«Нет совести без памяти»[58]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Нет совести без памяти»[58]

«Море становилось торжественным и значительным, когда еле слышно через воду долетал звук тяжкого колокола Исаакия», – вспоминал о Финском заливе Дмитрий Сергеевич Лихачёв в одном из очерков о первых годах своей жизни. Мальчиком он бегал по утрам на берег моря «послушать Исаакий», пока пляж еще не наполнился людьми.

А было это до начала Первой мировой войны верстах в сорока от Петербурга, в Куоккале, куда каждый год уезжал он с родителями на лето. «Если погода безветренная, особенно утром – в предвестии жары, то, прислушиваясь, на берегу можно было слышать как бы басовитые гудки… звон большого колокола Исаакиевского собора».

Это было в те годы, когда Анна Ахматова, неподалеку от могилы которой на сельском кладбище в Комарове (не более чем в четырех километрах от Куоккалы его детства) похоронен теперь Лихачёв, еще не назвала купол Исаакия «облаченьем из литого серебра». В те дни, когда, как потом напишет Ахматова в «Поэме без героя», «не календарный – Настоящий Двадцатый Век» действительно еще только приближался, Мандельштам был начинающим поэтом, Набоков – почти ребенком (кстати, он ходил в ту же церковь, что и Дмитрий Сергеевич: «Значит, мы встречались с Владимиром»).

Жизнь Лихачёва началась в совсем другой – во всех смыслах этого слова – России, звуки которой тоже были совсем не такими, как те, что мы слышим вокруг себя сегодня. Считая, вопреки точке зрения многих современных лингвистов, что мысли «вне ее выражения в языке» не бывает, и видя в поисках слова поиски мысли, а главное, всю свою жизнь занимаясь литературой и языком, Дмитрий Сергеевич, однако, огромное значение придавал именно звукам: колокольному звону, конскому ржанию, звуку тишины, которая «каждый раз разная» и «всегда особая».

«Звуки Петербурга! Конечно, в первую очередь вспоминаешь, – рассказывал Дмитрий Сергеевич в очерке “Из воспоминаний”, – цокание копыт по булыжной мостовой. А потом – мягкий, еле слышный звук катящихся колес по торцам и глуховатый “вкусный” топот копыт по ним же – там, за Литейным мостом». Это звуки совсем иной исторической эпохи, живым и мудрым свидетелем которой Лихачёв стал для всей сегодняшней России. И, быть может, именно затем даровал ему Бог столь долгие годы, чтобы он успел всем рассказать всё, что считал нужным, ибо он был человеком, который запоминал всё, в том числе и то, что другие старались забыть, считая, что помнить об этом опасно или неактуально. Дмитрий Сергеевич дожил до того дня, когда слушать его начали не только в узком кругу студентов и аспирантов его отдела в Пушкинском Доме, но действительно все и повсюду.

Лет пятнадцать тому назад он открыл для себя новый жанр – заметок без начала и конца, отрывочных размышлений, дневниковых записей, фрагментов в стиле Розанова, а вернее, Паскаля, потому что, как и Блез Паскаль, Дмитрий Сергеевич говорит в них прежде всего о внутренней жизни души человеческой, о том, что Мераб Мамардашвили так удачно назвал «путешествием души». В основу такой заметки или фрагмента мог лечь спонтанный ответ на вопрос, заданный во время лекции или встречи, случайная, казалось бы, мысль или реплика.

Воспоминания эти не изложены в хронологическом порядке, но всегда отрывочны. (Лихачёв упорно отказывался «вытягивать воспоминания в линию рассказа», ибо считал, что «больше всего неправды именно в этих связках между яркими воспоминаниями, в обобщениях, в попытках восстановить в памяти – “а что же было потом”».) Так появились «Письма о добром и прекрасном», «Раздумья», «Заметки и наблюдения», а также вышедшая в 1996 году совсем маленькая книжечка – «Без доказательств». Название последнего сборника афоризмов не совсем верно. И вот почему.

Все эти книги родились как своего рода marginalia – заметки на полях монографий, над которыми работал Лихачёв в течение всей жизни: «Текстологии», «Поэтики древнерусской литературы», книги «Человек в литературе Древней Руси» и других. Такова специфика труда современного ученого (в особенности сформировавшегося в советских условиях), что, работая над текстами изучаемых им авторов, все замечания личного свойства он, как правило, оставляет для разговоров с друзьями или просто отбрасывает.

Дмитрий Сергеевич от этого пути отказался и стал такие замечания фиксировать. Если задуматься, то все его максимы доказаны, причем блестяще, в тех фундаментальных трудах о человеке Древней Руси и его культуре, которые уже давно стали «достоянием навеки» (используя выражение Фукидида) мировой науки. Однако доказаны они не только в его книгах, но и его жизнью. Лихачёв был единственным беспартийным гуманитарием в Академии наук СССР. В 1975 году, когда ему было предложено «исправить подмоченную репутацию», подписав коллективное письмо против А. Д. Сахарова, он от этого сразу же отказался и в тот же вечер был жестоко избит в подъезде собственного дома.

А до этого были Соловки, где Дмитрий Сергеевич пробыл четыре с половиной года и чудом избежал расстрела. Последний соловчанин, академик Лихачёв скончался через шестьдесят лет после того, как Соловецкий лагерь особого назначения прекратил свое существование; скончался 30 сентября, в тот самый день, когда празднуется память святых Веры, Надежды и Любови – в день Ангела горячо любимой и трагически погибшей дочери Веры.

«Чему я научился на Соловках? Прежде всего я понял, – записал Лихачёв в одном из дневниковых фрагментов, – что каждый человек – человек. Мне спасли жизнь “домушник” (квартирный вор) Овчинников и король всех урок на Соловках Иван Яковлевич Комиссаров, с которым мы жили около года в одной камере». Действительно, Дмитрий Сергеевич умел видеть жизнь в ее «человеческом измерении». Это проявлялось и в науке, примером чего может служить его, быть может, лучшая книга «Человек в литературе Древней Руси», где показано, как раскрывается в конкретных текстах древнерусских книжников (зачастую вопреки средневековому литературному этикету) неповторимость и красота человеческой личности. Проявилось это и в его общественной деятельности.

Лихачёв был убежден в том, что «без памяти нет совести» (блаженный Августин). Он считал, что «совесть – это основная память, к которой присоединяется моральная оценка совершённого дурно». Подчеркивал, что «совесть всегда исходит из глубины души» и поэтому просыпается в нас вне зависимости от нашего желания или волевых усилий, что она «грызет» человека изнутри его самого и, в отличие от представлений, например, о чести, которые нередко бывают совершенно ложными, ложной не бывает, но при этом постоянно и настойчиво связывал совесть с памятью.

Забывание, забвение, отказ от памяти о том, что было с тобой, со страной, с людьми вокруг и так далее, – вот что приводит к утрате совести и более всего разрушает человека. Нравственной оседлостью называл Дмитрий Сергеевич ту укорененность человека в истории и жизни в целом, вне которой, как он считал, мы, в сущности, не способны оставаться людьми. Именно эта «укорененность» делает человека способным «жить интуитивно “по велению совести”, не задумываясь, находить всегда правильные решения, не заглядывая в книжки».

В одной из своих записей, указывая на то, что витражи и фрески в средневековых храмах зачастую «бывали так высоко, что их нельзя было разглядеть» и поэтому были для зрителя «невидимы», Дмитрий Сергеевич замечает: «Следовательно, архитекторы, скульпторы, витражисты и фрескисты творили для Бога, для правды, а не для зрителя, который часто не мог разглядеть детали». Доброделание есть служение человеку, творчество – правде и Богу.

А «разглядеть детали» на древней фреске? В жизни всегда настает момент и для этого, иногда через много столетий после того, как фреска была написана. В своих научных трудах Дмитрий Сергеевич учит нас именно этому. Любой текст прочитывается в тот момент, когда он оказывается абсолютно необходимым для потомков – как лекарство, как спасательный круг, как огнетушитель на пожаре. Но уже теперь видно, как много сделали его «беспартийная» и тихая, а во многом и респектабельная (одно из любимых его словечек) наука и его негромкое служение для того, чтобы мы возвратились к ценностям, казалось бы, утраченным навсегда.

Ровно через год после смерти Дмитрия Сергеевича в московском издательстве «Искусство» появилась книга, включившая в себя статьи, тексты докладов и разрозненные, на манер «Мыслей» Паскаля, записи последних лет. Книга, прекрасно оформленная и очень просто озаглавленная: «Русская культура». Издана она была благодаря поддержке института «Открытое общество», а вернее – самого Джорджа Сороса, предпославшего ей предисловие, где он напомнил, что именно Лихачёв помог ему открыть в России фонд и стоял у истока многих особенно ярких его программ. Кроме того, Джордж Сорос сообщил, что книга «Русская культура» будет разослана в пять тысяч библиотек России. «Если бы меня сегодня спросили, – пишет он, – что я хотел бы пожелать своим детям, я бы ответил: встретить на своем жизненном пути такого человека, каким был и остается для меня Дмитрий Сергеевич».

Автору этих строк довелось в июне 1999 года быть свидетелем их последней встречи. Лихачёв прилетел тогда в Москву на один день, чтобы в Овальном зале Всероссийской библиотеки иностранной литературы участвовать во встрече, посвященной обсуждению мегапроекта «Пушкинская библиотека». Суть этого начинания заключается в том, чтобы в условиях острой нехватки средств на покупку новых книг, без чего не может существовать ни одна библиотека, снабжать провинциальные (областные и районные) библиотеки нашей страны книжными новинками.

«Пушкинской библиотекой» мегапроект был назван не в силу того, что он ставит своей целью распространение сочинений Пушкина, который, в общем, издавался всегда и поэтому в библиотеках России есть, а потому, что сам Пушкин был неутомимым читателем и талантливейшим журналистом, блестяще доводившим информацию о новых книгах до своих современников. Об этом тогда напомнил Лихачёв.

«Роскошно буддийское лето», – процитировал академик посвященные Москве стихи Мандельштама. Действительно, в тот день было невероятно жарко и душно, но Дмитрий Сергеевич выдержал всё, ибо считал, что в читальных залах провинциальных библиотек, расположенных в городах и селах, на тысячи километров удаленных от Москвы и Петербурга, работают те молодые люди, от которых будет зависеть будущее России. Узнав от меня, что и наша «Русская мысль» (я еще работал в издававшейся в то время и в России парижской «La Pens?e Russe»), газета, основанная русскими эмигрантами в Париже, газета, связанная с именем Бориса Зайцева и других русских парижан, распространяется по трем тысячам библиотек страны, он заметил, что это особенно важно, ибо именно таким образом преодолевается тот трагический разлом, который, с одной стороны, оторвал русскую культуру на Западе от России, но, с другой, сохранил ее там, в условиях свободы, для будущих поколений.

А потом, дня через два после этой встречи, Юрий Рост рассказал мне, что Лихачёв был постоянным и внимательным читателем нашей газеты. Может быть, писать об этом неприлично, но тогда я переживал довольно трудный период, когда мои тексты не всегда печатали, снимали с готовых полос и т. д. Поэтому, когда Юра Рост сказал, что Дмитрий Сергеевич всегда ждет моих статей и в первую очередь читает именно их, это меня удивительно поддержало и фантастически поддерживает до сих пор.

Назвать себя учеником Лихачёва я не могу, поскольку лишь иногда слушал его лекции, а потом некоторое время работал под его началом в Советском фонде культуры, где занимался со школьниками, многие из которых теперь уже защитили (в том числе и под моим руководством) кандидатские диссертации; но я счастлив, поскольку был его слушателем. А ведь всего этого могло и не быть. Помню, как лет двадцать восемь тому назад один из моих питерских учителей сказал, что Дмитрий Сергеевич перенес тяжелую операцию на желудке и, конечно, больше года не протянет.

С тех пор минуло более четверти века, и всё это время Лихачёв не только был жив, но трудился не покладая рук и сделал столько, сколько не смог бы сделать, наверно, ни один молодой, здоровый и сильный человек. Прав преподобный Андрей Критский, когда говорит, что «Бог егда восхощет, изменяется естества чин». Бог подарил нам вопреки предсказаниям врачей эти последние десятилетия жизни Дмитрия Сергеевича, когда он смог, уже не пользуясь иносказаниями, а прямо и откровенно сказать не только нам, студентам, в закрытой аудитории и, разумеется, без магнитофона, но тысячам и даже миллионам своих читателей всё, что считал нужным.

Ученик знаменитого Виктора Максимовича Жирмунского, Лихачёв, казалось бы, должен был стать если не германистом, то, во всяком случае, специалистом по западноевропейской литературе. В семинаре своего учителя он занимался главным образом английскими поэтами начала XIX века – Шелли, Китсом, Вордсвортом и Байроном. Думал он и о том, чтобы посвятить себя Шекспиру. Однако всё получилось иначе.

В книге «Воспоминания» Лихачёв рассказывает, что с 1923 года начал заниматься древнерусской литературой, потому что «хотел удержать в памяти Россию, как хотят удержать в памяти образ умирающей матери сидящие у ее постели дети». Он пишет, что любовь к родине его самого и друзей его юности «меньше всего походила на гордость родиной, ее победами и завоеваниями». И далее: «Мы не пели патриотических песен – мы плакали и молились».

Дмитрий Сергеевич входил в небольшое (разумеется, неофициальное) братство Серафима Саровского, которое было организовано в Ленинграде 1 августа 1927 года, когда, как говорит Лихачёв в очерке, посвященном истории этого братства, «у нас возникла идея посещать церковь совместно». Просуществовало оно, однако, всего несколько месяцев – до ареста его членов. Затем на Соловках он сблизился с отцом Николаем Пискановским, которого называет своим духовным отцом, и с епископом Виктором (Островидовым). Владыка, как пишет Лихачёв, «был очень образован, имел печатные богословские труды, но видом напоминал сельского попика, встречал всех широкой улыбкой».

«Иным я его не помню, – замечает Дмитрий Сергеевич в скобках и продолжает: – От него исходило какое-то сияние доброты и веселости». Просветленность и радостность – вот, с точки зрения Лихачёва, те два ключевых момента в православной духовности на Руси, которые делают ее особенным явлением в истории христианства в Европе. Его удивляло, почему в 1990-е годы священники, особенно молодые, стали суровыми, жесткими, а иногда и недружелюбными. «Всё это больше похоже на средневековое католичество», – сказал однажды Лихачёв. При этом он очень любил святого Франциска, но видел в радостной его духовности черты как раз восточного христианства.

В «Воспоминаниях» есть один текст, очень хорошо характеризующий мироощущение Дмитрия Сергеевича, которое он пронес через всю жизнь. Он рассказывает, как на Соловках ему удалось однажды летом задремать в кустах в прибрежной полосе, где вообще появляться запрещалось строжайшим образом. «Когда я открыл глаза, – пишет Лихачёв, – я увидел против себя на расстоянии чуть большем протянутой руки очаровательную зайчиху и несколько маленьких зайчат. Они смотрели на меня не отрываясь, как на чудо. Монахи приучили животных не бояться человека».

Завершая рассказ об этой встрече, удивительно напоминающий как «Цветочки» Франциска Ассизского, так и фрагменты из «Духовных зернышек» парижского митрополита Владимира (Тихоницкого), старый академик говорит, что они с заячьей семьей «смотрели друг на друга, вероятно, с одинаковым чувством сердечной приязни». Он признается, что для него дорого «чувство любви ко всему живому», и он видит в этом чувстве знак присутствия Божьего в мире или «ощущение творящего Бога».

Вообще Лихачёв – созерцатель. Так, рассказывая о поездке в Новгород, он вспоминает, как они с женой «любовались на золотой купол Софии, вызолоченный толстым слоем и отличавшийся зеркальной гладкостью, в которой отражались бегущие по небу облака», и говорит, что «на этот купол можно было без конца смотреть, как смотришь на текущую волну». Ученый, придавший изучению литературы Древней Руси математическую точность, он был, без сомнения, настоящим поэтом и хотя, кажется, никогда не писал стихов, но в своих последних книгах сумел в истинно поэтической форме рассказать о том, что чувствует человек, который, по выражению Гумилёва, «любит мир и верит в Бога».

Есть все основания говорить о том, что научная деятельность Дмитрия Сергеевича была своего рода религиозным служением. «Мои книги, – пишет он в одном из мемуарных очерков о годах учения в университете, – это, в сущности, поминальные записочки, которые подают “за упокой”: всех не упомнишь, когда пишешь их – записываешь наиболее дорогие имена». И верно, до конца 1980-х всё, что делал Лихачёв, было связано с постоянным твердым сопротивлением системе.

Во время «проработок», что регулярно устраивались в Пушкинском Доме и вообще во всех без исключения институтах Академии наук СССР и превращались в настоящий «охотничий гон», его обвиняли в том, что он далек от марксизма (в сущности, обвинители были правы, но тогда это звучало ужасно), разоблачали как человека, который сбежал в текстологию от насущных проблем современности и к тому же (о ужас!) сочувствует изменнику родины князю Андрею Курбскому (речь шла о его переписке с Иваном Грозным, изданной Лихачёвым вместе с Я. С. Лурье).

Однако при том, что Дмитрий Сергеевич практически всегда был среди обвиняемых, он постоянно выступал в защиту тех, кого громили. Об этом я, эпохи «проработок» почти не заставший, знаю и от Аристида Ивановича Доватура, и от Марии Ефимовны Сергеенко, и от Димитрия Павловича Каллистова, и от многих других. А вообще Лихачёв производил довольно странное впечатление. Хрупкий и чрезвычайно изящный, подчеркнуто аккуратно и стильно одетый (из-за того, что он носил светлое пальто и поэтому был похож на иностранца, в один из первых дней войны на Витебском вокзале его даже приняли за шпиона) и так же подчеркнуто беспартийный…

Казалось, что он принадлежал не к своему, а к предыдущему поколению. К поколению тех ученых, что выросли и окончили университет до революции. Не заставший ни знаменитого итальяниста А. Н. Веселовского, автора русского перевода Боккаччо и трудов о средневековых видениях – текстах, что подтолкнули Данте к созданию «Божественной комедии», ни великого египтолога Б. А. Тураева, бывшего к тому же членом Поместного собора 1917–1918 годов, он казался учеником и продолжателем филологов этой эпохи – рубежа XIX и XX веков. Возможно, это и помогло ему выжить: «старикам», которые были нужны как своего рода «живые книжные шкафы» или «ходячие энциклопедические словари», прощали то, чего ни под каким видом не разрешали молодежи.

Феномен личности Лихачёва может быть, скорее всего, объяснен тем, что в его жизни огромную роль сыграла семья и ее традиции – тот петербургский стиль жизни, от которого его родители не отказались и после революции, и вообще принадлежность к старой, как тогда говорили, «средней руки» интеллигенции. Дмитрий Сергеевич вырос в среде, где революционная эпоха чувствовалась только в том, что было нечего есть и не во что одеться, но ни в чем другом. Революция не исковеркала его родителей, а в результате не затронула и внутренний мир у него самого.

Он всегда был верующим, никогда не прекращал молиться и прислушиваться к голосу совести. Всерьез говоря, он ничего не боялся – при том, что был человеком осторожным, а возможно, и нерешительным; не боялся, потому что с того момента, когда на Соловках Лихачёв только по случайности не был расстрелян, он, как пишет об этом сам, понял, что «каждый день – подарок Бога… поэтому не надо бояться ничего на свете».

Важно иметь в виду и еще одно: он всегда отдавал себе отчет в том, что от этой власти ничего хорошего ожидать не приходится, а в коммунистическую партию вступать нельзя ни под каким предлогом и ни по каким мотивам. Даже во время войны, из патриотических побуждений, или на волне XX съезда, чтобы поддержать Хрущёва в деле развенчания Сталина и сталинизма, как сделал это, вступив в 1960 году в КПСС, Дмитрий Шостакович.

Говоря об эпохе «красного террора» и сталинского людоедства, Дмитрий Сергеевич как-то заметил: «Сейчас очень часто говорят и пишут, что население страны не знало о размахе того ужаса, который представляла собой деятельность Сталина». И тут же подчеркнул, что сам он, хотя не имел никаких связей и, более того, мало разговаривал даже с сослуживцами, тем не менее знал многое. «Как можно было не знать о терроре? – спрашивает Лихачёв самого себя и отвечает: – “Незнанием” старались – и стараются – заглушить в себе совесть». А ведь вся система обработки мозгов в течение всего периода советской власти была направлена на то, чтобы задавить голос совести в глубинах человеческого «я».

Если вспомнить призыв Иисуса из 6-й главы Евангелия от Луки (ст. 36) «будите убо милосерди, якоже и Отец ваш милосерд есть» и задуматься над тем, что значит само слово «милосерд» (в греческом тексте Евангелия – ?????????), то нетрудно будет понять: оно обозначает того, кто откликается на боль другого как на свою собственную. Это качество и отличало Дмитрия Сергеевича.

В «Воспоминаниях» он рассказывает о том, как нянюшка его дочек принесла однажды домой купленные за бесценок домотканые льняные полотенца с красным узором, очевидно, украшавшие в избе иконы. «Они, – продолжает Лихачёв, – затем долго были в нашей семье, и я всегда чувствовал в них горе… Мне виделись и полусожженные теплушки, в которых замерзавшие раскулаченные пытались развести огонь и сгорали сами».

Дмитрий Сергеевич пережил блокаду Ленинграда и оставил о ней поразительные записи. Возможно, это самое сильное из того, что написано о блокаде. Читать эти страницы страшно и вместе с тем необходимо для каждого. «Разверзлись небеса, и в небесах был виден Бог», – говорит Лихачёв, рассказывая о блокаде. «В голод, – говорит Дмитрий Сергеевич, – люди показали себя. Обнажились, освободились от всяческой мишуры: одни оказались замечательными, беспримерными героями, другие – злодеями, мерзавцами, убийцами, людоедами. Середины не было. Всё было настоящее».

Передавать его рассказ о блокаде своими словами невозможно. Я бы, будь моя воля, включил его в школьную программу и читал на уроках со школьниками. Скорее всего, это вообще единственный текст, в котором дается осмысление, причем глубочайшее, страшнейшего момента истории в свете христианской веры. Это картина блокады, увиденная человеком, который умел молиться по-настоящему.

Лихачёв, о чем почему-то забывают, был серьезным христианским мыслителем. Его духовные размышления хотя и изданы, но до сих пор никак не осмыслены читателем, которого приучили видеть в Дмитрии Сергеевиче человека, далекого от веры и оппозиционно настроенного по отношению к православию. Это не так. На Соловках он причащался во время литургии, которую шепотом совершал отец Николай Пискановский, а потом, перед тем как заснуть, непременно крестил свою подушку, под которой лежал маленький серебряный складень, позже отобранный командиром роты. Засыпал под маленьким пуховым одеялом (под ним он спал в детстве и взял с собою на Соловки, потому что оно ничего не весило). «Лежать под детским одеялом – это ощущать дом, домашних, заботы родителей и детскую молитву на ночь».

Так писал он о том времени, что провел в тюрьме, на этапе и в лагере. Великий ученый, настоящий академик и классик отечественной науки, свою детскую веру он пронес через всю жизнь, чтобы оставить нам как главное свое наследство. «Блажени чистии сердцем… яко мзда ваша многа на небесех» (Мф 5: 8, 12).

Впервые опубл.: Русская мысль. 2000. № 4337(19–25 октября). С. 19. (подзаголовком «Не заглушая в себе совести. Памяти Д. С. Лихачёва»).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.