Страсти по царю Эдипу

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Страсти по царю Эдипу

Пребывание Перикла у власти продлилось свыше трех десятков лет. Можно сказать, начало его правлению было положено еще при жизни реформатора Эфиальта, которому в 461 году до н. э. удалось ограничить власть аристократического Ареопага, своеобразного Государственного Совета.

Вскоре после этого Эфиальт был загадочным образом умерщвлен, и Перикл, находившийся в тени его очень энергичной фигуры, обрел полную инициативу действий. Еще большую свободу почувствовал он после изгнания сторонников аристократической партии.

Правление Перикла продолжалось почти до самой кончины его (429) и знаменовало собой наивысший расцвет Афинского государства. Правда, под видом демократического правления, не нарушая внешне установленного строя, не меняя его институтов, – Перикл осуществлял фактически единоличную власть. Афинское государство при нем располагало огромными средствами, поскольку казна Морского союза была перенесена с острова Делоса в сухопутные Афины, помещена на Акрополе (о чем уже вскользь было сказано).

Афины преображались на глазах. В них развернулось повсеместное строительство. Возведены были Парфенон, поразительные Пропилеи, многочисленные роскошные храмы. Со всех сторон в город стекались архитекторы, художники, скульпторы, философы. Лично Перикл подружился с первейшими мыслителями, с деятелями искусства, в том числе с величайшим скульптором и зодчим Фидием, не говоря уж о своеобразной дружбе его с Софоклом.

Демократические Афины все сильнее входили в непримиримые и неразрешимые отношения с олигархическими государствами, во главе которых стояла Спарта. В конце концов все это и привело к войне, разразившейся в 431 году.

Наиболее страшным результатом спартанского нашествия явилась какая-то эпидемия, нечто такое, что в средневековой Европе обозначалось всеобъемлющим словом «чума», вбирающем в себя симптомы различных болезней. Это было одно из тех бедствий, которые сметали с земли многочисленные город? и даже целые страны.

Софокл стал свидетелем подобного лиха. Быть может – непосредственным образом оно даже лично коснулось его, как главу многочисленного, разросшегося семейства. К указанному времени Софоклу шел уже седьмой десяток лет, и он находился в расцвете своей поэтической силы и своей немеркнущей славы.

Прежде всего, больные люди появились на пирейских набережных, что красноречиво свидетельствует лишь об одном: зараза занесена была извне, кажется – из Египта. Там она бушевала незадолго до этого страшного года. В Афинах моровая язва нашла себе самую благодатную почву по причине скученности населения. Смертность выглядела невообразимо высокой. Не помогали ни молитвы, ни жертвы богам, ни отточенное искусство лучших врачей, в том числе – уже знаменитого Гиппократа.

Ход болезни описал как раз находившийся в городе выдающийся историк Фукидид, сын Олора. Больные, по его словам, страдали от сильнейшего жара, воздействий которого не в силах были вынести. Срывая с себя одежды, они лежали совершенно голыми, глядели на мир воспаленными глазами, в которых пылало вселенское страдание. Дыхание несчастных становилось зловонным и нерегулярным, прерывисто-хриплым; язык и глотка – выглядели кроваво-красными. Людей терзали жажда, бессонница и кошмары. Мучения продолжались в течение семи-восьми дней, после чего люди умирали в страшных мучениях. Многие впадали при этом в беспамятство. Если кому-то и удавалось все-таки исцелиться – тот оставался навеки калекой, лишившись зрения, пальцев рук или ног. Дымы погребальных костров в эти жуткие дни заполняли все улицы и площади города. Они окутывали высокий Акрополь, добирались до подножия статуи богини Афины, гордости скульптора Фидия. Живые не успевали оплакивать и сжигать умерших. Остывшие, а то и полусгнившие, осклизлые и разбухшие трупы заполняли все улицы города. Ими были забиты внутренности всех без исключения храмов. Особенно много мертвецов валялось возле колодцев, ручьев, фонтанов и прочих водных источников, куда сползались эти совсем обезумевшие существа, еще накануне выглядевшие гордыми и мыслящими, а теперь – побуждаемые лишь проблесками почти что угаснувшего сознания. Всех их мучила нестерпимая жажда…

Конечно, все это видел Софокл. С полнейшим на то основанием можно было предполагать, что картины народных бедствий возродили в голове у поэта мифы о царе Эдипе, могила которого в Гиппо-Колоне с детства бередила его чуткую душу. Именно такая чума, по преданию, терзала соседствующий фиванский народ, когда бдительные небожители карали потомков Кадма за грехи ни в чем неповинного царя Эдипа, точнее – его родителя Лая.

Быть может, Софокл не раз уже в своей жизни приступал к разработке данного мифа, но все созданные им сочинения то ли оказывались неудачными, то ли попросту не дошли до наших дней. Разуме ется, трудно предположить, чтобы великие произведения могли бесследно исчезнуть, не оставив даже заглавий.

Зато теперь у поэта появилась новая мотивация. Это было необычное представление.

О новой пьесе стареющего поэта ходили самые невероятные слухи, хотя, казалось бы, афинянам порою становилось не до того. Слухи распространялись людьми, кому уже приходилось соприкасаться с актерами, занятыми в пьесе, с хористами, разучивавшими свои партии в доме богатого хорега, с музыкантами, сочинившими и исполнявшими музыку к пьесе, с художниками, расписывавшими доски с изображениями убранства царских дворцов.

Все понимали, что Софокл выведет на подмостках фиванского царя Эдипа, прах которого покоится в земле родного ему предместья Гиппо-Колона, который даже оттуда продолжает заботиться об аттических просторах.

Истомленные непрерывной осадой, потерявшие близких, знакомых, соседей, афиняне с явной опаской занимали места в своем непривычно просторном амфитеатре бога Диониса. Все в нем отныне казалось чужим, необычным, поскольку не было рядом до боли знакомых лиц. Не было друзей, понимающих тебя с полуслова. Не с кем было делиться впечатлениями и мыслями.

– Говорят, Софокл задумал показать нам фиванскую чуму?

– Говорят…

– Что говорят… Точно!

– А зачем это нам? Нагляделись до рези в глазах…

– Неужели увидим Сфинкса?

– Как же это было жениться на собственной матери? Не понимаю…

– Сейчас увидим…

– Сейчас… Сегодня!

Афинянам было трудно привыкнуть, что в государстве больше не слышно голоса сладкоречивого Перикла, казалось бы, вечного стратега, а потому неизменного правителя, отвечающего исключительно за все. При нем они чувствовали себя чуть-чуть ущемленными, это правда. Зато без него – осиротевшими бесповоротно.

Но вот принесены уже жертвы. Это делалось в центре блистающей камнями орхестры – так уж водилось с незапамятных времен. Прыткие рабы, в коротких одеждах, стирают кровавые яркие пятна. Удаляются с орхестры и усаживаются в первом ряду торжественные жрецы в длиннющих белых одеждах. Подбирают пестрящие из-под пальцев складки неспешно стекавшей торжественной ткани…

Зрители, все до одного, оказываются на своих местах. Проступают пустые пространства, никем не занятые сиденья. Обрисовываются удлиненные клинья, на которые разбит весь огромный амфитеатр. Остриями все клинья упираются в резко очерченную орхестру, издающую запахи жертвенной крови…

В центре орхестры, на фоне темно-коричневой сцены с белыми дорическими колонами (о ней будет рассказано несколько позже) колышутся трепетные хористы, изображающие древних фиванских жителей. Звуки музыки чаруют зрительскую массу, и многие люди в мраморных креслах вскрикивают от неожиданности, завидев высокую фигуру в золотистой одежде и в выразительной яркой маске со взглядом чем-то встревоженных, вроде, глаз. Сверкающая корона на голове актера свидетельствует, что он представляет собою правителя, царя, которого волнуют вести, поступающие со всех концов государства-города.

– Что означает этот грозный гнев небожителей? – вопрошает правитель.

Царь на подмостках явно напоминает покойного ныне Перикла. Афинянам-зрителям кажется, будто под яркой маской, которая приковывает их взгляды, скрывается удлиненная голова первого по значению былого стратега. Голова у Перикла похожа на вытянутую снизу к верху луковицу, отчего он при жизни предпочитал прикрывать ее сверкающим шлемом, носимым им кстати и некстати, над чем всегда потешались и потешаются комедиографы и прочие, охочие до насмешек люди.

– Кто мне ответит на этот вопрос? – продолжает раздумья Эдип.

Но нет. Афиняне вслушивались в слова, долетающие с подмостков, и проникались уверенностью: перед ними действительно воскресший фиванский царь, ушедший под землю в Гиппо-Колонне, невдалеке от храма, посвященного богу Посейдону! Да, да, это он, Эдип, появившийся из сплетения дворцовых колонн, из каких-то придумок театральных изографов. Под шумок того, что творилось и говорилось на зыбких подмостках, афиняне вспоминали все остальное, что было ведомо им об этом загадочном человеке…

Свыше двадцати лет процарствовал в Фивах счастливый Эдип. Власть его виделась вполне справедливой, хоть и не в меру жесткой и строгой. Фиванский народ получил основания гордиться собственным выбором.

Царскую власть фиванцы вручили молодому пришельцу в награду за освобождение от жуткого чудовища. За двадцать лет до этих событий, за которыми афинянам предстояло наблюдать на театральных подмостках, в Фивах появилось существо, верхняя часть которого выглядела хрупкой девичьей талией, а нижняя – сплошь звериной. Чудовище не пропускало ни одного фиванского жителя, не огорошив его неразрешимым вопросом, произнесенным нежным женским голосом: «Скажи-ка мне, дорогой, кто это утром передвигается на четырех ногах, днем на двух, а вечером – на трех?»

Ответить никто не мог, и чудовище с хохотом пожирало недотеп-тугодумов.

Вдобавок к этому несчастью, какие-то злодеи убили фиванского царя Лая, попавшегося им под дубину на безлюдной лесной дороге. Поскольку убитый властитель был бездетен, то шурин погибшего государя, брат его жены Иокасты, по имени Креонт, торжественно объявил: кто избавит Фивы от вечного страха, тот получит трон и руку овдовевшей царицы!

Такой удалец сыскался. Им оказался молодой пришлый юноша, не растерявшийся от вопроса Сфинкса. Существо, предмет этой ловкой загадки – любой человек. Заслышав ответ, видение Сфинкса мгновенно исчезло, как будто его там и не было.

Благодарные фиванцы пронесли юношу по улицам всего города, прямо к дворцу. Этого человека, этого царя, за которым афиняне зорко следят на своих подмостках, звали Эдипом. Супруга Иокаста осчастливила его двумя сыновьями-наследниками и двумя дочерьми-красавицами. Но боги наслали на Фивы вдруг страшную моровую болезнь…

Встревоженный судьбами давно обретенной державы, царь Эдип послал шурина Креонта к дельфийскому оракулу. И вот он слушает принесенный из Дельф ответ. Устами древней, как мир, но чуть ли не бессмертной жрицы Пифии, вещающей безумными выкриками, – бог Аполлон известил: фиванцы страдают из-за того, что среди них безнаказанно обретается убийца прежнего царя Лая!

Зрители понимают: доныне Эдипа нисколько не интересовали загадочные события, связанные с судьбой царя Лая. Не будоражил его внимания и сам прежний муж красавицы Иокасты… Но теперь-то фиванский царь непременно обязан выяснить все обстоятельства давно призабытого преступления.

Эдип дает указание провести полнейшее расследование.

Оказывается, в живых на сегодняшний день остался один лишь свидетель убийства. Он и поныне стережет в горах царское стадо.

– Приведите его ко мне! – вроде бы против собственной воли громко приказывает Эдип.

А пока что пытается выведать имя преступника из уст слепого прорицателя Тиресия. В молодости старик был крепко зрячим, пока не увидел сверкающую наготу богини Афины. За это Тиресий был ослеплен на месте, а в качестве компенсации получил вещий дар и возможность прожить на свете девять человеческих сроков.

Эдип требует ответа – старик, насупившись, загадочно молчит.

Но не оттого, что не знает должного ответа. Он просто страшится последствий обнародованной разгадки. Эдип настаивает, и Тиресий в конце концов отвечает, что убийцей царя Лая является… сам Эдип.

– Что?.. Да ты уже обезумел, старик!

Ответ слепого прорицателя воспринимается Эдипом как свидетельство заговора со стороны шурина. Да, Креонт всегда считал его чужаком, который лишь силою случая оказался на древнем фиванском троне, на котором сиживал когда-то сам Кадм.

– Что же… Добавлю…

И тут начинается перипетия высочайшего порядка.

Царица Иокаста стремится успокоить задетого гневом мужа. Она уверена, что предсказателям нельзя доверяться полностью. Об этом ей позволительно судить по собственному опыту. Когда-то, в первом браке с покойным ныне суровым Лаем, у нее родился сын, но прорицатели наперед посулили супругам, будто ниспосланный им наследник убьет своего родителя и женится на собственной матери. Каково? Родителям пришлось срочно отказаться от явившегося в свет младенца. Однако предсказаниям не суждено было сбыться: Лай погиб от рук подлых разбойников. Они умертвили его по дороге в Дельфы.

Слушая Иокасту, Эдип вспоминает свою давно ушедшую молодость и свою давнишнюю встречу с каким-то благородным стариком в подобной же горной теснине, на узкой дороге, ведущей в священные Дельфы. Он, Эдип, убил незнакомца, посмевшего замахнуться на него увесистой палицей…

Недобрые предчувствия закрадываются в душу царя.

Иокаста улавливает подспудный ход мыслей расстроенного супруга, но все еще продолжает его успокаивать. Да, она помнит слова уцелевшего царского спутника, ныне старого пастуха, будто разбойников было несколько человек.

Но тут во дворце появляется вестник из соседнего Коринфа. Он сообщает, что тамошний царь Полиб, отец Эдипа, по воле богов перебрался в мир предков. На освободившийся царский трон коринфяне решили призвать его сына.

Как ни странно это звучит, но Эдип испытывает сильное облегчение. Ведь он нарочито оставил когда-то родительский дворец, чтобы не стать убийцей родного отца. Такое предсказание изрек ему дельфийский оракул. И вот его старый родитель почил собственной смертью! Оракул снова ошибся. Однако в Коринфе жива еще его мать Меропа. Оракул же, помнится, предсказал и другое: он, Эдип, женится на собственной матери.

Коринфский вестник в ответ широко улыбается:

– Пустые тревоги, Эдип! Ты вовсе не сын царя Полиба и его супруги Меропы. Ты приходишься им приемным ребенком. Я сам принес тебя в царский дворец, когда был ты младенцем… Но не беспокойся: то, что я тебе здесь поведал, известно только мне одному.

Сказанное ничуть не успокаивает Эдипа, а лишь настораживает. Так чей же он сын?

Коринфский вестник не скрывает истины: младенца Эдипа он получил из рук фиванского пастуха, своего приятеля.

– Вот как?

К удивлению коринфского вестника, откровение еще больше волнует царя.

В конце концов во дворец приводят согбенного старого пастуха. Да, конечно, это он передавал когда-то младенца своему коринфскому другу, который и прислан в роли вестника.

– Но кем же был тот младенец?

– Младенец? А… Да, я помню…

Пастух отвечает, будто он получил его из рук царя Лая и его супруги Иокасты.

Крик вырывается из груди внимающей им Иокасты. Чутким сердцем, раньше всех прочих, среагировала она на слова старика-пастуха. Ее нынешний муж – это и есть ее сын, умертвивший прежнего супруга. Вот он, убийца родного отца!

– О боги! Боги!

Со скоростью молнии выбегает Иокаста из дворцовых покоев.

Сраженный известием, Эдип продолжает взвешивать все услышанное и увиденное и приходит к неопровержимым выводам. Да, он стал убийцею собственного отца. Ему не удалось избежать предначертанного судьбою.

Нетвердой походкой направляется царь вслед за своей женою-матерью.

Иокаста тем временем достигает собственных покоев. Не выдержав страшного позора, она сводит счеты с жизнью, повесившись на собственном поясе.

Припав к телу супруги, Эдип выкалывает себе глаза, использовав острие от пряжки с ее рокового пояса. Он лишил себя зрения, которое не уберегло его от фатального поступка…

Все это совершается за сценой, невидимо для зрителей. С окровавленными глазницами, с красными пятнами крови на белых одеждах, трясущимися пальцами нащупывая себе дорогу, предстает Эдип перед афинскими зрителями.

Крик замирает в сотнях зрительских уст при виде преображенного ужасом человеческого лица, которое еще несколько мгновений тому назад казалось олицетворением мирового порядка, справедливости и счастья. Он попытался поспорить с судьбою, изменить предначертанное высшими силами. Человек пострадал при полном отсутствии своей личной вины. Он расплачивается за грехи своего отца, когда-то похитившего сына у пелопоннесского властителя Пелопа…

В глубоких раздумьях оставляют афиняне свой театр, который все зримей, отчетливей и отчетливей, становится для них школой жизни.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.