Часть I. Testamentum Polaris. Горизонты активной поэзии
Часть I. Testamentum Polaris. Горизонты активной поэзии
Новое понимание красоты
«Мы созданы из того же вещества, что и сны», — знаменитая фраза Шекспира из «Бури» ни в малейшей мере не проясняет ничего, особенно сущность красоты. Расплывчатые, угловатые или округлые, резкие или мягкие, четкие или смутные, напоминающие монумент или улыбку чеширского кота, мы тщетно ловим хвост логической определенности и когда, замороченные, находим в тумане себя, недоверчиво спрашиваем: «Это бабочка, которой снится, что она Чуанг-цзы или…» Круг начинается во сне и уходит в предположение. А если нам приснится дракон? Вправе ли мы заявить: мы созданы из того же вещества, что и драконы. Заявить то мы можем, хотя некоторая доля неуверенности останется. А если вопрос касается сущности менее материальной? Например: красота создана из того же вещества…Чушь, заметит умник. Красота — одна из Идей Платона и как таковая объяснению не подлежит. Но ведь люди много веков пытаются ее объяснить. Люди — дураки, фыркнет умник. Ящерицам, кстати, это и в голову не приходит, а живут не хуже других.
Может быть потому, что мы не ящерицы, мы и хотим узнать, что такое красота. Задача трудная, спору нет. Легче сказать: изящная, хорошенькая, смазливая, недурная собой…Но подобные, сами по себе пустые слова, требуют подтверждения в виде косметики, макийажа, соответствующей интонации, чтобы обрести некий стандартный смысл приятности, которая данная особа доставляет в данный момент данному субъекту. А красота предполагает…черт его знает, что она предполагает!
Рембо писал в т. н. «Письме провидца»: «Поэт определяет меру неизвестности, характерную для его эпохи.» Понятие красоты совершенно загадочно, оно расходится в неизвестности, тут наш умник прав. Красота, сформулированная Эдгаром По, иная, нежели у Бодлера. А поскольку Бодлер дал «меру неизвестного» для последующего символизма, имеет резон воззрение Бодлера. В отличие от «неизвестного вообще», неизвестное той или другой эпохи направляется символом или силуэтом. Возьмем два стихотворения из «Цветов зла». «Красота».
Я прекрасна, о смертные, как мечта из камня,
И каждая из моих грудей, что соблазняет самоубийц,
Созданная для любви поэтов,
Вечна и нема, точно материя.
Я царствую в лазури загадочным сфинксом,
Соединяя сердце снега и белизну лебедя,
Я ненавижу движение, которое искажает линии,
Я никогда не плачу и никогда не смеюсь.
Поэты перед моими позами,
Отраженными в надменных монументах,
Проводят дни в прилежных занятиях;
Так как, чтобы фасцинировать этих покорных влюбленных,
Я широко раскрываю дивные зеркала своих глаз,
Дабы вещи стали куда прекрасней.
Гимн красоте.
Проступаешь ли ты из глубокого неба или выходишь из бездны
О Красота! Твой взгляд, инфернальный и божественный,
Сулит безразлично благодеяние и преступление,
И этим ты напоминаешь вино.
В твоих глазах восходит заря и нисходит закат,
Твои ароматы тревожат, словно грозовой вечер,
Твои поцелуи — ядовитый фильтр, твои губы — амфора,
От которой бледнеет герой и смелеет ребенок.
Выходишь ли ты из черной пропасти или рождаешься среди звезд?
Судьба, как верный пес, бежит за тобой.
Ты сеешь бездумно радость и отчаянье,
Управляя всем, не отвечая ни за что…
Ты шагаешь по мертвецам, Красота, ты пренебрегаешь ими,
Ужас, среди твоих драгоценностей, очарователен,
И Самоубийство — один из твоих излюбленных брелков,
Самозабвенно танцует на твоем гордом животе.
Ослепленный эфемер летит к тебе, свеча,
Трещит, пылает, молвит: Будь благословен этот факел!
Любовник, задыхаясь, склоняется к своей красотке
С видом умирающего, ласкающего свою могилу.
Приходишь ли ты от неба или из ада, не все ль равно,
О Красота! О ужасающий, гигантский, невинный монстр!
Если твой взгляд, твоя улыбка, твоя поступь
Открывают некую бесконечность, которую я люблю и никогда не знал!
От Сатаны или от Бога, не все ль равно? Ангел или Сирена,
Не все ль равно, если с тобой — фея с глазами бархата,
С твоим ритмом, ароматом, сияньем, о моя единственная королева! —
Вселенная менее безобразна и мгновенья менее тяжелы.
Если первое стихотворение в какой-то мере напоминает мифическую Афродиту, равно как Идею Платона, о втором ничего подобного сказать нельзя. Бодлер в «Гимне Красоте» выразил одну из любимых своих мыслей: «небо иль ад — не все ль равно». С религией здесь связи нет. Всемогущая Красота обнимает две противоположности некой единой бесконечности, которая состоит из двух полюсов, но не имеет отношения ни к золотой середине, ни к среднему уровню вообще. Без присутствия Красоты мы не сможем обнаружить «безобразия», ибо это две стороны одной медали. Поэтому ученый естествоиспытатель, стремясь к «объективности», игнорирует Красоту: змей мешает определить функциональность дождевого червя. Змей, скорее, эстетический, червь, скорее, природный объект. Необходимо ли развитое знание прекрасного, чтобы найти красоту червя независимо от красоты змея или дракона? Сомнительно. Согласно платонизму, существует тонкое чувство «предустановленной Красоты», которую воспринимают антенны наших нервов независимо от размышлений, учений, расчетов. Кто не обладает данным чувством, вообще никакой красоты понять не сможет, кроме внушенной ему воспитанием и образованием. Бодлер расширяет сферу Красоты, приближая к ней ужас и самоубийство.
Поль Валери пишет не без резона, что в красивом объекте форма и материя совпадают до неразличимости. Вот ответ на вопрос о дождевом черве. Если какой-нибудь ювелир создаст оного червя из золота и драгоценных камней, он прибавит ему оригинальности, но не красоты и нисколько не придаст созерцанию золотого червя катарсиса(то есть радостного облегчения), необходимого свойства Красоты, благодаря которому «вселенная менее безобразна и мгновенья менее тяжелы.»
Бодлер практически определил «меру неизвестного» второй половины девятнадцатого века относительно красоты, намного опередив высказывания поэтов Парнасской школы и Теофиля Готье. Он внес нечто инфернальное и зловещее в это понятие, расширив тематику и эффект Красоты. Если ранее художники и поэты старались отделить искусство от жизни, то с Бодлером жизнь вошла в искусство своей самой негативной стороной, что их неожиданно сблизило. Вульгарные женщины, нищие, старики, пьяницы, бездельники, тряпичники, попав в сферу высокой поэзии, оживили ее и придали особый колорит, ибо публика устала от мифических героев, легендарных восточных завоевателей, крестовых походов, конкистадоров и прочего эпического реквизита, наполнявшего поэзию Парнаса.
Но отчуждение поэзии было предрешено. Когда Рембо и Малларме наделили Красоту двумя новыми свойствами — загадочностью и недоступностью — это крайне усложнило восприятие лирики и крайне сократило количество читающей публики. Рембо прославился, скорее, внепоэтическими обстоятельствами: своей сугубой индивидуальностью, скандальной дружбой с Верленом, ранним расставанием с поэзией, авантюрной жизнью и т. д. Но его очень трудную лирику, за исключением относительно ясных первых стихотворений и «Пьяного корабля», никто кроме филологов не читает. Он ввел полную непонятность, полную загадочность в Красоту. В сонете «Гласные» очень условно можно считать Красоту платонической Идеей: «В молчании, пересекающем Миры и Ангелов, „О“ — Омега, фиалковый свет Ее Очей.» При этом надо учесть надписи на античных амфорах: «Афродита — Альфа и Омега мира», которых Рембо мог и не знать. Подобная трактовка объясняется желанием хоть как-то комментировать темный сонет и всерьез принимать оную не стоит. Что касается энигматической, визионерской лирики «Озарений», она электризует неожиданными, поразительными образами, головокружительными пейзажами, чуждыми эмоциями, странными философскими параболами, но что-либо понять в ней, мягко говоря, трудно. Вот, к примеру, текст о Красоте под английским названием Being Beauteous:
«Снег. Вздымается высокая Сущность Красоты. В кругах глухо рокочущей музыки расцветает и вибрирует словно спектр (призрак) это пленительное тело. Багряные и черные раны вспыхивают в ослепительной плоти. Живые колориты пересекаются, танцуют, расширяются вокруг Видения на месте создания. Вибрации возбуждаются, вздымаются, неистовость этих эффектов смешивается с гибельным свистом и хриплой музыкой, которые мир, далеко позади нас, обрушивает на нашу мать Красоту, — она отступает, она разрастается…
О! Наши кости в новой плоти любви.»
Возможно или вероятно (иными словами нельзя интерпретировать текст) речь идет о рождении Красоты, которая одновременно и тело и видение, рождении мучительном, драстическом, вызывающем ненависть мира. Но именно в центре окружающего мира Красота является — израненная, среди «гибельного свиста» и «хриплой музыки». Именно такой ее видит поэт — гонимую разъяренной толпой, балаганной музыкой и общим негодованием. Это не комментарий, а просто домысел среди других. Рембо первый сделал шаг в область совершенно неведомого, полностью игнорируя читательское разумное восприятие.
Непонятно, неизъяснимо, темно, словно сгусток черного тумана. Поэзия, освобожденная от псевдопонимания и преданная «галлюцинации слов». Иначе трудно объяснить вызванное ею волнение.
Не менее интересен фрагмент «Озарений», названный «Н». Эта согласная, непроизносимая по-французски, начинает имя Hortense (Ортанз, Гортензия):
«Все извращенности и надломы повторились в беспощадных жестах Ортанз. Ее одиночество — механическая эротика, ее утомление — динамика любви. Под охраной детства она была, в многочисленные эпохи, пылающей гигиеной рас. Ее дверь открыта нищете. Там, мораль актуальных существ разлагается в ее страсти или ее действии. О ужасное дрожание новых любовей на окровавленной земле и в светлом водороде!
Ищите Ортанз.»
Если возможны кое-какие догадки касательно первых двух строк, остальной текст абсолютно герметичен. Лотреамон, современник Рембо, написал фразу, популярную среди будущих сюрреалистов: «Красота — случайная встреча дождевого зонта и швейной машинки на операционном столе.» Таким образом, к новым свойствам Красоты прибавился абсурд, что резко изменило качество и воздействие новой поэзии.