2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Любите живопись, поэты!

Лишь ей, единственной, дано

Души изменчивой приметы

Переносить на полотно.

Н. А. Заболоцкий

Художник, отложивший кисти и взявшийся за перо… Все решительнее этот образ входит в наши представления о русской культуре. Николай Рерих, Ефим Честняков, Павел Радимов…

Впрочем, в русской культуре союз живописного и словесного воздействия существовал издавна. Взять хотя бы лубочные картинки… Павел Федотов считал необходимым сопроводить свою первую «жанровую» картину «Сватовство майора» обширной «Рацеей…» — подробным стихотворным разъяснением сути происходящего…

Во времена Верещагина, однако, такое соединение признавалось скорее неестественным. Илья Репин, вспоминая свои парижские впечатления, замечал: «…там слово литератор в кругу живописцев считается оскорбительным: им клеймят художника, не понимающего пластического смысла форм, красоты глубоких, интересных сочетаний тонов. Литератор — это кличка пишущего сенсационные картины на гражданские мотивы»[4].

Верещагин был не меньше, чем Репин, знаком с нравами парижских художников, — но не преклонял головы под ярмо общественных мнений. Бравируя независимостью, он назвал одну из первых книг своих именно этой «кличкой»: «Литератор».

Художнику Верещагину явно не хватает только живописного эффекта.

Смертельно раненный

Вот картина «Смертельно раненный» (1873), изображающая момент гибели русского солдата, простреленного неприятельской пулей. Предсмертная конвульсия. Судорожный жест. Потухающие глаза. На раме, вверху, авторская надпись: «Ой убили, братцы… убили… ой смерть моя пришла!..» Что это? Последний крик человека? Или — последняя мысль? Совершенно ясно, что эта фраза, знаменующая наступившую границу бытия и небытия, нужна не для того, чтобы объяснить изображенный на картине момент. Это — факт собственно поэтического восприятия, усиливающего художественное впечатление от целого.

Вот знаменитый «Апофеоз войны» (1871–1872): гора человеческих черепов посреди опустошения. На раме — надпись: «Посвящается всем великим завоевателям: прошедшим, настоящим и будущим». Именно это посвящение, в котором литературно отточенным оказывается буквально каждое слово, поднимает изображенное на полотне до символа. Не случайно скульптор Михаил Антокольский сравнивал эти верещагинские надписи со знаменитой подписью Микеланджело на скульптуре «Ночь»:

Молчи, прошу, не смей меня будить.

О, в этот век преступный и постыдный

Не жить, не чувствовать — удел завидный…

Отрадно спать, отрадно камнем быть.

(Перевод Ф. И. Тютчева)

Апофеоз войны

В этом сосуществовании зрительных и словесных образов обогащались те и другие. Верещагин-литератор становился не дополнением к Верещагину-живописцу (как это было, например, у Федотова), а тем, что по-латыни называется vice versa — «обратная чреда».

Он гордился, что во Франции его всерьез именовали «художником-философом», имея в виду особенный размах живописных серий. А свои литературные труды характеризовал как «философские заметки из путешествий и войн». И картины, и очерки ставились им в единый философский ряд осмысления мира и человека посредством искусства.

К литературному творчеству Верещагин приступил тогда же, когда решился стать живописцем. В автобиографии он вспоминает, как в начале 60-х годов попытался напечататься в петербургской газете «Голос»: «„Рассказ старого охотника“, впоследствии одобренный И. С. Тургеневым, следовательно, не дурной, был мною снесен, кажется в 1862 г., в эту газету. „Можно узнать, будет ли напечатан мой рассказ?“ — спросил я толстого господина (Бильбасова?), вышедшего ко мне из редакции. „Какой рассказ?“ — „Рассказ старого охотника“. Толстый господин ушел и, воротясь, передал мне мою рукопись со словами: „Извините, это такая гадость…“ Я давай бог ноги…»

Первая книга вышла только через 20 лет. Ее открывал именно этот, отвергнутый некогда, рассказ.

«…Прежде оленей много было; нынче неизвестно для чего не стало…» — так он начинается. Читатель погружается в нехитрый, но особенный и очень цельный мир крестьянина-охотника. И не охотника «вообще» — а непременно конкретного представителя северного российского крестьянства — «Новгородской губернии, Череповецкого уезда» (это подчеркнуто уже в подзаголовке).

Все повествование — рассказ «от лица» крестьянина-охотника. Звучит живая, самобытная и, кажется, лишенная всякой литературной обработки речь. И, может быть, именно поэтому она, эта речь, пленяет своей глубинной логичностью, меткой образностью и какой-то почти вещественной «художнической» осязаемостью: «А то еще с оленем шутка у меня была: лесом я шел, вижу я, лежит; ён было стал вставать — я с руки хлоп, в шею попал, а ён и пал… ну, как пал, я лыжи бросил, побег, ножик выхватил да горло перерезал; пока стал ружье заряжать, запыжил, и пули еще не пустил, — а ён как вскочит, да как побежит…»

Внешне весь очерк предстает единым монологом, некоей фольклорной записью, где нет и не может быть образа «записывающего». Но этот образ присутствует. И «зримо» — в небольших авторских ремарках типа: «Кажется, старик преувеличивает опасность встречи с медведем». И «незримо»: автор умело направляет повествование, дает возможность крестьянину воссоздать свой мир целостным и всесторонним. С умелой подачи этого «незримого» собеседника перед читателем предстает и опасный промысел охотника, и повадки многочисленного зверья, и пестрая, враждебная человеку, затейливая лесная «нечисть», и сдержанная, несознаваемая — потому что и нет в том нужды — нежность и любовь ко всему живому в окружающем мире. Классичен финал очерка, где по-гоголевски вкрадывается и занимает свое место в человеческом бытии сила зла, намечается своеобразная демонология крестьянского мира. Этот мир в тяжелой жизни выстрадал свое видение действительности и потому не смущается звучащими «за кадром» сомнениями слушателя: «Али не знаете этого? Вот поживете да состаритесь, так узнаете и не это еще…»

Первую книгу (вышедшую в 1883 году) Верещагин назвал «Очерки, наброски, воспоминания». Она была, по свидетельству самого автора, «наполовину урезана цензурой»[5], но даже и в урезанном виде отразила серьезнейший замысел Верещагина. Сложная художественная ткань книги определяется уже в названии. Это, собственно, и не название, а просто содержание. Тут — и очерк, и моментальный «набросок» пером, и многообразные воспоминания. И, конечно, рисунки — неотъемлемая составная часть всех верещагинских книг.