Федор Викторович Немиров. Мастеровой
Федор Викторович Немиров. Мастеровой
Из книги «Иллюстрированные автобиографии нескольких незамечательных русских людей»
____________________
Здешней губернии, Вологодской губернии, батюшка, из самого города, мещанин природный, даже цеховых дел мастер, можно назвать, — Федор Викторович Немиров, имя и фамилия, и отчество. Семья была 5 человек: 4 брата и одна сестра. Семейство, теперяча, примерно сказать, кормилось — как мой-то отец, он был столяр, коностасник, в храмы иконостасы делал и пропитывал тем семейство.
Старший брат был образован столярному; уехал в Петербург, позамотался там, значит, не высылал родителям ничего. Я по этому случаю и отведен был от хозяина, от живописца, подсоблять родителям.
Когда малолетние были — стручки воровал: были у нас кирпичные заводы на поле, и тут горох был. Рабенков десять нас собралось, кое-кого, воровать. Хозяйка тут узнала меня по волосам — белые были волосы.
Пришла к родителю с жалобой, изъясняться, что вы, говорит, потакаете своим детям по чужим огородам ходить! Потом родителя рассердила она этим разговором: вот как, говорит, потакаю! И стал сечь меня без милосердия. Я не столько думал о боли от розог, как думал, что между ногами у родителя задохнусь, кровь уж хлынула у меня. Она после отнимать стала, он и ее потолкнул: я, говорит, вот как умею потакать детям, чтобы баловали у меня.
И посейчас, где вижу горох, сейчас в голову: «Вот почин-от мой!»
Парень хороший был, жалобы часто были: поколотить кого — это мое дело было — с жалобою ходили, и часто за это меня хлестали, прекращали мою удаль.
Особенно кутейников не любил, — вот семинаристы, иначе «семинары», мы всё прежде «кутьей» их звали. Здесь, из семинарии идут, народишко такой вздорный, мы, мещане, их не любили. Особенно, вот, в ярмарочное время, было так же, как будто война была на реке, как вроде бы этакие кулачные, которая сторона осилит; одна сторона от семинарии, другая от рыбных рядов; которая осилит, та и погонит. Полиция слаба была в те времена. Праздничные дни, мастеровым когда свободно, сначала из маленьких пойдут, после и большие пристанут, и они из классов, от чина к чину выше придут… Было этих глупостев, сударь! Долго-то нельзя ведь, они начальство имели; всё больше наши мастеровые брали верх, и прогонят их, в семинарию, и загоним своею-то партией.
Тут в детстве тоже было. Отец послал: «Поди, Федюшка, дай подпаскам гривенник, чтобы из лошадей мне волосков надергали». Дал три копейки — для смычка, для скрипки, починивал он. Гривну я получил, мне понравилась она, новенькая еще, подумал: не отдам подпаскам, лучше сам выдерну — это в уме и держал сам. Увидал некованого жеребца, стрижку еще, и стал дергать из хвоста; он меня и лягнул; аршина два отлетел от его и успел ведь выдернуть волосы, только в колено, в левую ногу он попал; кабы я дальше стоял, убил бы меня. И теперь вся левая сторона болит, сказывается. Страдал, а родителю не поведал — он бы высек меня!
У Бориса Егоровича Монахова обучался живописному; семь месяцев рисовал только азбуку, значит, зеницы ока; и до всего человека вырисовывал фигуры карандашом, за краски не принимался; последняя фигура оставалась, зады человека вырисовать, и ее не вырисовал.
От бога не утаишь, теперяча, но от вас могу утаить; однако, хочу я сказать, отчего я сделался столяром: у хозяина, теперяча, вышпаклеваны были шесть икон, под живопись, приготовлены были, и я сейчас на печку поднял эти деки, чтобы они скорее сохли, а их и разорвало с концов-то вершков около 4-х, по стругам-то!
Случилось на масленой неделе[44]. За 90 верст от Вологды естя волость Шуйская, где хозяин жил. Я увидел свою беду — неизбежная гибель от хозяина будет, попало бы на орехи! Никому не сказал и сейчас сходил в одно место, узнал, что в Вологду едут, и стал просить у хозяина уволения на масленичной неделе отпустить меня к родителям, даже поклонился в ноги, и он отпустил меня с удовольствием. Я, значит, собрал деки с печки и заставил, чтобы никто не видел этого моего греха, и уехал в Вологду, в гости, отпущен был. Высекли бы меня за такое недосмотрение, на такой жаре поставить!
Приезжаю домой, родители заплакали и тот, и другой, не видаючи семь месяцев. Мать покойная, теперяча, говорит отцу: «Виктор, ты ведь пропитывал семейство! Один сын замотался, по миру не пустил; мне жаль его отпустить, пускай дома работает?» Отец согласился, а я давай стараться помогать ему. Следовало бы мне задницу высечь, а не только что оставлять дома. Прекраснейший был хозяин, а взнудили эти деки.
Когда, значит, нужно было, я краски приготовлял, тер на плите: крон, киноварь, шихирвейс и берлинскую лазурь, винцейскую ярь, слоновую кость, ржевский бакан — каких только колеров не требовалось, все приготовлял — полукармин и кармин тер. Ультрамарину только не имел в руках и не знаю до сих пор, этого не держал в руках — называли дороже золота его! здесь и не было в те времена.
А кость сами жгли, эти кобылечки самыя от студени: бросишь в печку, и потом сгорят; сверху белое ножиком очистишь, эту белизну; там смолевое, совершенно как голландская сажа. Конечно, оно твердо в терке, тереть ее на плите.
Хозяин говорил: «Все единственно, что слоновая кость, что эта; один и тот же скот, ту же кость имеет; обманывают, — говорит, — нас: где же столько слонов натягать, сколько ее идет в Россию!»
Слоновая кость сквозность имеет. Вот на Иосифе Прекрасном, когда он к Пентефриевой жене в спальню приходит[45] и она хочет его в блуд ввести и хватает к себе на постель, — эта история при мне писалась у Бориса Егоровича, и фигуры были вершков по 20-ти — и Пентефриева жена, и Иосиф. Этая самая верхняя одежда у Иосифа-то писалась аглицкой желчью, а свет?, переломы тушевали слоновой-то костью; а на Пентефриевой жене, когда они лежали на постели и обнажены были сосцы, была белая сорочка, — белилом или крымшихирвейсом.
Слоновая кость не закроет колер, — она большую сквозность имеет; а сажа, например, замарает какую хотите краску.
Тоже, помню, в Духов монастырь семейство Спасителя, Предтечу и Божию Матерь писали. Предтеча держал голубка в руках, а Спаситель его берет от него, во младенчестве друг от друга. Эта икона при мне была писана.
Как, я не знаю, в нынешние веки, а в прежние веки жалели бумаги и карандашей для нас, мальчишек: так возьмешь, настрогаешь лучинок и сделаешь, теперяча, вроде карандашей этаких, в тряпку мокрую завернешь, и потом бросали в огонь. Сгорит эта мокрая тряпочка, и остаются эти самые головешечки этих лучинок, оне твердыя, как вроде карандаша — обчистишь, и рисовали им. На бумаге неладно нарисуешь, сейчас счищаешь — и потребление малейшее было в бумаге: один лист существовал вместо десяти; неладно нарисовал, сметали уголь, опять на ней же и мараешь. Хозяин не только иконы писал в храмы, но и патреты заказывали ему. Давнишния, теперечныя времена, могу и забыть, а помню, это самое, что Виплогов был — с его взяли три рубля, десять на ассигнации за патрет, это мне памятно. При нас порядились, так это в памяти.
Мастеровой
Был у хозяина Тюрин Платон Семеныч[46], да Ягодников Алексей Иваныч, мальчик был, да я; — оба академики были после, и оба теперь на праведном пути. Я один остался. После на того и на другого столярную работу я работал.
Значит, работал с отцом столярную и иконостасную работу, рамы и двери делал в дома. Мебель ничего не умели, мебель я в Петербурге научился делать. Нечаянно встретил раз хозяина на высокой галдарее: «Борис Егорович, — говорю, — сделайте божескую милость, возьмите меня, теперяча, как есть я у вас жил, и, теперяча, у меня смыслу побольше прежняго». И в ноги ему поклонился. «Нет уж, Федор, — говорит, — скоро ты за ярушками пойдешь, у тебя не тот развив в голове будет!»
Я заплакал слезно, пришел домой и бросил столярную работу, взялся за малярную, — комнаты убирать. Прежнее время по столярному делу жили за два рубля в месяц, а за три — так хорошо, а по малярному — полтора и два целковых в неделю, только на своем содержании, а содержания были дешевыя. Вижу, однако, сера моя работа, захотелось попросветлиться в Петербурге. Отец отпустил меня. Прежде на извозчиках ведь, не на машине — в 19-ый день попал от Вологды. Ехал на Мочалы, Сомины, на Тифин, потом Аракчеевское село Грузино[47], на Шексне, потом в Чудово и в Петербург.
В Петербурге по Лиговскому каналу против немецких бань Леонид Карлович Воронов был мой хозяин. Тоже помер теперь.
Сначала был в Петербурге, теперяча, совершенно что и не знал, куда идти. Потом бог принес нашего земляка, и он меня по вологжанам повел, которые хозяйствовали. Взял меня хозяин наш вологодский, подмастерье, работать, значит, 8 рублей в месяц; проработал у его я полтора года. Работа была простая, я не смел по хорошей идти; вижу, мне надо у мальчишки спрашивать — только и знал рамы да двери. Потом, теперяча, перешел к Гальпе (француз) на Невский проспект в дом Калугина, эту работу знающую стал делать; попаивал водочкою, чтобы показывали бы мне, как делать мягкую работу по мебели, обойную, вот как сейчас делают, и дошел до тех же самых мастеров, теперяча, как и прочие, стал равняться.
Поживши тут, образовал себя, вздумал хозяйствовать и взял квартиру на Петербургской стороне, в доме Молина; в два окошка квартира была. Стала теснить меня полиция: зачем без свидетельства производишь мастерство, надо правское свидетельство взять, а свидетельство взять оченно дорого было. Значит, я снова и поступил к русскому мастеру, вроде старшого в мастерской, и управлял 20-ю человеками, только и знал, что расчертить работу и раздать которому что. В Гостином покупал дерево, орех и красное, сахардин — какое там заказано, фанер и толстый орех: это моя все была попечность, и потом, три года поживши, и поехал в Вологду.
Я очень попечителен был: в течение шести лет сотни две переслал родителям и сам одевался чистенько, не был в тряпках.
Водкой не заражался, значит, с позволения сказать, рюмку выпьешь где, но нет, не заражался, — попечительно жил.
Сам я вздумал побывать дома, погостить, в свое отечество захотелось, и опять думал было обратить в Петербург, потому жизнь была очень приличная, хозяин меня любил и хотел опять к нему же ехать; даже он писал мне письма, чтобы приезжал.
А я, в Вологду приехавши, на 400 рублей ассигнации, не знаю, как на серебро перевести, и порядился иконостас у храма, от хозяина взял — Резухин был, столбовой хозяин, по храмам.
Эту работу покончил, значит, у церкви — на труды осталось.
В то самое время было влюбилась вдова в меня, попа дочка, вдовой была на 21-м году. Я у них квартировал наверху, и она стала этакия мины делать, сама задирать стала; я, про себя сказать, маху не дал — стыдно и говорить! Маской-то был от господа бога доволен, много влюблялись в глупца.
Кончив работу у церкви, уехал от них в Вологду. Много работ стали мне заказывать. Диваны всё, кресла, стулья, мягкое все. В Вологде не было совсем по этой части мастеров, с позволения сказать, я был просветитель по этой части. Значит, меня и выбрали в ремесленные старшины на 27-м году, по этому цеху, по столярному.
Тут я понабаловался и водочку пить стал, там мастеровой потчует, другой, третий. Я и просидел с водочкой-то да с товарищами 55 рублей ремесленных!
Нашлись господа, эти деньги я взял вперед, внес в ремесленную управу. Потом заработал эти и опять стал хозяйствовать. Потом и вздумал жениться, как несколько стал оправлять себя. В деревне сироту взял и, можно сказать, что была она жена мне.
Тринадцать лет только велел бог жить с ней. Я уехал к церкви, под плащаницу гробницу делать, а была здесь холера. Она изволила травы корове жать утром рано — ее и приняла холера. В больницу как увезли, так к вечеру и готова была, — мне туда на девятый день известие пришло! Лесное место, так ходока-то не было; холерное время — боялись.
Ну вот покончил это дело у церкви, приехал в Вологду и зачал винцо попивать. В работники ушел от хозяйства.
Родители уж померли, раньше хозяйки померли, а я до самой богадельни все в работниках. И людям обидно, и богу во грех: зарабатывал десять рублей и все пропивал.
Скажу вам, теперяча: Алексей Федорович Ахматов, помещик, имел село Закрышкино, в семи верстах от Вологды. Я порядился в работники к нему и жил у его, работал, рамы в доме делал. Комнаты убирал — обоев не было — крыл колерами, которую голубцом, которую белую. На голубце серебряныя были сделаны, а по белой комнате — золотыя звезды. Делал по нашим колерам позолотчик, был тут и жил, золотил по комнатам, отличныя были комнаты!
В зимнее время я уехал домой, сами уехали из села в город — потому помещик.
Когда жили они в Вологде, женщина мне принесла армяк… 12 рублей; я и пошел поклониться к барину к этому.
Лакей и сказал: ты, такой-сякой, что дашь, я тебе скажу хорошее! Я поднести пообещал. «Барин, — говорит, — выиграл вчера 500 целковых, ты враз пришел, он тебе даст денег».
Я, теперяча, и осмелился попросить вперед, на предбудущее лето заработать.
Он ходил по комнатам, не помню теперь, свистал: «Рукавички барановыя, за них денежки не заплачены»… Куражило, следовательно, что он выиграл 500 целковых.
Лакей докладывает ему. «Пошли его, — говорит, — ко мне, что ему нужно!» Я говорю: «А. Ф., к вашей милости, нельзя ли, — говорю, — сделать милость, одолжить мне 12 рубликов, — сходно очень продают армяк, — говорю, — отпустить жалко, а денег нет; я заработаю, — говорю, — на будущее лето, как я вижу у вас в предмете работа есть».
«Послушай, — он говорит, — братец, отчего тебе не дать; я вчера выиграл 500 рублей! да у кого, спроси-ка? первейшие, — говорит, — игроки в Вологде, — у тех 500 рублей выиграл». И подал деньги мне.
Значит, я ушел; это было около Рождества. Слышу-послышу, на масленой неделе Ахматов проиграл все село и с людями: какая вотчина была при селе, и этим же самым людям, у которых раньше выиграл — значит, они его заманили!
Дарья Борисовна, жена его была, рассердилась, уехала в свое имение Воронежской губернии, и он, поживши на квартире без ея, надумал сам, теперяча, уехать с квартиры, не знаю уж куда, не могу хорошенько знать.
Я приходил к нему: «Алексей Федорович, я вашей милости двенадцать рублей должен, теперяча как же?»
«А вот, — говорит, — вставь ты мне во флигеля и в комнаты, — в которых он жил, — стекла, я прощаю тебя в остальном».
Я обделал все как следует быть, целковых на шесть или на семь ушло; рублях в пяти попользовался, простил он меня.
После, когда я из Петербурга приехал, годов уж это в течение шести, прихожу я в питейный дом и увидел этого самого Ахматова в лавке.
— Поднеси, брат, — говорит, — любезный, стаканчик!
Он меня признал, а у меня и в уме не было признать их. «Вы кто есть, мол, такие?» — «Я, — говорит, — помещик Ахматов». В то время не мог утерпеть не всплакать: «Неужели ж вы?» — говорю. «Я, — говорит, — Немиров, я».
Купил я, теперяча, французской водки полштофа, сам выпил, в то время мне очень неслободно было, оставил остальное им: «Кушайте, мол, на здоровье, Алексей Федорович! Напредки, если где вас увижу, я благодарность помню»…
«Я, — говорит, — здесь и пребываю днем, а ночью к повару своему Никифору хожу ночевать, он у помещика живет и меня пущает ночевать». Никифор, теперяча, крепостной его, один, не знаю каким способом, остался у него.
И в прочия времена угощал его часто за старую хлеб-соль и не знаю — здесь ли он помер или где в другом месте… Прежде 65 000 давали за село, хорошо жил и водки очень мало употреблял.
Когда приехал молоденьким, на 23-м году, лакей передразнил, как Дарья Борисовна умывалась. Оне и заплакали: «Вы в свое имение привезли меня, и ваши люди стали надо мной насмешки делать». И, значит, он его и высек немилосердно за это, — в два кнута секли кучера на конюшне.
А тут сидел в крашенинной поддевке в этакой, застал я его, как сидел в кабаке, — если и всю амуницию его взять было, она 40 копеек стоила…