"Земляничная поляна"

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

"Земляничная поляна"

Мне предстояло вернуться к своим фильмам и проникнуть внутрь, в их ландшафт. Дьявольская получилась прогулка. Прекрасный пример тому — "Земляничная поляна". На примере "Земляничной поляны" я могу продемонстрировать коварность моего сегодняшнего восприятия. Мы с Лассе Бергстремом смотрели этот фильм летним вечером в моем просмотровом зале на Форе. Копия была великолепная, меня до глубины души потрясло лицо Виктора Шестрема, его глаза, губы, хрупкий затылок с жидкими волосами, неуверенный, ищущий голос. По-настоящему брало за душу! На следующий день мы проговорили о картине много часов, я рассказывал о Викторе Шестреме, о наших сложностях и неудачах, но и мгновениях контакта и триумфа.

Следует заметить, что рабочий дневник со сценарием "Земляничной поляны" пропал. (Я никогда ничего не хранил, это своеобразное суеверие. Другие хранят, я — нет).

Когда мы позднее прочитали расшифрованную с магнитной ленты запись нашей беседы, я обнаружил, что не сказал ничего разумного по поводу того, как возник этот фильм. Процесс работы над сценарием совершенно изгладился в памяти. Я лишь смутно припоминал, что написал его в Каролинской больнице, куда меня поместили для общего обследования и подзарядки. Главным врачом был мой друг Стюре Хеландер, и потому я имел возможность посещать его лекции, посвященные новому и необычному явлению — психосоматическим расстройствам. Я лежал в крошечной палате, куда с трудом втиснули письменный стол. Окно выходило на север. Из него открывался вид на десятки километров вокруг. Год этот прошел в довольно-таки лихорадочной работе: летом 1956 года были завершены съемки "Седьмой печати". А далее последовали постановки в Городском театре Мальме: "Кошка на раскаленной крыше", "Эрик XIV" и "Пер Гюнт", премьера которого состоялась в марте 1957 года. После чего я почти два месяца находился в Каролинской больнице. Съемки "Земляничной поляны" начались в начале июля и закончились 27 августа. И я немедленно вернулся в Мальме, чтобы поставить там "Мизантропа".

Зиму 56-го я помню туманно. Каждый шаг вглубь этого тумана причиняет боль. Из кипы писем вдруг выскакивает отрывок письма совсем другого сорта. Оно написано в Новый год и, очевидно, адресовано другу Хеландеру: "…на следующий день после крещенских праздников начали репетировать "Пер Гюнта", все было бы хорошо, если бы не мое дурное самочувствие. Труппа на уровне, а Макс будет великолепен[3], это можно утверждать уже сейчас. Тяжелее всего по утрам — никогда не просыпаюсь позже половины пятого, внутренности выворачивает наизнанку. И одновременно горелка страха выжигает душу. Не знаю, что это за страх, он не поддается описанию. Возможно, я просто боюсь оказаться не на высоте. По воскресеньям и вторникам (когда у нас нет репетиций) я чувствую себя лучше".

И так далее. Письмо не отослано. Вероятно, я полагал, что чересчур разнылся, а нытье бессмысленно. Я не очень-то терплю нытье — ни свое собственное, ни чужое. Неизмеримое преимущество и в то же время недостаток режиссерского труда состоит в том, что здесь не бывает виновных. Практически каждый человек при случае может кого-то обвинить или на что-то сослаться. Но не режиссеры. Они обладают непостижимой возможностью создавать собственную действительность или судьбу, или жизнь, или назовите это как хотите. Я не раз обретал утешение в данной мысли, горькое утешение, приправленное долей досады.

По дальнейшем размышлении, сделав еще один шаг в расплывчатое пространство "Земляничной поляны", я под покровом трудовой сплоченности и коллективных усилий обнаруживаю отрицательный хаос человеческих отношений. Развод с моей третьей женой все еще вызывал сильную боль. Это было необычное переживание — любить человека, с которым ты не можешь жить. Милая творческая близость с Биби Андерссон[4] начала разваливаться, не помню по какой причине. Я отчаянно враждовал с родителями, с отцом не желал и не мог говорить. С матерью мы то и дело заключали временное перемирие, но слишком много было там спрятанных в гардеробах трупов, слишком много Воспалившихся недоразумений. Мы старались изо всех сил, потому что оба хотели заключить мир, но нас преследовали постоянные неудачи.

Мне представляется, что именно в этом крылось одно из сильнейших побуждений, вызвавших к жизни "Земляничную поляну". Представив себя в образе собственного отца, я искал объяснения отчаянным схваткам с матерью.

Мне казалось, будто я понимаю, что был нежеланным ребенком, созревшим в холодном чреве и рожденным в кризисе — физическом и психическом. Дневник матери позднее подтвердил мои догадки, она испытывала двойственное чувство к своему несчастному, умирающему дитяте.

В каком-то выступлении или интервью в газете или на телевидении я упомянул, что лишь много позднее понял смысл имени главного героя — Исаак Борг. Как и все, что говорится в средствах массовой информации, это ложь, вполне вписывающаяся в серию более или менее ловких приемов, с помощью которых создается интервью. Исаак Борг = И Б = Is (лед) Borg (крепость). Просто и банально. Я смоделировал образ, внешне напоминавший отца, но, в сущности, то был от начала и до конца я сам. Я, в возрасте тридцати семи лет, отрезанный от человеческих взаимоотношений, отрезающий человеческие взаимоотношения, самоутверждающийся, замкнувшийся неудачник, и притом неудачник по большому счету. Хотя и добившийся успеха.

И талантливый. И основательный. И дисциплинированный. Я блуждал в тщетных поисках отца и матери. Поэтому-то заключительная сцена "Земляничной поляны" несет сильный заряд тоски и желания: Сара, взяв за руку Исаака Борга, ведет его на освещенную солнцем лесную опушку. По ту сторону пролива он видит своих родителей. Они машут ему руками. Вся история пронизана многократно варьируемым лейтмотивом: поражения, бедность, опустошенность, никакого помилования. Каким-то способом, — каким не знаю, и тогда не знал, — но "Земляничной поляной" я взывал к родителям: увидьте меня, поймите меня и — если можете — простите.

В книге "Бергман о Бергмане" я довольно подробно рассказываю об одной автомобильной поездке ранним утром в Уппсалу. Как у меня вдруг возникло желание посетить бабушкин дом на Трэдгордсгатан. Как я, стоя на пороге кухни, в какой-то волшебный миг испытал возможность вернуться в детство. Это достаточно непритязательная ложь. На самом деле я постоянно живу в своем детстве, брожу по сумеречным этажам, гуляю по тихим уппсальским улицам, стою перед дачей и слушаю, как шумит листва огромной сдвоенной березы. Перемещение происходит мгновенно. В сущности, я все время живу во снах, а в действительность лишь наношу визиты.

В "Земляничной поляне" я без малейших усилий и вполне естественно перемещаюсь во времени и пространстве, от сна к действительности. Не припомню, чтобы само движение причиняло мне какие-либо технические сложности. То самое движение, которое позднее — в "Лицом к лицу" — создаст непреодолимые проблемы. Сны были в основном подлинные: опрокидывающийся катафалк с открытым гробом, закончившийся катастрофой экзамен, прилюдно совокупляющаяся жена (этот эпизод есть уже в "Вечере шутов").

Таким образом, главная движущая сила "Земляничной поляны" — отчаянная попытка оправдаться перед отвернувшимися от меня, выросшими до мифических размеров родителями, попытка, с самого начала обреченная на неудачу. Лишь много лет спустя мать и отец обрели в моих глазах нормальные пропорции — растворилась и исчезла инфантильно-ожесточенная ненависть. И наши встречи наполнились доверительностью и взаимопониманием.

Итак, я забыл причины, побудившие меня к созданию "Земляничной поляны". Когда пришла пора говорить, мне нечего было сказать. Загадочное обстоятельство, со временем вызывавшее все больший интерес — по крайней мере, у меня.

Сейчас я убежден, что этот провал в памяти, эта забывчивость связаны с Виктором Шестремом[5]. Когда мы работали над картиной, разница в возрасте была велика. Сегодня ее практически не существует.

Как художник Шестрем с самого начала затмевал всех. Он создал картину, по значимости превосходящую все остальное. Первый раз я посмотрел ее в пятнадцать лет. Теперь я смотрю этот фильм раз в год, каждое лето, либо в одиночестве, либо в компании людей помоложе. И отчетливо вижу, какое влияние, вплоть до мельчайших деталей, оказал фильм "Возница" (был поставлен Шестремом по роману Сельмы Лагерлеф, 1921 г.) на мое профессиональное творчество. Но это уже совсем другая история.

Виктор Шестрем был превосходным рассказчиком, остроумным, увлекательным — особенно в присутствии молодых красивых дам. Чертовски обидно, что в то время еще не пользовались магнитофоном.

Все внешнее легко восстановить в памяти. Лишь одного я не понимал вплоть до сегодняшнего дня — Виктор Шестрем вырвал у меня из рук текст, сделал его своим, вложил свой опыт: собственные муки, мизантропию, отчужденность, жестокость, печаль, страх, одиночество, холод, тепло, суровость, скуку. Оккупировав мою душу в образе моего отца, он превратил ее в свою собственность — не оставив мне ни крошки! И совершил это с независимостью и одержимостью великой личности. Мне нечего было добавить, ни единого сколько-нибудь разумного или иррационального пояснения. "Земляничная поляна" перестала быть моей картиной — она принадлежала Виктору Шестрему.

Вероятно, весьма знаменательно, что, когда я писал сценарий, у меня ни на мгновение не возникла мысль о Шестреме. Его кандидатуру предложил Карл Андерс Дюмлинг (1898–1961) — директор "Свенск Фильминдастри" в 1942–1961 гг.). Кажется, я довольно долго сомневался.