Дефицит правопонимания в русской моральной философии
Дефицит правопонимания в русской моральной философии
Знаменитая формула «недостатки — это продолжение достоинств», может быть, нигде так не уместна, как в оценке национального характера и философских отображений этого характера.[1]
Высокие нравственные качества русского народа (его способность к состраданию, любви, прощению, терпению, самоотвержению) давно получили всемирное признание. Но было бы благодушием не видеть их неприглядной оборотной стороны, а именно давнего и острогодефицита правосознания, который в сфере самих моральных отношений выражал себя прежде всего как отсутствие уважения к индивидуальной нравственной самостоятельности (автономии) и как упорное сопротивление идее примата справедливости над состраданием. Высокая нравственная притязательность слишком часто перерастала у нас в моралистическую нетерпимость. Ее постоянными спутниками были бестактное доброхотство, общинное инквизиторство и стремление к принудительному осчастливливанию людей по расхожей уравнительной мерке. В периоды социокультурных кризисов дефицит правосознания губил, случалось, самое нравственность как нравственность.
«Ее место, — проницательно замечал А. М. Горький в 1918 году в «Не своевременных мыслях», — издавна занято холодными «от ума» рассуждениями о правилах поведения, и рассуждения эти, не говоря об их отвратительной схоластике, создают ледяную атмосферу бесконечного, нудного и бесстыднейшего взаимоосуждения, подсиживания друг друга, заглядывания в душу вам косым и зорким взглядом врага… Посмотрите, насколько ничтожно количество симпатий у каждого и вокруг каждого из нас, как слабо развито чувство дружбы, как горячи наши слова и чудовищно /230/ холодно отношение к человеку. Мы относимся к нему пламенно только тогда, когда он, нарушив установленные правила поведения, дает нам сладостную возможность судить его „судом неправедным”…»
Дефициту правосознания в национальном сознании соответствовалдефицит правопониманияв отечественной философии, тесно связанный с ее этикоцентризмом и проповедьюабсолютного нравственного подхода к жизни.
В России XVIII–XIX веков не появилось сочинение, которое по типу и масштабу воздействия на общественную мысль можно было бы сравнить с локковскими трактатами о государственном правлении в Англии, с «Общественным договором» Руссо во Франции, с юридическим манифестом «О преступлениях и наказаниях» Ч. Беккариа в Италии, философско-правовыми работами В. Гумбольдта и Гегеля в Германии. Публицистический интерес к праву у А. Н. Радищева и Н. М. Карамзина, у декабристов и П. Я. Чаадаева несомненен, и все-таки философия права в точном смысле этого слова в нашем культурном наследии попросту отсутствует. Именно там, где русская философия, выражаясь словами Гегеля, «утверждается в своей собственной стихии» (стихии морально-практического суждения), феномен права стушевывается и превращается в периферийную и прикладную этическую тему.
Типично в этом отношении «Оправдание добра» В. С. Соловьева, первое в России сочинение, где предпринята попытка мировоззренчески-систематического осмысления юридической проблематики. Право определяется здесь как инстанция «принудительного осуществления минимального добра», необходимая для того, чтобы «мир», лежащий во зле, до времени не превратился в ад. В Западной Европе это толкование права имело широкое хождение в XVI–XVII веках, особенно в протестантских юридических трактатах (от Ф. Меланхтона до Хр. Вольфа), обосновавших полномочия неограниченной монархии как «полицейского государства», существующего ради пресечения порочных, нерадивых и злых.
Правовые нормы в понимании В. С. Соловьева не имеют никакого отношения к личным и гражданским свободам, записываемым в конституциях. Это просто подвид нравственных норм, а именно простейшие заповеди, запреты (не убий, не обманывай, не укради и т. д.), поскольку они поддерживаются с помощью государственного насилия и предъявляются подданным в форме того или иного «уложения о наказаниях». Право получает в итоге откровенно /231/запретительную трактовку. «Оправдание добра» открывает возможности для острой этической критики господствующего правосудия (подобной той, которую Л. Н. Толстой развернет в романе «Воскресение»), но с собственно юридической точки зрения еще принадлежит культуре традиционных обществ, не проводившей различия между правом и законом, законом и полицейским уставом. Вне поля зрения В. С. Соловьева остается как раз то содержание правовой нормы («строгого права», «права по понятию»), которое было отвоевано в Западной Европе в ходе борьбы с авторитарной церковью и абсолютистской государственностью. Я имею в виду осознание — сперва философское, а затем политико-юридическое и специально юридическое осознание того, что правовые требования регулируют поведение частных индивидов лишь на условии предварительной законодательной регламентациисамой власти. Развитое право по происхождению своему антидеспотично, по конечной тенденции — антитоталитарно. Оно есть самоограничение государства в пользу гражданина, самоограничение, к которому государство принуждено долгой борьбой за веротерпимость, за политическую и хозяйственную независимость, за признаннуюнеподопечностькаждого подданного.
Согласно традиционно-моральному, а также обыденному и вульгарно-социологическому пониманию, право наличествует всюду, где имеется какой ни на есть государственный карательный закон; право в строгом, теоретико-юридическом смысле существует лишь там, где закон этот сам обслуживает безоговорочное государственное дозволение («естественные права» в раннебуржуазной трактовке этого термина) и основывается на своего рода контракте о гарантиях, заключенном между властью и подданными (на «первоначальном общественном договоре» в просветительской его версии).
Моралистическая нечувствительность к этой, конституционно-демократической проблематике права характерна не только для автора «Оправдания добра». Она дает о себе знать в самых различных направлениях русской философской мысли XIX века, перерастая порой в высокомерное презрение к новоевропейской политико-юридической культуре.
Определеннее других его выразили лидеры славянофильства. В то время как западное человечество, писал К. С. Аксаков, двинулось путем «внешней правды», путем буржуазно-мещанской «вексельной честности», /232/ конституционализма, юридической справедливости, русский народ сохранил верность «внутренней правде». Поэтому отношения между государем и народом в России (особенно допетровской) суть отношения отечески-сыновние, основанные на бездоговорном взаимном доверии. «Однако, — рассуждал он, — нам скажут: или народ, или власть могут изменить друг другу. Гарантия нужна!» И отвечал на это: «Гарантия не нужна! Гарантия есть зло. Где нужна она, там уже нет добра; и пусть лучше разрушится жизнь, в которой нет добра, чем стоять с помощью зла».
А. И. Герцен далек от этой моралистической софистики, превращающей неабсолютное в ущербное и пагубное. Ему претит отчаянная, инфантильно-рабская готовность к доверчивому претерпеванию отеческого деспотизма. Вместе с тем, оглядываясь на русский политико-юридический опыт, А. И. Герцен, как и славянофилы, сомневается в осуществимости, а вследствие этого и в самом достоинстве идеала правового государства.
«Правовая необеспеченность, искони тяготевшая над народом, — пишет он о России, — была для него своего рода школою… Полное неравенство перед судом убило в нем всякое уважение к законности. Русский, какого бы звания он ни был, обходит и нарушает закон всюду, где это можно сделать безнаказанно, и совершенно так же поступает правительство».
Общественный договор по-европейски — это соглашение подданных и власти об обоюдообязательном основном законе; общественный договор по-российски — это их молчаливый сговор об обоюдной безнаказанности при нарушении закона. Такова прозаически пошлая реальность, отвечающая выспренним славянофильским сентенциям относительно бездоговорного взаимного доверия государя и народа.
А. И. Герцен прекрасно сознает это и все-таки, как бы подчиняясь отечественной философской парадигме, спрашивает: а не содержит ли российская правовая неустроенность некоторой высшей моральной правды, не указывает ли она на ограниченность, условность, всемирноисторическую призрачность самого нашего устремления к юридически современной государственности? «Это тяжко и печально сейчас, — восклицает он, — но для будущего это огромное преимущество. Ибо это показывает, что в России позади видимого государства не стоит его идеал, государство невидимое, апофеоз существующего порядка вещей». Русскому народу не грозит паллиатив конституционно лимитированной, подзаконной и сменяемой власти: /233/ он быстрее других вырвется к моральному абсолюту общежития, к безгосударственному и неполитическому общинно-нравственному порядку. Но раз так, то по крупному, философско-историческому счету вся политико-юридическая культура является для него чем-то излишним. Но раз так, то возможно, что и столь часто порицавшийся политический индифферентизм русского простолюдина, его целомудренная отчужденность от практики управления должны расцениваться как парадоксальная приуготовленность к будущему.
Возведение беды в добродетель — настоящее проклятие философствующего русского ума. И не приходится удивляться, что Л. Н. Толстой ставит в заслугу своим соотечественникам буквально следующее:
«Русский народ всегда относился к власти иначе, чем европейские народы. Он никогда не боролся с властью и, главное, никогда не участвовал в ней. Русский народ всегда смотрел на власть как на зло, от которого человек должен устраняться. Легенда о призвании варягов вполне выражает отношение русских людей к власти. Русский народ в своем большинстве подчиняется власти потому, что всегда предпочитал подчинение насилию борьбе с ним или участию в нем».
В. С. Соловьев в «Трех силах» рассуждает еще удивительнее, еще дерзостнее:
«Высший образ раба, в котором находится русский народ, жалкое положение России в экономическом и других отношениях не может служить возражением против ее призвания, но скорее подтверждает его. Ибо та высшая сила, которую русский народ должен провести в человечество, есть сила не от мира сего».
Такова паралогика абсолютного нравственного подхода к жизни — паралогика, которую необходимо и изжить.
Нынешнее обостренное внимание к отечественному философскому наследию — это конечно же не просто мемориальный интерес. Мы стремимся к возрождению прошлого, которое бы обновило и обогатило наш собственный способ мысли. Я полагаю, что активное внедрение в нашу сегодняшнюю культуру основополагающей этической ориентации на безусловное, характерной для В. Г. Белинского, как и для К. С. Аксакова, для А. И. Герцена, как и для В. С. Соловьева, для Ф. М. Достоевского, как и для Л. Н. Толстого, одно из лучших лекарств против новейших форм цинизма и нигилизма. Вместе с тем я отваживаюсь утверждать, что русская философия — сомнительный и ненадежный союзник в нашей сегодняшней борьбе за право и правовую культуру. /234/
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Монополия на дефицит
Монополия на дефицит На шестом этапе стал достаточно явным ранее скрытый феномен общественного развития страны, который можно назвать монополией на дефицит. Впрочем, о его скрытости можно говорить весьма условно. Народное сознание давно зафиксировало его существование
Подавленный рынок или монополия на дефицит?
Подавленный рынок или монополия на дефицит? Главная причина реформаторских неудач заключалась в том, что в процессе формирования замысла реформ от внимания реформаторов ускользали определенные пласты реальности, которые при реализации этих замыслов возникали, как риф
О русской философии (XVIII-XX вв.)
О русской философии (XVIII-XX вв.) Под названием «Русская философия (XVIII-XX вв.)» всплыл в Интернете учебный материал, интересный для меня по предмету, но с весьма существенными недостатками, даже по набору, с массой опечаток и пробелов. Поэтому я не мог воспроизвести статью на
Глава 24 Густав Шпет как историк русской философии
Глава 24 Густав Шпет как историк русской философии 1. Шпет и история русской философии Еще не так давно, в конце 40–х годов прошлого века, Г. Г. Шпет был фигурой не очень осознанной. Воспринимался он всеми как правоверный гуссерлианец, слишком европеец даже среди русских
1. Шпет и история русской философии
1. Шпет и история русской философии Еще не так давно, в конце 40–х годов прошлого века, Г. Г. Шпет был фигурой не очень осознанной. Воспринимался он всеми как правоверный гуссерлианец, слишком европеец даже среди русских западников, и его философская и историософская
07.06.06 Роберт Бёрд Эстетика и предание в русской религиозной философии (Вяч. Иванов, П.А. Флоренский и С.Н. Булгаков)
07.06.06 Роберт Бёрд Эстетика и предание в русской религиозной философии (Вяч. Иванов, П.А. Флоренский и С.Н. Булгаков) Хоружий С.С.: Сегодняшний семинар — заключительный перед летним перерывом. Год работы миновал, и по этому поводу можно уже делать общие выводы. Несколько
ЛЕКЦИЯ № 8. Этические учения в русской философии
ЛЕКЦИЯ № 8. Этические учения в русской философии Самобытные черты этических исканий русской филосо–фии оформились в XIX—XX вв., в то время, когда националь–ное этическое сознание достаточно определилось. Сначала может показаться, что этическое наследие философов
24. Этические учения в русской философии
24. Этические учения в русской философии Самобытные черты этических исканий русской философии оформились в XIX–XX вв., в то время, когда национальное этическое сознание достаточно определилось. Сначала может показаться, что этическое наследие философов данного периода
Дефицит теории или величия?
Дефицит теории или величия? Биография — это последний бастион реализма. В современной прозе мы все время сталкиваемся со сложной техникой: тут и поток сознания, и его разорванность, и так далее. Единственный жанр, в котором обыватель <…> еще может найти связное
§ 2. Учение Л. А. Тихомирова о человеке в контексте русской религиозной философии
§ 2. Учение Л. А. Тихомирова о человеке в контексте русской религиозной философии В контексте данного исследования чрезвычайно важно отметить сходство философско-персоналистической антропологии Л. А. Тихомирова с персоналистическими концепциями отечественных