Вместо послесловия
Вместо послесловия
Я знаю, почему я не поставил здесь точку. Та же история происходит со мной на концертах. Мне всегда очень трудно заканчивать встречи.
Доверив людям так много из пережитого, выстраданного, трудно сразу расстаться с ними. И если я чувствую, что слушатели прониклись теми же чувствами, то сделать это еще сложнее.
С мыслью великого философа Лейбница о том, что “музыка – это скрытое арифметическое упражнение души, которая вычисляет, сама того не зная” не просто согласен, но понял это всей своей жизнью.
И даже убедился в том, что музыка может совершить такую революцию в этом душевном вычислении, что порой даже трудно предсказать, какой уровень творческих сил и энергии может пробудиться в человеке, открывшем для себя музыку.
В двенадцать лет я испытал сильнейшее потрясение. У меня был сосед – старше меня на три года. Несмотря на то что мы жили рядом, учились в одной и той же школе, говорили на одном языке, различий между нами было столько, словно мы вышли с разных планет. Я играл на скрипке и фортепиано, писал стихи, сочинял музыку.
И мои родители делали все, чтобы я рос человеком искусства: с самого раннего детства водили меня на концерты, театральные спектакли, в музеи. Совсем не так было в семье моего соседа. Отец – алкоголик, пропивавший до последней копейки свою нехитрую зарплату, постоянно бил свою жену и четверых несчастных детей. Дети росли по сути бездомными – их воспитывала улица. Чтобы как-то выжить, их мать – жена алкоголика тетя Шура – работала дома, обстирывая почти весь район. Она так мало брала за свою работу денег, что даже другие бедные люди предпочитали отдавать ей свое белье и платить 30 копеек, чем стирать самим. Не было в доме никаких удобств, даже воду нужно было таскать из колонки со двора. У тети Шуры были вечно красные и опухшие от воды руки.
А в единственной комнате, которая была кухней, прачечной, столовой и спальней совершенно невозможно было находиться: от бесконечного пара перекрывало дыхание, пахло одновременно грязным и чистым бельем, скользкие, пропитанные миллионами скверных запахов, стены вызывали чувство брезгливости.
Мой сосед к тому времени уже успел пересидеть в нескольких детских тюрьмах. А в перерыве между отсидками не знал куда деваться. Дома – жутко, а на улице... ну, сколько времени можно пробыть на улице. Единственное место, где он чувствовал себя уютно, – это в нашей квартире. Мне было очень жалко Витьку, и я старался развлечь и накормить его (он всегда был безумно голоден).
Я смотрел на него и думал, что жизнь – это лотерея, и он в отличие от меня вытащил несчастливый билет. Даже моя мама, уходя на работу, часто говорила о том, что из еды я должен разогреть, то есть чем мы с Витей пообедаем. Однажды когда он пришел ко мне в гости, я отправился разогревать еду, а Витя принялся рассматривать предмет моей особой гордости – альбом марок. В те тяжелые, нищие годы марки воспринимались как посланцы из другого мира. При помощи марок можно было совершать путешествия в другие страны, побывать в музеях, отправиться на машине времени в гости в доисторические времена.
Память на всю жизнь запечатлела те вечера, когда папа, мама и я сидим рядом, держим альбом и, рассматривая марки, фантазируем. На улице – темно и холодно, в доме –полумрак, лишь над марками – старая лампа. В доме тоже холодно, но мы сидим, прижавшись друг к другу, мы – далеко, в жарких странах, рассматриваем пирамиды, сфинксы, Тадж-Махал.
Витя тоже любил рассматривать альбом, и продолжал это делать, пока я разогревал пищу.
Мы с ним поели, и он неожиданно заторопился домой. Я был несколько удивлен этой спешкой, мы ведь были одни, а идти-то ему некуда.
Причину его спешки я понял на следующий день, когда открыл альбом. Марок не было. Кое-что, правда, оставалось, но все лучшее – живопись, страны, пальмы, Тадж-Махал, собор Святого Петра, сказки Андерсена и картины художников – все исчезло.
Потрясение мое было так велико, что с того момента я навсегда утратил всякое желание даже видеть марки. Должен сказать, что в своих мыслях и представлениях я был настолько чист, что, когда открыл альбом и не увидел любимых марок, то пытался понять, что я мог с ними сделать.
Я готов был скорее признать себя лунатиком, ночью бессознательно раздававшим марки прохожим, чем заподозрить кого бы то ни было. Мысль о Витьке даже не пришла мне в голову.
Но она пришла в голову вернувшимся с работы моим родителям.
Узнав о том, что вчера Витя был у меня в гостях, они отправились разговаривать с ним. Через несколько дней появились три марки, помятые, трагически одинокие, потерявшие для меня всякую связь с коллекцией, вечерними путешествиями и той тихой невозвратимой радостью путешествия, фантазий, сказок. Остальные марки Витька успел продать. И что же было нам делать? Идти в милицию? Чтобы Витьку в очередной раз посадили?
Решили, вздохнув, что ничего уже не поделаешь, не судьба. А вот Витьку придется в гости никогда больше не приглашать.
В это время у меня наступил период, который есть в жизни каждого, кто входит в мир музыки. Я называю этот период “космическим”. Это, когда юный музыкант открывает для себя две очень важные вещи.
Первое открытие – Лунная соната Бетховена, а второе – что я САМ могу (!!!) ее сыграть.
После этих двух открытий обычно наступает эпизод, когда все-все-все на свете воспринимается как досадная помеха на пути к бесконечному наслаждению от безостановочной игры этой музыки.
Примерно через месяц после начала моего “лунного” помешательства, в самый разгар священного ритуала – звонок в дверь.
Самое неожиданное, что передо мной – Витька. После злополучной истории с марками прошло больше полугода.
И естественно, Витька не только не приходил, но старался не попадаться нам на глаза. (Мы, разумеется, ничего бы с ним не сделали, но он-то об этом не знал!) И вдруг! Звонок в дверь. Витька! Глядя куда-то в сторону, он говорит:
– Ты играешь какую-то очень красивую музыку, и я все время к ней прислушиваюсь. Ты можешь сыграть ее для меня?
– Ну конечно же, могу. Заходи. Я сыграл.
– А что это за музыка?
И я рассказал ему о Бетховене, о его глухоте, о его безответной любви к графине Джульетте Гвичарди, о его сонате, ей посвященной, о немецком поэте Рельштабе, который после смерти Бетховена назвал сонату “Лунной”. Витька слушал, затаив дыхание. А затем спросил не могу ли я сыграть эту музыку еще раз. Я сыграл. А затем он ушел. Я же продолжил работу над сонатой. Примерно через час – звонок.
– Послушай, ты все равно играешь эту музыку, можно мне посидеть и послушать ее еще – я тебе не помешаю.
– Ну конечно же, садись и слушай.
Я не знаю точно, сколько времени он просидел, ибо я забыл про него, совершенно погрузившись в эту музыку. Тогда, играя, я понял, что название, данное поэтом бетховенской сонате, – ошибка, ибо слово “лунная” полностью лишает слушателя подлинного ощущения этой музыки, превращая ее в пейзаж. Но ведь это вовсе не пейзаж. Это не романтический лунный фон. Это музыка о трагедии любви.
И та самая, любимая всем миром мелодия, которая пронизывает всю первую часть, написана в ритме траурного марша.
Но поскольку это погребение не тела, а духа, то марш звучит не как шествие, не как реальное движение, но как внутреннее движение души, познавшей, и тут же похоронившей чувство.
Это – единственное в мире, как сказали бы сейчас компьютерщики, “виртуальное погребение”.
Обо всем этом я и сказал Витьке, когда увидел его по-прежнему сидящим за мной и, как оказалось, внимательно слушавшим все это время. Потом Витька ушел. Появился он через несколько дней.
– Послушай, ты не будешь смеяться, если я задам тебе один, наверное, очень глупый вопрос?
– А я мог бы научиться играть эту сонату?
Я не знал что ответить. Сказать категорическое НЕТ? А вдруг Да? Можно.
– И да и нет – вдруг сказал я. – Все зависит от тебя. Если твое желание играть эту музыку превыше всего, если оно фанатично, и ты можешь пожертвовать всем остальным, то ДА. Во всех остальных случаях – нет.
Витька стал моим первым в жизни учеником. Его любовь к бетховенской сонате была столь велика, что он стойко переносил все трудности обучения. Он готов был тренироваться без перерыва, без обеда, без сна.
Он был вынужден играть гаммы, упражнения, этюды. И наконец, он научился играть первую часть “Лунной сонаты”.
Но ТОЛЬКО первая часть, ТОЛЬКО “Лунной” его уже не устраивала.
Очень скоро он задал вопрос, сколько сонат для фортепиано написал Бетховен, если уже только “Лунная” – номер 14. Узнав, что количество сонат 32, посмотрел на меня вопросительно.
Я понял о чем он хотел спросить.
Нет-нет-нет, к сожалению, на свете очень немного пианистов, которые осилят все сонаты, а вот слушать их все – огромное наслаждение. Я принес ему коробку пластинок со всеми сонатами Бетховена. Постепенно мы переслушали их. Некоторые – намного больше чем по одному разу...
...Так началось Витькино “сумасшествие” – он превратился в фанатика, в бетховеномана.
Прошли годы. Жизнь Витьки сложилась нелегко, ибо большую часть заработанных им денег он тратил на пластинки. Его вкусы претерпели эволюцию. Впоследствии он больше склонялся к позднему Бетховену. Особенно к его сонате 29 “Hammarklavir”.
Он утверждает, что не романтики и даже не поздние романтики оказали решающее влияние на музыку XX века, а именно Бетховен своими последними сонатами и квартетами.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.