ВЛАДИМИР ШАХРИН: «Я уже не из этой стаи!» Интервью для журнала «Банзай»
ВЛАДИМИР ШАХРИН: «Я уже не из этой стаи!»
Интервью для журнала «Банзай»
Он с каким-то необыкновенным удовольствием показывает нам тапочки, в которых ходит по студии, и рассказывает, что выпускает их фабрика «Урал-обувь» и что им сноса нет, потому как они из кирзы, и что он сейчас даже знает, откуда пошло это слово — «кирза»...
— Откуда?— спрашиваю я.
— Когда во время войны надо было много кожи,— отвечает Шахрин,— чтобы обувать солдат, а натуральной кожи уже не хватало шить сапоги армейские, придумали вот этот пропитанный брезент. И на подошве было написано название завода, который их производил, «Кировский завод». Поэтому их назвали кирзой. И теперь эта ткань называется кирза...
— Ты где это взял?
— Иной раз просто поражаешься, что так много информации просто на поверхности лежит, такие загадочные вещи, казалось бы...
Самое загадочное именно в том, что я вдруг делаю с Шахриным интервью. Внезапно для меня самого, потому и загадочно. Ведь знакомы мы больше двадцати лет. А значит, что о чем ни спрашивай, то получается — все равно об этом уже говорили когда-то, дежавю такое вот получается... Только все равно надо попробовать.
— Когда мы познакомились, ты был в том возрасте, когда все впереди. Когда человек о чем-то мечтает, планирует свою жизнь, думает о будущем, видит сны о том, «что со мной будет»... Насколько твое представление о собственном будущем воплотилось? Дело не только ведь в том, добился ли ты, чего хотел, а вот насколько все близко к тому, что ты представлял себе?
— Самое ужасное, что я не помню этого состояния «мечтания», у меня какие-то обрывки. Я сам себе иногда этот вопрос задаю: «Скажи, ну ты же об этом мечтал?» Но вот удивительно, я вспомнил эти наши мечты совсем недавно, когда переслушивал альбом «Captain Fantastic» Элтона Джона. И вдруг я точно вспомнил, прямо с запахами, с цветом, комнату моего школьного дружка Сереги Денисова... Был полумрак, вечер, была какая-то цветная лампа. И мы рисовали, какие у нас будут гитары, какие мы сделаем колонки. Мы тогда решили, что у нас будет группа, уже были первые репетиции, может, даже уже первые выступления на танцах были. И вот мы рисовали, сколько в колонках будет динамиков, то есть какие-то такие были вещи, абсолютно не связанные с карьерой. Мы не мечтали об успехе, а мечтали о том, что у нас обязательно будет группа, настоящая! Удивительно, что мы не сравнивали себя ни с кем из западных звезд, не пытались проецировать их успех на себя. Потом, когда уже начался свердловский рок-клуб, и мы стали более осознанно заниматься музыкой, таких «мечт» стало еще меньше. То есть, они просто вообще исчезли. В 80-х мне казалось, что все это вообще настолько сиюминутно, я даже думаю, что не у меня одного было такое ощущение, что вот сегодня есть какой-то «сейшн», встреча, репетиция, какое-то подобие концерта, а завтра уже может не быть. Поэтому мне трудно сказать, получилось ли так, как я мечтал, ведь у меня вообще какой-то непонятный произошел раздел жизни — на нескольких абсолютно самостоятельных кусков. Вот счастливое детство и отрочество в замечательной советской стране, причем я до сих пор уверен, что для меня она тогда была замечательна. Может быть, для кого-то это был лагерь, а вот тогда для меня 12-, 14- и даже 18-летнего пацана — она была замечательная, эта страна. И ничего такого, что бы меня реально обламывало, не было. Потом, уже где-то после армии, был такой странный период абсолютно потерявшегося человека, когда детства и счастливой страны уже нет, я пришел и точно понял, что все: того человека уже не существует, он прожил жизнь. Это совершенно другой человек, который не очень понимает, чего он хочет, он уже не такой веселый и беззаботный, каким был тот Вовочка Шахрин. Я понимал, что занимаюсь решением бытовых проблем, и эти бытовые проблемы мне неинтересны. Получалось, что мое предназначение — ходить на молочную кухню за молоком, добывать какие-то деньги. Суповые наборы я приносил. Работал на стройке лишь по той причине, что хотел жить самостоятельно, а не потому, что у меня было призвание строителя. Просто я понимал, что это, скорее всего, самый короткий путь для того, чтобы получить квартиру. И я пошел в то строительное управление, которое мне первым попалось на глаза, в дверь просто вошел и устроился туда работать. И я нормально общался в этой абсолютно пролетарской среде, причем понимал, что я там чужой. Я ходил на молочную кухню, понимая, что не для этого я появился на планете Земля. Не для того, чтобы ходить с этими авоськами с молочной кухни. Но я абсолютно честно это делал, потому что у меня было ощущение, что так надо. И это «я хочу» — оно вообще пропало куда-то, ушло. Появилось какое-то странное, видимо мое первое, ощущение, ответственность, «так надо». А потом в какой-то момент вдруг появились люди вокруг. Сначала двое молодых мальчишек, Вадя Кукушкин и Алик Решетников, потом появился вполне зрелый, устоявшийся человек Андрей Матвеев, которые слушали эти песенки, что я пел под гитару, которые абсолютно... То есть когда я их пел-показывал, я никому не говорил, что я — непризнанный артист, замечательный автор. Я пел, потому что в данный момент мне хотелось петь. И у меня вдруг вновь начало возрождаться это ощущение, что я чего-то хочу...
— Я помню этот момент, когда у тебя возникло «я хочу». Мы как раз уже были знакомы. И я уже съездил на питерский рок-фестиваль, всем стал рассказывать с большими глазами, что за «безобразия» там творятся, и потом все стали туда ездить. И я помню, что, когда ты первый раз вернулся из Питера, ты приехал совершенно изменившимся.
— Так оно и было. Хотя я познакомился с каким-то одним случайным человеком. Я сейчас даже не помню его имени. Это было на Рубинштейна, 13. И там я попал на какую-то странную лекцию, которую читал странный дяденька, судя по всему профессор, и он рассказывал о науке, которая изучает надписи в сортирах. Он так это рассказывал замечательно. И вдруг я смотрю на человека, который занимается надписями в сортирах, и это доставляет ему удовольствие. Хотя, казалось бы, что за хрень такая? То есть он не яйца Фаберже изучает, а надписи в сортирах. И я думаю, что есть то, что мне нравится, от чего я получаю удовольствие, но вот почему я не могу этим заниматься? И началась совершенно новая жизнь. Это была, наверное, середина 80-х.
— Это 1985 был.
— Да. До этого пять лет прошло абсолютно в замороженном состоянии, и я эти пять лет, с 80-го по 85-й, почти не помню. А тут в моей жизни снова начало что-то происходить. И ко мне вернулось ощущение уверенности в себе, интерес к жизни появился, эта пружина начала работать, часики снова стали ходить.
— Знаешь, я до сих пор помню отношение, которое было к тебе и группе среди тех, кого называли мэтрами свердловского рока, типа «это все самодеятельность», потому что есть Урфин Джюс, есть восходящая звезда Наутилуса. И вот когда ты попал в это окружение, то ты как себя чувствовал?
— Я понимал, что действительно люди играют лучше, разбираются в этом лучше, что они объективно популярны. Заслуженно популярны. В принципе, вот эта прививка такого ироничного отношения к самим себе — единственный способ в этой ситуации выжить, повторю, если только относиться к самим себе с самоиронией. И я думаю, что это нас спасло. В какой-то момент звездная тюбетейка была очень крепко приколочена, и ее не снесло набок от первых успехов. У нас этот процесс долго шел. Такого, чтобы ты проснулся знаменитым, не было. И поэтому нам было легче: люди к нам иронично относятся, ну и мы сами к себе иронично. И сейчас, когда я слушаю наши записи того времени, то понимаю, что с точки зрения владения профессией, это был действительно конкретный дерибас. Но он был чертовски очаровательный.
— Там был драйв, который сейчас может быть даже и ушел.
— Согласен. Энергия там была совершенно бешеная. Но поэтому она очень хорошо аккумулировалась. То есть то, что мы не стали сразу в 1986 году суперзвездами, у нас не было по 35 концертов в месяц и больших гонораров, это и позволило нам эту энергию саккумулировать. И научиться расходовать ее гармонично. Тот же Бутусов, например, за два года наелся этой гастрольной жизни выше крыши. То есть он был настолько к этому не готов, он просто этого объелся, и до сих пор человек не любит концерты.
— Он не ловит кайф от того, от чего обычно ловит кайф каждый музыкант?
— Я с глубочайшим уважением к Славе отношусь, с любовью такой артистической, бываю на его концертах. И понимаю, что один из пяти концертов у него хорош. Реально хорош, когда вдруг что-то складывается, у него у самого глаза горят. А четыре из пяти — видно, что человек мучительно отбывает свой номер. Мол, вы хотели видеть меня на сцене? Ну хорошо. Конечно, Слава уже не боится зала, он просто научился его не замечать. Роскошная история была лет пять тому назад, мы играли концерт в Киеве, вначале выступала молодая группа Сегодня ночью, которая только появилась на всех обложках, видимо, проплаченные обложки были. У них уже два клипа было, красивые, эстетские, первые песни писались на той же студии в Лондоне, где Мумий Тролль записывался, да и Лагутенко им помогал, такие вот эстеты. Приезжают они в Киев, с ними съемочная группа, начинают все это снимать. Надо, чтобы зал махал, они кричат, зал уговаривают, и стоит их продюсер. И я говорю ему: — Сейчас следующий артист выйдет, и ты поймешь в чем разница раскрученного артиста и того, что происходит сейчас на сцене. По большому счету это магия. Да, это можно имитировать на уровне дешевых фокусов, но в идеале это должна быть магия. И объявляют следующий выход: Вячеслав Бутусов. Один, а во дворце спорта восемь тысяч народу. И выходит человек с гитарой, в зал не смотрит, на стул садится, микрофон наклоняет и говорит: — Здравствуйте!— И Народ кричит! А он на трех струнах «С причала рыбачил апостол Андрей». И восемь тысяч руки подняли, зажигалки зажгли, и они слышат весь Наутилус, всю музыку, им этого достаточно. Слава, не поднимая глаз, свои четыре песни отпел, сказал «спасибо» и ушел. Зал неистовствует. Я говорю: — Сейчас мы пойдем, и вот нам, чтобы этого добиться, надо будет еще поскакать. Мы сделаем это, мы это умеем, но нам придется очень сильно потрудиться. Славе природа такие дала магические силы, что ему ничего не надо для этого делать. А мы... Мы были очень наглыми, малообученными, но все-таки тоже магами. Юными такими, у нас не все получалось, но потом мастерство стало приходить, сейчас все понимают, что мы многое умеем.
— Бегунов даже играть научился.
— Да-да. Группа звучит отлично. То есть я понимаю, что на любом аппарате с любым звуком, если мы выйдем после самой современно упакованной группы, у которой уже 80% звучит в сэмплах, то все равно будем звучать плотнее. Плотнее и громче за счет того, что каждую ноту берем уже настолько уверенно. В принципе, я не скрываю, что есть еще и определенный секрет звучания группы ЧАЙФ — аранжировки. Вся работа в этой комнате (в студии) заключается в том, что когда появляется новая песня, мы все ее играем и каждый предлагает кучу вариантов. А потом мы занимаемся тем, что решаем — без чего можно обойтись? Если для многих групп аранжировка — это «а что еще сюда можно добавить», то мы делаем «а что можно убрать, чтобы песня без этого хуже не стала».
— У писателей это называется «лучшая правка — сокращение».
— Вот и мы убираем все лишнее, хоть получается, что все становится очень читаемо, очень понятно. Но главное, что в музыке появляется воздух. Это дыхание, непонятная свобода звучания группы — она за счет того, что в ней очень много воздуха, дырок.
— Володя, когда вы начинали, то уже была целая «куча» звезд. Прошло двадцать лет, и практически никого не осталось в том, первоначальном составе. Даже когда мы говорим об Аквариуме — Аквариуманет, есть сам Гребенщиков. Остался Шевчук с малой частью бывшего ДДТ, Наутилусадавным-давно нету, Пикник — ну, это группа другого порядка. А вы есть, и вы пороссийским меркам суперзвезды. Причем, насколько я помню, до 1994 года вы были еще вроде как группой второго эшелона, у тебя есть какое-то объяснение?
— Коммерческий успех, статус, новая орбита — это все в конце 1993 года появилось, когда уже год поработал Дима Гройсман, появился Илья Спирин, когда менеджментом или арт-продюсированием, не музыкальным, а именно артистическим продюсированием, начали заниматься...
— Но что конкретно сделал Гройсман?
— В то время деньги еще не решали ничего, решали хорошие отношения, личные связи. И Дима был прежде всего вхож во многие московские компании, ведь тогда происходило зарождение всех телеканалов и радиостанций...
— А почему он именно за вас зацепился?
— Ситуация была очень простая: он занимался Бригадой С, там он был по сути просто роуд-менеджером. То есть Гарик (Сукачев) не подпускал его к принятию решений, а Дима понимал, что он из этого вырос и готов заниматься более серьезными вещами. В 1992 году на Волге проходил такой фестиваль, точнее акция, «Рок чистой воды», мы стояли с Гройсманом на палубе, и я сказал, что понимаю, что сейчас другое время наступает, появляются телеканалы, появляются радиостанции, действительно есть смысл кому-то заниматься продвижением группы, потому что появились рычаги для этого продвижения. Он спрашивает: — Этот человек должен быть в Москве?— Я говорю: — Может быть, а ты бы согласился поработать?— Он: — Я не знаю, как к этому отнесется Гарик.— Я тут же пошел в каюту к Гарику, и тот сказал, что это не проблема — пусть занимается, если хочет. На самом деле я думаю, что потом он то ли приревновал, то ли что еще, но через полгода он расстался с Гройсманом. И Дима остался с группой, которая была известна в очень узких кругах, но у которой были хорошие песни и отличный потенциал. Сейчас я понимаю, что ему самому было интересно доказать Гарику и нам, что он профессионал и он может это сделать. В начале было сложно. В 1993 году в аэропортах билетов свободно на самолет не было, их надо было доставать по блату, особенно, когда 6 или 7. Гройсман приходил и говорил, что он директор группы ЧАЙФ, а в кассах его спрашивали: Чай чего? Какой чай? Этого они не знали, а Бригаду С знали. И когда через полтора года мы выпустили альбом «Дети гор», у нас появились первый и второй клипы, и мы начали записывать «Пусть все будет так, как ты захочешь», то Дима вдруг говорит: у меня все меньше и меньше начинают спрашивать «А кто это?» Результат появился сразу. И главное, что это освободило нас... До этого я в группе был автор, музыкант, но еще и администратор этой группы, который постоянно занимался бытовыми вещами. А тут огромное количество этих вещей люди взяли на себя. Тем более что появились телеканалы, куда надо было просто идти, разговаривать, пить с ними водку, сидеть с ними в клубах, но потом они брали твой клип. Нужно было ходить на все радиостанции. Сейчас это труднее, и я понимаю, что у Димы сейчас сложный период, потому что тот его опыт, та манера работы, к которой он привык,— она вдруг дает сбои. Он приходит, ему улыбаются, но клип не ставят. У всех телеканалов уже свои форматы, свои интересы.
— Даже вас не ставят?
— Достаточно часто. Я могу сказать, что сейчас мы абсолютно осознанно снимаем клип на очень серьезную и достаточно грустную песню, делаем это рискуя, чтобы просто не изменять самим себе, быть честными по отношению к себе. Это очень длинная песня, а радиостанции не любят длинных песен, больше 3,5 минут, а наша звучит 5 минут и 18 секунд. Она грустная и серьезная, а в эфире сейчас практически не звучит серьезная музыка, даже у поп-исполнителей все серьезные песни убрали, их нет. Но мы делаем это, и я понимаю, что еще будет тяжелая работа ради того, чтобы эту песню услышали люди. Потому что происходит страшнейший дисбаланс радиоэфира. Я не против развлекательной музыки, не против танцевальной музыки, даже всеми руками за. Пусть мальчишки и девчонки танцуют, пусть взрослые пятидесятилетние мужики танцуют, это очень хорошо, когда люди танцуют. Они в этот момент никого не режут, не убивают, даже, скорее всего, находятся в состоянии гармонии с собой. Но должно быть и что-то другое. И когда мы снимали клип, а там хор мальчиков и хор девочек, так вот, когда на съемочной площадке появились эти мальчики и девочки и запели, то у нас съемочная группа зарыдала, они начали плакать все! И я понимаю, что, наверное, искусство должно трогать и так...
— Как песня называется?
— «Белая птица»... Знаешь, я верю, что искусство должно вызывать улыбку и веселье, но должно вызывать и слезы и грусть. Чтобы это было полный набор эмоций. Поэтому наш альбом, который мы сейчас готовим к выходу, кажется мне в этом отношении очень гармонично сбалансированным. Там есть пара абсолютно дурацких, разгильдяйских песен, есть несколько очень лирических песен, прямо настоящая любовная лирика, и есть несколько очень серьезных песен.
Мы делаем небольшой перерыв и пьем кофе. И вспоминаем тех, кто когда-то играл в группе, но ушел из нее по тем или иным причинам. Потом я снова включаю диктофон.
— Ты говорил о том, что многие уходили из группы, не веря в ее будущее, я сейчас вспоминаю лето 1994 года и свой разговор с Бегуновым — он тогда просто не знал, что будет дальше. А у тебя самого была вера, ты в то время уже полностью ставил на это дело?
— Наверное, стопудовой веры у меня не было, но не было и страха, что если завтра все закончится, то для меня это станет трагедией. Удивительная вещь, но я никогда этого не боялся. Я и до сих пор этого почему-то не боюсь. Естественно, что у меня нет уверенности, что это будет вечно, ведь я понимаю, что та сфера, в которой мы работаем, должна быть востребована. А то, что я песни пишу... Вот иногда еду в такси, водитель говорит, что пишет стихи, и мне их читает. Я говорю: — Хорошо, что ты стихи пишешь. При этом ты баранку крутишь, но стихи пишешь. Значит, ты достаточно романтичный человек, ты все еще переживаешь, не очерствел, не окаменел. Но, занимаясь этим профессионально, ты, конечно, должен находить слушателей. Люди должны ходить на концерты, люди должны покупать CD. Это и есть ответ: я не был уверен, но я и не боялся. Многие из тех, кто ушел, наверно, думали, что я вот здесь еще год просижу, там, в большом мире, все закончится, а тут что у меня есть еще? А у меня ничего больше нет!
— Но ЧАЙФсейчас это бренд, который дает деньги.
— Я тоже думаю, что на данный момент ЧАЙФ — это уже такой бренд... Ведь весь шоу-бизнес, вся музыкальная сфера, как и писательская, и, наверное, любая сфера, которая связана с искусством,— это Космос. Где есть определенные центры притяжения, или, наоборот, отторжения, но важно выйти на хорошую орбиту. Хорошая орбита позволяет так или иначе двигаться достаточно уверенно и занимать правильную позицию. Как только ты понимаешь, что орбита у тебя начинает снижаться, то должен сделать очередное усилие для того, чтобы набрать заданную высоту. Писатель должен написать новую хорошую книгу, музыкант должен записать новую хорошую песню.
— Но еще меняется время и меняются требования времени. И очень часто происходит несогласование тебя самого и этого времени. Многие из наших хороших с тобой знакомых на этом и погорели.
— В этом отношении нам немножко легче, потому что мы себя достаточно комфортно воспринимаем в современных реалиях. Потому что много общаемся с молодыми людьми. У нас дети в возрасте 21— 24 лет, самый активный возраст, те, кто делает сейчас эту среду. Мы общаемся с их друзьями. Такие же молодые люди приходят на наши концерты, это основная аудитория, мы с ними общаемся.
— На концерты молодые в основном ходят?
— Разные есть концерты. Понятно, что если концерт в каком-нибудь Ново-Заполярном, то там молодых людей по факту нет. Там люди работают вахтовым методом, и в основном все люди старше 30 лет. А на концертах в Екатеринбурге, в Москве, в Перми, в Нижнем Новгороде, конечно, все иначе. Если это концерт в клубе, то 80% молодых и 20% из старой гвардии. Если это концерт в ККТ «Космос» у нас в Екатеринбурге, то, скорее всего, будет наоборот: 80% — люди взрослые, но придет и 20% молодых людей. Нам повезло, что мы не взрослеем вместе со своей аудиторией. И что на наших концертах появляются новые молодые люди, которые становятся нашими слушателями. Есть такой термин — не помню, сам я его придумал или где-то прочитал,— «доверие улиц». В той штуке, которая называется «рок-н-ролл», это очень важное понятие. Насколько к тебе как к музыканту есть доверие с улицы. Вот к нам доверие улицы есть. Мы заходим на базу (имеется в виду студия), рядом ПТУ, и вот эти мальчишки подбегают и абсолютно искренне что-то спрашивают, говорят добрые слова, берут автографы.
— Это учитывая, что ты давно не пишешь песен типа того же «Ободранного кота».
— Да, для них, казалось бы, в нашей музыке сейчас ничего нет. А они просят «Блюз городских окраин» сыграть и еще что-то подобное. И я стараюсь объяснить: ребята, самое честное, что я сейчас могу сделать, так это лишь вспомнить то ощущение и передать его, но я уже не тот, я не из этой стаи. Гораздо более буржуазный...
— Ты уже из другой стаи, но ведь ЧАЙФи буржуазность — это... Просто я хорошо помню ранний ЧАЙФ, те же «Парни с городских окраин», тот же «Ободранный кот», та же «Белая ворона» — абсолютно небуржуазные песни, по-настоящему постпанковские. И это было совершенно для вас естественно. Хотя это было давно, сейчас вы успокоились, действительно перешли в разряд суперзвезд. Не по аналогии с Западом, ведь наши звезды по сравнению с Западом, конечно, не звезды...
— Я бы сравнивал наш шоу-бизнес с французским, итальянским шоу-бизнесом, но не с английским, и уже явно не с американским!
— Но насколько эта жизнь изменила тебя всерьез? И насколько ты сам испытываешь комплекс от своей буржуазности? Или не испытываешь?
— Мы изменились очень сильно. И не только физиологически, взгляды на многие вещи изменились. Я часто испытываю некий дискомфорт. Да, и сейчас мы играем песню про кота, но очень редко. Вот 20-летие было, и мы играли про кота, и я очень старался. Но я понимаю, что когда пою, что «Я ободранный кот, я повешен шпаной на заборе!» — ну ни фига я не ободран. И не поверит мне никто, вот в чем дело. Лоснящийся такой котяра с сытой рожей. Но тут же я вспоминаю ощущения от того себя, начала 80-х годов, и вот от имени того героя получается ретранслятор. Насколько получается — не мне судить. Но ощущение дискомфорта есть, поэтому мы редко играем эти песни. А «Белую ворону» играем на каждом втором концерте. Отчего-то она получилась вне времени, там такая панковско-эротическая история, которая работает до сих пор. Она и меня волнует, моих сверстников волнует до сих пор. «Приходи ко мне ночью, будем слушать "Маяк" — почему бы и нет? В любом случае, все это волнует. Я думаю, что мы остались очень не успокоенными, и мы по-прежнему ироничны к самим себе. Я понимаю, что в песне «Волна простоты», где я пою, что люблю со всеми быть на ты — да не люблю я со всеми быть на ты. Не люблю панибратства и с трудом его переношу. Пытаюсь отшучиваться, когда подходят мужики сфотографироваться на телефон и начинают меня обнимать. Я им говорю: можно без интима, я с мужчинами не привык обниматься... Хотя понимаю, что дело именно в том, что я панибратства такого не люблю. И сам частенько с людьми говорю на вы именно для того, чтобы задать эту дистанцию. Я начал дорожить своим личным пространством. Если раньше оно было открыто для всех, то сейчас я думаю, что вокруг каждого из нас появилась некая закрытая зона, куда мы очень неохотно пускаем людей. И это многих нервирует. Потому что знают наши ранние песни, и все еще существует образ таких рубаха-парней — демократичные, простые пацаны, с которыми вроде бы можно водки выпить и поговорить о чем-нибудь... А тут они натыкаются на стену и просто обламываются. Это заметные изменения. Безусловно, изменился финансовый уровень. Если я хочу купить гитару, то я ее покупаю. До тысячи долларов я могу купить любую гитару, если она мне нравится, не задумываясь. После тысячи начинаю думать, а зачем мне такая дорогая гитара, не такой уж я и виртуоз. Ну и приятно жить в хороших бытовых условиях, зная, что наши семьи как минимум не нуждаются в средствах. И появилась такая расслабленность из-за этой финансовой независимости, да и менее агрессивными мы стали именно из-за этого. Потому что люди из-за чего становятся агрессивными? Потому что не могут решить какие-то свои вопросы и начинают нервничать. Это как когда ты играешь в преферанс с компьютером, и у тебя не складывается, и ты начинаешь нервничать, становишься агрессивным. А у нас нет поводов для агрессии... Я нашел для себя хитрое такое объяснение этому перетеканию из того состояния группы ЧАЙФ конца 80-х в нынешнее: было время, когда окружающий нас мир представлял из себя стоячее болото. И в этом болоте надо было быть источником раздражения, понервировать его неправильным пением, неправильным звуком, неправильными словосочетаниями. Быть раздражителем. И это было предназначением группы ЧАЙФ, это было тогда для нас очень естественно. Сейчас наоборот, состояние людей вокруг нестабильное, нервное, взбалмошное, и мне кажется, что мы можем быть не раздражителем, а наоборот, гармонизатором. И чтобы каждый концерт группы стал неким стабилизатором. Безусловно, не все должны этим заниматься, должны быть молодые, кто по-прежнему будет петь о сексуальной революции, о какой угодно революции, быть недовольными политической системой. То есть быть бомбометателем в 18—25 лет — это нормально...
— Что, пришла пора поговорить о политике? Тем более, зная, что ты всегда был активным человеком, а сейчас еще можно вспомнить твой новый титул почетный...
— Если перейти к титулу сразу, то звучит это так: «Посол доброй воли от всемирной организации здравоохранения при ООН», но политики здесь практически никакой. Есть реальные проблемы в области здравоохранения, мировые и государственные, которые определенные институты пытаются если не решить, то стабилизировать. И так получается, что мое имя, мой опыт, мои способности в этом могут пригодиться. Тут ни денег, ни финансов нет.
— Просто контекст титула, когда ты на одном уровне с Боно (лидер ирландской группы U2) находишься, это уже обязывает.
— Гораздо круче, когда ты на пресс-конференции сидишь рядом с послом США и позволяешь себе сказать, а я, мол, не согласен с тем, что только что сказал господин посол, и начинаешь говорить свое мнение, срываешь аплодисменты, и когда потом говорят, вот тут из Швейцарии звонок, там пресс-конференция идет по всему миру, и вам хотят выразить благодарность.
— С чем ты не согласился?
— Он сказал, это очевидно — все знают о том, что есть проблема туберкулеза, я же сказал, что не согласен. Не все. Большинство вообще ничего не знает. Это такой прием был, чтобы обратить на себя внимание.
— Я это не просто так вспомнил, потому что Боно еще политически очень активный. И он всегда четко выражает свою точку зрения, недаром его опять выдвинули в этом году на Нобелевскую премию мира. А ведь мы с тобой живем в достаточно проблемном мире и очень проблемной стране.
— Мне кажется, что я достаточно объективный человек и могу адекватно оценивать свои возможности, и, конечно, влиять на политическую ситуацию в стране, и тем более в мире, на данный момент я не могу. Уровень не тот. Что касается конкретно этого здравоохранения, проблемы туберкулеза — я понимаю, о чем идет речь. Я все-таки немножко углубился в эту проблему, что-то об этом знаю и понимаю, чем я могу пригодиться. Не вылечить — я не врач. Нет. Но в качестве рупора и носителя идей — да, скорее всего, может даже появиться результат. Если я сейчас начну выступать против каких-то политических тенденций именно как музыкант группы ЧАЙФ, то это не принесет никаких дивидендов. Я могу просто как гражданин выражать свою волю на выборах, ну и если в интервью меня спрашивают, то я могу абсолютно честно сказать, что мне нравится, а что не нравится.
— Что тебе не нравится?
— На данный момент мне не нравится, что мы все время говорим «страна», забывая, что наша жизнь коротка, а поэтому мы должны говорить о тех людях, кто в данном отрезке времени живет вместе с нами. И в первую очередь это те люди, которые по каким-то причинам сами о себе позаботиться не могут. Дети и старики. И в настоящий момент государство по большому счету обязано взять на себя заботу об этих людях. Есть ситуации, когда государство находится в таком состоянии, когда оно и себя поддержать не может, не то что своих граждан, но в нашей стране в данный момент деньги есть. И большая часть этих денег наша. Я понимаю, что у любого газопровода, нефтепровода есть хозяин. И он получает свои дивиденды и платит налоги. Но газ и нефть, которые он качает,— наши. И поэтому копеечка от газа и нефти — она принадлежит нам. И я думаю, что огромное количество людей... Нет, я не претендую, чтобы мне в конце года выдавали газовые и нефтяные деньги, но я хочу, чтобы эти деньги государство потратило на тех, кто в этом нуждается. И я думаю, что государство в состоянии сделать нормальное медицинское и психологическое обслуживание наших пенсионеров-стариков, чтобы убрать чудовищные очереди и запредельные цены именно для этих людей. Мы можем сделать санатории специальные...
— То есть осуществлять нормальную социальную программу.
— Да. И точно так же с детьми. Государство может поддерживать школы, детские секции, кружки в нормальном состоянии. И обязано на это потратить деньги. Ну а мы, взрослые, сильные, здоровые мужики и женщины, готовы за себя порубиться сами.
— Я замечаю, что сейчас происходит интересная вещь: внезапно у людей, которые намного моложе нас с тобой, возникает ностальгия по временам Союза. С одной стороны, это комплекс неполноценности за утрату некоего имперского величия, с другой — ощущение потерянности от утраты именно социальной защищенности.
— Мы все периодически переживаем всплеск антибуржуазных настроений. Но это нормально. Я иногда сам не то чтобы скучаю по СССР, но понимаю то, что сейчас делает Европа,— ведь у нас все это было. Были объединенные государства, и была единая валюта, рубль, это была единая экономическая зона. Из этого всего надо было только убрать идеологию, а экономическая модель была очень правильная. Но все идеологические заморочки — они для меня чудовищны. Я понимаю — то, что сейчас происходит, чревато, что планка демократизации поползла вниз. Ведь это видно всем. Здесь сложно что-либо комментировать, давать совет. Я не президент, я не знаю ситуации. Страна гигантская, и французская модель демократии, или итальянская, как и американская, у нас не сработает точно. Мы не такие, наш менталитет не такой, государство не такое. Все по-другому.
— У нас даже рок-н-ролл не такой.
— Не такой. Поэтому я понимаю, что это достаточно объективно с точки зрения управления государством. Нам это неприятно, и скрип этой планки, которая опускается, уши режет. Но все зависит от того, насколько низко они решат ее опустить. Пока тот уровень, которого достигли, меня смущает, но еще не угнетает. И я готов это вытерпеть, понимая, что для структуры страны, для управления страной, это необходимо. Причем это когда я пытаюсь поставить себя на место тех, кто эту планку опускает. А как гражданин, поэт, музыкант я слышу, как планка опускается. Сейчас важно, где ее закрепят. Я думаю, что уже предел, дальше некуда. Могут начаться диктаторские, попросту необратимые процессы. Это же все поблажка госмашине. Планку опускают, и какие-то задачи легче решать. А они все продолжают ее опускать...
— Давай вернемся к тебе. Мы поговорили о рок-н-ролле, об общественной жизни, о художественной жизни, а частная жизнь Шахрина? Ты стал звездой, и твой новый статус — он как-то влияет на частное общение или вообще на общение с людьми? Ты говоришь, что начал закрываться.
— Конечно, влияет. Но если говорить о личной жизни, то сейчас это самая безоблачная часть моего существования. У меня все хорошо дома, хорошие отношения с детьми, с женой, с родителями и с родителями жены. И все родственные отношения нормальные, и хорошая квартира, и достраиваю хороший загородный дом, хорошая машина. Хотя «хорошее» — это в моем понимании; люди, кто строил мне дом, считают, что у меня сарайка. Но для меня это отличный дом. В городской квартире нет ни домработниц, ни уборщиц, ни нянек...
— Сколько метров квартира?
— 150 квадратных метров, в центре города. Я понимаю, что переживаю период пожинания материальных плодов. Хотя у меня нет счета в банке, есть карточка VISA, на которой две или три тысячи долларов, нет вложений в бизнес, но на жизнь хватает.
— А насколько наши рок-звезды вообще беднее, чем наши поп-звезды?
— Все очень просто. Почему мало групп вообще. И в мире мало: RollingStones, U2... ЧАЙФ, ДДТ (смеется). В основном всегда исполнитель плюс набранные музыканты. Поп-музыка ведь вся по этому принципу. Есть продюсер, певец-звезда и нанятые люди, которые работают за очень маленькие деньги. Скажем, при одинаковом гонораре группы ЧАЙФ и Анжелики Варум Варум получает 80% сама, а 20% делит на всех. В группе ЧАЙФ я получаю 20%. А 80% идет на всех. Вот в этом наша разница. Поэтому я думаю, что зарабатываю денег раза в четыре меньше. Хотя у поп-звезд еще есть фонограммные концерты, которые мы не играем, сборные солянки, концерты в казино, которые мы тоже не играем. Это уж совсем буржуазные вещи. Но «корпоративки» мы играем. Мне нравится.
— Почему?
— А я попадаю в атмосферу студенческих вечеринок, или даже школьных. Если нормальная корпоративная вечеринка, то люди друг друга знают, у них проходит мероприятие, а потом они выходят петь и танцевать свои любимые песни. И я понимаю, что когда мы играли в школе на танцах, то это была корпоративная вечеринка. У нас была программа, мы что-то говорили, ну а потом танцы. Это атмосфера такая особая, когда все друг друга в зале знают. Она удивительна. Расслабляются люди, а мы играем свои любимые песни. Обычно не очень большие залы, публика очень близко, все очень доброжелательно. Заказывают в основном молодежные компании, компьютерные чаще всего. Хотя пару раз играли для Внешторгбанка, мы им нравимся почему-то...
— А олигархи?
— Два раза были на нашем концерте. Хотя это была не олигархическая тусовка, два раза «заказывал» Абрамович. И он сам там был, и мы даже познакомились. Это было в Анадыре. Сидим мы днем, обедаем, и заходят тут мужики, в «алясках», капюшоны на глаза надвинуты... Один проходит мимо и говорит: — Ну что, корюшки наловили?— А как раз корюшка ловилась, сезон был... Тут Бегунов ему и отвечает: — Да какая корюшка, тут один триппер поймаешь!— А мужик капюшон куртки откидывает и представляется: — Абрамович! (Мы оба смеемся.) Второй раз это было в Монако, когда ЦСКА играл с Ливерпулем. Он просто стоял в кулисах и притопывал в такт, радостный такой...
— У вас вообще серьезный райдер? (Райдер — технические и прочие требования, которые музыканты выставляют перед концертом, у некоторых групп и исполнителей они читаются, как возвышенная поэма.)
— У нас очень простой райдер, главное, там должна быть сцена — ведь это концерт. Ну, еще у каждого отдельный номер, я живу в люксе, потому что там можно собраться всем. Автомобиль — автобус маленький, но не «газель». В гримерке из излишеств бутылка виски или коньяк. Минералка, полотенца на сцену.
— Кого ты слушал из тех, кого хотел послушать в юности и кого хотел бы послушать реально?
— Знаковым были концерты RollingStones, Пола Маккартни, Би Би Кинга, Stranglers, Nazareth, DeepPurple. Ну и еще я специально пошел на концерт в знаменитый клуб Blue Note в Нью-Йорке, как раз играл Чик Кориа. Хотел бы побывать на концертах Дэвида Боуи и U2. Думаю, что мои мечты осуществимы.
— В какой из стран вас лучше всего принимали?
— Везде. И даже прошлым летом в Германии. Даже забываешь, что ты не в России, там русская аудитория. А вот в 1991 году, когда мы играли шесть концертов в Италии, в одном городе в зале было два русских, остальные итальянцы.
— Любимая страна?
— Италия.
(Про Италию он продолжает в машине, подбрасывая меня до дома. Про то, что любой пацаненок во Флоренции уже изначально растет другим, потому что бегает по улицам, где что ни здание, то Палаццо. И вообще там воздух другой. За окном же машины грязь, слякоть, внезапно нагрянула весна.)
Андрей Матвеев,
журнал «Банзай», май, 2006 г.