземпляр, а может быть, и отпечатан был только он) имеет замысловатое название, начинающееся словами: «понеже бог творец есть…». Это обширное, в 48 стихов, рифмованное сочинение типа раешника, которое сам автор определил как «приветственный стих Петру I M. П. Аврамова»:

Слава богу обогатившему великую Россию

Ему же хвала посетившему славную Ингрию

Еже в России положи сокровища драгия,

Во Ингрии открыл стези своя благия

Яко дарова монарха премудраго Петра Перваго,

России и Ингрии державца Великаго…

Все сие премудрым Его Величества приходом учинися,

кровь неприятельская яко вода пролися.

Похищенное свое же наследственное Ингрию и прочая:

премудро возвратил

и во Ингрию прекрасное место возлюбив, во свое имя

преславную крепость сотворил[326].

В тексте примечательно употребление заглавных букв: «бог» Аврамов пишет со строчной буквы, но «Его Величество» — неизменно с прописной. Если первое можно отнести за счет его очень индивидуального правописания, то второе — явное выражение его пиетета к Петру I. По крайней мере, никаких следов желания поставить церковные ценности выше государственных в этом документе нет.

В период директорства Аврамова работа издательства активизируется. В 1712 году выходит первое точно датируемое книжное издание — «Краткое изображение процессов или судебных тяжб» Э. Кромпейна. Аврамов принимает активное участие в выпуске «Книги Марсовой, или воинских дел»; книга была снабжена многочисленными иллюстрациями и свидетельствовала о высоком уровне печатного дела. Содержание книги составляли «реляции и юрналы». Издание вызвало интерес и несколько раз перепечатывалось. Здесь же увидела свет и замечательная педагогическая книга «Юности честное зерцало» (1717). Отец Суворова, В. И. Суворов, опубликовал здесь же свой перевод книги «Истинный способ укрепления городов» дю Фэ и де Комбре (1724). В следующей главе мы увидим В. И. Суворова следователем по делу Долгоруких, во время которого подсудимые подвергались жестоким пыткам. В духе своего времени генерал Суворов-старший служил государству на разных дорогах… Особенно же достойна внимания изданная в 1717 году «Книга мироздания, или Мнение о небесно-земных глобусах» X. Гюйгенса.

Об опубликовании этой книги Аврамов в своем жизнеописании рассказывает следующее: «…егда в прошлом 1716 году поднес его императорскому величеству генерал Яков Брюс новопереведенную атеистическую книжищу, со обыклым своим пред Государем в безбожном, в безумном, атеистическом сердце его гнездящимся и крыющимся хитрым лыцением, весьма лестно выхваляя оную и подобного ему сумасбродного тоя книжищи автора Христофора Гюенса, якобы оная книжища весьма умна и ко обучению всенародному благоугодна, а наипаче к мореплаванию весьма надобна, и таковою своею обыклою безбожною лестию умысленно окрал Государя; которую книжищу приняв Государь и не смотря призвав меня, накрепко изволил мне приказать для всенародной публики напечатать оных целый выход, 1200 книг; и по тому именному указу, по отбытии его величества, рассмотрел я оную книжищу, во всем богопротивную, вострепетав сердцем и ужаснувшись духом, с горьким слез рыданием, пал пред образом Богоматери, бояся печатать и не печатать; но, по милости Иисус Христове, скоро положилося в сердце моем, для явного обличения тех сумасбродов-безбожников, явных богоборцев, напечатать под крепким моим присмотром, вместо 1200 книг, токмо 30 книг, и оные запечатав, спрятал до прибытия Государева. Егда его величество изволил возвратиться из Голландии в С. -Петербург, тогда я, взяв вышереченную напечатанную сумасбродную книжищу, трепещущ поднес его величеству, донесчи обстоятельно, что оная книжища самая богопротивная, богомерзкая, токмо единому со автором и с безумным льстивым его подносителем, переводчиком Брюсом, к единому скорому угодна в срубе сожжению: которую тогда его величество для рассмотрения принять от меня изволил и, рассмотря, спустя две недели, в народ публиковать их не приказал, а изволил приказать оные напечатанные книжищи для отсылки в Голландию отдать сумасбродному переводчику Брюсу по многой его к Государю докуке»[327].

Это позднейшее свидетельство, возможно, не полностью достоверно. По крайней мере, сведения об уничтожении книги Гюйгенса сомнительны, хотя уже в XVIII веке она стала крайне редкой. Второе издание книги с пометой, что первое вышло в 1717 году, было опубликовано в Москве в 1724 году. В любом случае Аврамов, видимо, активно препятствовал ее распространению. Однако подлинной трагедией для Аврамова сделалось другое издание, о котором он рассказал следующее. В самый разгар его служебных успехов «исконный всякого христианского добра завистник, лукавый сатана, за небрежное мое роскошное житие, возмог с лукавыми возмущенными помыслы прикоснуться сердцу моему, подустил, окаянный, якобы для наивящщей его величеству рабской моей доброй послуги, надобно просить у его величества новопереведенных и его величеству от некоторых якобы разумных людей поднесенных Овидиевых и Вергилиевых языческих книжищ для прочитания и ведения из них о языческих фабулах. И по моему прошению тотчас мне оные книги изволил его величество пожаловать, которые я читал денно и нощно с прилежанием и с охотою, и читанием их обезумился, выхвалял те книги его величеству, и выпрося о напечатании оных у его императорского величества указ, краткую из оных одну книжицу выбрав с абрисами лиц скверных богов и прочего их сумасбродного действа, в печать издал и несколько напечатав, велел оные в народе публиковать и продавать. Таковыми, сатаны наученными, услугами от Бога дарованный смиренномудрый мой ум в оной моей жизни стал быть весьма помрачен. За то всем миролюбцам[328] крайне стал быть угоден, и наипаче тогда, безумный, разглашен от многих умным человеком»[329].

Мучения раздвоенной личности Аврамова заставляют вспомнить пушкинский отрывок, воссоздающий душевную борьбу человека, оказавшегося на пересечении средневековых и ренессансных представлений, тянущегося к земной красоте и воспринимающего это чувство как греховное:

В начале жизни школу помню я;

Там нас, детей беспечных, было много;

Неровная и резвая семья.

Внутренний порыв уносит героя из мира строгих попечений «смиренной жены» в «великолепный мрак чужого сада». Здесь он соприкасается душой с античным миром красоты:

Всё — мраморные циркули и лиры,

Мечи и свитки в мраморных руках,

На главах лавры, на плечах порфиры —

Всё наводило сладкий некий страх

Мне на сердце; и слезы вдохновенья,

При виде их, рождались на глазах.

Другие два чудесные творенья

Влекли меня волшебною красой:

То были двух бесов изображенья.

Один (Дельфийский идол) лик младой —

Был гневен, полон гордости ужасной,

И весь дышал он силой неземной.

Другой женообразный, сладострастный,

Сомнительный и лживый идеал —

Волшебный демон — лживый, но прекрасный.

(Пушкин, III (1), 254–255).

Колебания между притягательностью новизны и глубокой верой в ее греховность объединяют пушкинского героя и Аврамова при всех эпохальных, культурных и психологических их различиях. Аврамова увлекла обстановка творческого напряжения, расшатывания всех запретов, простора для деятельности, привлекательной беспринципности и вседозволенности, которые царили в узком кругу приближенных к императору. Позже, оценивая этот период как грехопадение, он писал: «От таковой человеческой тщетной славы паче и паче разгордевся, потерял от Бога смиренномудрое житие и оттоле совершенно уже начал жить языческих обычаев погибельное пространное и широкое[330] словолюбное и сластолюбное житие». Аврамов обличает себя в том, что «впал во всякие телесныя прелестныя, непотребныя мира сего непрестанные роскошныя дела и забавы, в пьянство, в ненасытный блуд и многая прелюбодейства и в прочия безумныя дела и злодейства»[331].

Процитированный отрывок, конечно, вернее представлять себе как риторическую формулу, чем как точное описание реальной жизни автора. Сравним, например, в послании Грозного в Кирилло-Белозерский монастырь: «А мне, псу смердящему, кому учити и чему наказати, и чем просветити? Сам бо всегда в пианьстве, в блуде, в прелюбодействе, в скверне, во убийстве, в граблении, в хищении, в ненависти, во всяком злодействе»[332].

Однако словесное сходство покаянных речений Аврамова и Ивана Грозного прикрывает глубокое различие между процитированными отрывками. Юродствующее покаяние — слишком риторично, чтобы быть простодушной непосредственной исповедью. Покаяние Грозного — хитрая ловушка, которую он расставляет своей обреченной аудитории. Он не верит в эти слова, а его слушатели не должны посметь в них не верить.

Аврамов же простодушно уверовал в свою риторику, ужаснулся бездне своей греховности, и это сломало ему жизнь.

Неплюев представлял собой пример человека исключительной цельности, не знавшего раздвоения и никогда не мучившегося сомнениями. В полном контакте со своим временем, он посвятил жизнь практической государственной деятельности. Личность Аврамова была глубоко раздвоенной. Практическая деятельность петровского служаки сталкивалась в нем с утопическими мечтаниями. Создав в своем воображении идеализированный образ старины, он предлагал новаторские реформы, считая их защитой традиции. В его проектах смешивались петровские идеи, никоновская мысль о постановке сильной, управляющей церкви («священства») выше государственности, аввакумовская жажда пострадать за старину и веру. В проекте распространения на все новооткрываемые земли православного христианства он соединял апостольский энтузиазм с конквистадорским жаром открывателя новых областей. Все эти противоречия с трудом уживались в не очень гибком уме этого «птенца гнезда Петрова». Он продолжал преклоняться перед личностью императора и пронес это преклонение через всю жизнь, хотя и был уверен, что болезнь Петра после подписания им Духовного Регламента была не случайной. Даже в позднейших показаниях он торопливо обходит вопрос о причинах духовного кризиса, пережитого им во второй половине 1710-х годов. Однако вряд ли можно считать случайным, что перелом этот хронологически совпал с делом царевича Алексея[333]. Аврамов не порвал ни со службой, ни с Петром I, но начал носить под мундиром тяжкую власяницу, а на обедах с участием царя (о которых он в том же жизнеописании вспоминал почти с восторгом) отказывался от спиртных напитков, ссылаясь на мнимую чахотку. Видимо, и издательская работа его начала страдать. Пользуясь продолжавшимся благоволением Петра, Аврамов неоднократно пробовал заводить с ним разговоры, имеющие целью направить политику в сторону ксенофобии и сближения с церковью. Речи Аврамова, видимо, не оказывали на Петра I серьезного влияния, но он продолжал терпеливо их выслушивать. Тем, кто оказывал ему поддержку в критические дни первых лет царствования, Петр был склонен прощать очень многое.

Положение Аврамова переменилось со смертью Петра I. Продолжая, по старой привычке, подавать при Петре II и Анне Иоанновне на высочайшее имя советы и проекты, клонившиеся к восстановлению патриаршества, Аврамов вступил в конфликт с Феофаном Прокоповичем. Он простодушно вмешался в борьбу между Феофаном и сторонниками патриаршества, искренне надеясь в этом переплетении честолюбивых интриг найти цель для мученического подвига. В результате Аврамов был втянут в целый клубок следствий и судебных дел, в итоге которых оказался в ссылке на Камчатке. Здесь судьба втянула его в новую цепь конфликтов.

Берега Охотского моря в эти годы были своеобразным узлом, где связывались биографии ученых-первопроходцев и политических ссыльных, причем вторые часто выполняли и функции первых. Судьба свела его с двумя людьми. Первый из них — Алексей Ильич Чириков. Это был один из тех талантливых и преданных науке людей, которым развязала ум и руки Петровская эпоха. Он начал службу гардемарином флота в 1716 году, а в дальнейшем показал себя настолько энергичным и способным воспитателем моряков, что вне очереди, «другим не в образец», был произведен в лейтенанты. Затем, по просьбе Беринга, правой рукой которого он сделался, несмотря на молодость, Чириков был переведен на Тихий океан и совершил экспедицию к берегам Америки. Плавая по берегам Тихого океана и энергично содействуя обживанию берегов Охотского моря, Чириков внес значительный вклад в науку и в освоение Дальнего Востока. Лучше всего его характеризует то, что когда он, вернувшись с расстроенным вконец здоровьем в Петербург, скончался, в наследство семье моряка-ученого достались лишь долги.

Оказавшись в ссылке в Охотске, Аврамов не упал духом. Он переписывался с семьей, искал способов добиться оправдания и одновременно занялся просвещением местного населения. О деятельности Аврамова и Чирикова в целях распространения просвещения на Дальнем Востоке мы узнаем из доноса, поданного на них Г. Г. Скорняковым-Писаревым.

Г. Скорняков-Писарев также принадлежал к тому кругу людей, которых называют «птенцами гнезда Петрова». В течение многих лет он был постоянным сотрудником императора в военных и гражданских делах, и Голиков имел основания называть его в числе близких соратников Петра. Скорняков-Писарев выполнял поручения царя по строительству системы каналов вокруг Ладожского озера, преподавал артиллерийские и математические науки. Однако высокое доверие к нему Петра I проявилось не в этом: именно ему Петр доверил проводить следствие и кровавый суд над своей первой женой и ее окружением. Затем Скорняков-Писарев участвовал в суде над царевичем Алексеем и в последующей после суда пытке, во время которой царевич, по некоторым данным, умер. Включение Скорнякова-Писарева в число тех, кто должен был организовывать похороны царевича Алексея и, следовательно, тех, кому были открыты страшные тайны суда, — показатель высокого доверия. За большим доверием последовала большая награда — чин гвардии полковника.

Скорняков-Писарев получал затем от Петра многочисленные поручения, но организационных талантов не проявил. Несколько раз он попадал в опалу, но умел выпутываться из сложных обстоятельств, и последним его карьерным успехом было то, что он находился в числе лиц, несших гроб императора. В последовавших за смертью Екатерины I интригах Скорняков-Писарев просчитался: встал на сторону дочерей Петра, за что и поплатился: был разжалован, бит кнутом и сослан в отдаленное сибирское зимовье. Однако через некоторое время, по просьбе Беринга, он был направлен в Охотск, где ему было поручено «заселить» безлюдную местность, а также совершить многочисленные другие, благие для этого края действия. Бюрократическое остроумие при этом проявилось в том, что, располагая огромными полномочиями, Скорняков-Писарев оставался сам заключенным: на работу ходил под конвоем, а ночевать возвращался в камеру.

Но «птенец гнезда Петрова» не собирался долго оставаться на Дальнем Востоке. А путь к возвращению был один: обнаружить заговор, разоблачить его и этим вновь завоевать себе милость в Петербурге. На этот путь он и встал. В посланном в Петербург доносе он сообщал: «Он, Аврамов, яко всем ведомый старый ханжа, притворя себе благочестие и показывая себя святым, сдружился великою дружбою с подобным себе ханжею ж, капитаном Чириковым, и его, Чирикова — в именины благословил иконою пресвятыя Богородицы, именуемыя Казанския, которую он, Чириков, с великою благостию, яко от святого мужа принял». Скорняков-Писарев отсылал также захваченную у Аврамова молитву, поясняя при этом, что «сия молитва зело сумнительна». Доносил он также, что Аврамов называет себя «безвинным за веру» испытания терпящим и что некоторые люди оказывают ему помощь одеждой и едой, «как Чириков дал уже ему две пары платья, шубу и десять рублей». Скорняков-Писарев представлял себя поборником просвещения, разоблачающим обманы суеверов (эти доносы, от имени просвещения разоблачающие обманы и суеверия, лучше всего воссоздают мир, где все понятия причудливо переместились): «А понеже всем добрым людям известно, яко никаким иным образом так мочно у простого народа выманивать деньги, как притворным благочестием, и показывая себя молитвенником, как он плут Аврамов в Охотске себя называл и как такие ж воры и плуты в присутствии моем в Тайной канцелярии являлись»[334]. Скорняков-Писарев не пропустил случая напомнить, что он не всегда был ссыльным, а сиживал и в Тайной канцелярии как следователь. Скорняков-Писарев самовольно присвоил себе права защитника государственности. Чириков и тем более Беринг были ему не подвластны, но Аврамова он обыскал и найденные у «плута и ханжи Михаила Аврамова» «схороненные в сумках книжки» и даже вызвавшие у него подозрения закладки в книжках отправил в Иркутск. Самого же Аврамова, дабы «иных бы каких ханжеских воровских не учинил» дел, заковав, отправил с солдатом в Якутск. Пока Скорняков-Писарев осуществлял свой хитроумный план, который должен был открыть ему обратный путь в Петербург, туда, по прогонной почте, следовали письма Аврамова, в которых он просил жену и детей молить Бога за своих благодетелей, в числе которых он называл и Скорнякова-Писарева.

Между тем в Петербурге дело шло своим чередом. В 1742 году Тайная канцелярия прекратила дело М. Аврамова и распорядилась его освободить. Вновь оказавшийся в Петербурге Аврамов не успокоился и подал новый, всеохватывающий проект реформы. Здесь соединялись его идеи всеобщего просвещения и благосостояния с требованием передачи церкви государственной власти. Он писал «о просвещении непросвещенного народа во всей вселенной», предлагал осуществить денежную реформу, а накопив достаточные средства, выкупить крепостных крестьян и оживить торговлю, ссудив купцам значительные суммы. Одновременно он предлагал воплотить в жизнь проекты Петра Великого и тут же — усилить церковную цензуру и передать священникам надзор за благочестием паствы! Необходимость перечисленных и множества других реформ М. Аврамов пояснил следующим образом: «Таковые истинные правила христианские, с помощью всемогущего Бога, могут охранять нас убогих от неусыпных коварного сатаны тончайших льстивых его подлогов; понеже часто и с правого пути забегает лестно окаянный, показуя, якобы и на созидание дел благих радеет. И под таким зловымышленным своим воровским вкратчися покрывалом, всеспасительное узаконенное истинное Христово и святыя Его церкви учение опровергнуть и до конца, хитрец, искоренить желает. И не токмо в распутное, но и в самое атеистическое житие ввергнуть радеет, как в начале прельстил и обольстил иностранцев»[335].

Защищая право церкви на милосердие, обеспечение нищих и противопоставляя это петровскому тезису: подлинное спасение души заключено в службе государству и государю, как неоднократно утверждал Феофан, — М. Аврамов по-прежнему настаивал не только на самостоятельности, но и на прерогативе церкви перед государством. Особенно обрушивался он на западное просвещение, вновь нападая на «печатные атеистические книжищи» Гюйгенса, а также Фонтенеля, «в них же о сотворении мира так напечатано: мирозрение или мнение о небесно-земных глобусах и украшении их, которых множественное число быти описует, называя странными древних языческих лживых богов именами; землю же с Коперником около солнца обращающуюся и звезды многие толикими же солнцы быти… и на оных небесных светилах… таковым же землям, яко же и наша, быти научают, и обитателей на всех тех землях, яко же и на нашей земле, быти утверждают, и поля, и луга, и пажити, и леса, и горы, и пропасти, и моря, и прочие воды, и звери, и птицы, и гады, и всякое земледелие, и рукоделие и музыки, и детородные уды, и рождение и все прочее, яже на нашей земле, тамо быть доводят. И между тем всем о натуре воспоминают, якобы натура всякое благодеяние и дарование жителям и всей дает твари: и тако вкратчися хитрят везде прославить и утвердить натуру, еже есть жизнь самобытную»[336].

Все эти проекты имели последствием то, что совсем не трудно было предсказать: Аврамов вновь оказался в Тайной канцелярии. После допросов его «с пристрастием» (то есть под пыткой) даже Тайная канцелярия вынуждена была признать, что никакой особой вины за Аврамовым не имеется, «как он те противные книги сочинял от сущей простоты своей». Ему было дозволено жить при монастыре «под крепким присмотром до кончины живота его никуда неисходна»[337]. Но этой «милостью» Аврамов воспользоваться уже не успел: он скончался в тюрьме 24 августа 1752 года. Путь автора широких проектов был завершен.

Нет ничего легче, как посмеяться над странными ретроградными идеями бывшего сотрудника Петра I, или сослаться на «кричащие противоречия», или указать на недостаточную образованность Аврамова, или хотя бы, наконец, на влияние на него нервных потрясений. Но думается, справедливее будет сказать о другом: сподвижник Петра Великого, Михаил Аврамов принадлежал к первому поколению деятелей реформы. Он оставил старину «Безропотно, как тот, кто заблуждался // И встречным послан в сторону иную» (Пушкин, VII, 124). В этом поколении были, видимо, люди, которые так долго ждали реформы, так на нее надеялись и так в нее уверовали, что не могли уже примириться с ее реальным кровавым лицом. Они выдумывали утопические проекты будущего и создавали утопические образы прошедшего — лишь бы не видеть настоящего. Получи они власть, они бы обагрили страну кровью своих противников. В реальной ситуации они проливали свою собственную кровь. Эпоха расколола людей на догматиков-мечтателей и циников-практиков. К первым — на русском престоле — принадлежал Павел I, ко вторым — Екатерина II. Но на этом небе высвечиваются, как звезды, просто люди. Примером их может быть названа княгиня Наташа Долгорукая. О ней пойдет речь в главе «Две женщины».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.