«Распоясанные письма» В. Розанова

Три письма В. В. Розанова к З. Н. Гиппиус, сохранившиеся в составе архива П. Б. Струве в Гуверовском институте (США), — миниатюрный фрагмент многолетней дружеской переписки блестящих мастеров эпистолярного стиля. Переписка началась со времени знакомства (1898), продолжалась вплоть до скандала с исключением Розанова из Религиозно-философского общества в 1914 г. (в связи с «делом Бейлиса»); прощальное письмо Розанова Мережковские получили уже после его смерти[230].

Письма из архива Струве относятся к периоду первой парижской эмиграции Мережковских (1906–1908); несомненно, их было гораздо больше — и деловых, и «распоясанных» (интимных, раскованных). Их тон и тематика ничуть не смутят знатоков Розанова: ведь его письма, «как и всегда гениальные»[231], по словам Д. В. Философова, — суть продолжение прозы, но только еще интимнее, еще пронзительнее, еще откровеннее. Не вызывает недоумения и то, что адресованы они Зинаиде Николаевне Гиппиус. При всей несхожести стиля литературного и бытового поведения, Розанов и Гиппиус были близки чрезвычайно — их дружба была предопределена некоторой родственностью натур. Творчество обоих питалось из одного корня: темы «Бога и „пола“», «свободы и благодати» прошли через всю жизнь как автора «Темного лика»[232], так и автора «Последнего круга»[233] (называю наугад, ряды примеров можно множить). Каждый из них по-своему осознавал, что «Бог» в человеке говорит через «пол» — через «пол» открывается любовь, дающая выход в бессмертие.

Внутренняя близость Розанова, и Гиппиус сочеталась с их взаимным интересом друг к другу. Однажды в приятельской беседе с С. П. Каблуковым[234], страстным поклонником Гиппиус, Розанов заговорил о человеческих «типах». Каблуков записал этот разговор: «По его мнению (Розанова. — М. П.), бывают люди линейные, круглые и квадратные. Меня отнес к линейным <…> На мой вопрос о признаках, характерных для этих трех категорий, сказал, что круглым свойственна неподвижность, спокойствие и благодушие, линейным же стремительность: „они — стрела“. „Квадратности“ отвечает грубость и угловатость („углы“). Себя назвал „линейно-круглым“, т. е. типом неустойчивым, и указал на свои непоследовательности во взглядах. На мой вопрос о Мережковском, Зин. Ник. и Нат. и Тат. Ник. Гиппиус[235] назвал первого линейным, „Тату и Нату“ круглыми (после некоторого раздумья), а З. Ник. — зигзагообразной, „как молния“. „Она — новая“»[236].

При неослабевающем любопытстве к проблемам взаимоотношения полов, внимание Розанова не могла не привлекать женщина «со шлейфом». О Гиппиус ходило немало домыслов и сплетен, многие из них дожили до наших дней. В прошлом году в одной из передач ленинградского телевидения незадачливая журналистка, восхищаясь титанизмом личности поэтессы, ничтоже сумняшеся, между прочим назвала Гиппиус гермафродитом. Подобная догадка (еще в 1903 году!) была высказана и некоей Е. И. Образцовой (предполагавшейся пайщицей журнала «Новый путь»), влюбленной в Д. С. Мережковского. Утратив надежды на взаимность с его стороны, она отправила Зинаиде Николаевне записку: «Д. С. Мережковский — идиот, З. Н. Г. — гермафродит, оба — альфонсы»[237]. Спустя десятилетия мысль о сексуальной двусмысленности Гиппиус высказывала и близко знавшая ее Н. Н. Берберова: «Она, несомненно, искусственно выработала в себе две внешние черты: спокойствие и женственность. Внутри она не была спокойна. И она не была женщиной»[238].

Вероятно, поведение Зинаиды Николаевны, нередко экстравагантное, давало повод для самых разных толков. Ее интимная жизнь, богатая событиями, не была закрыта от современников и весьма занимала их. В этой связи привлекает внимание запись в дневнике С. П. Каблукова от 5 июня 1909 г.: «Надо записать еще то, что рассказал Вяч. Ив<анов>[239] о P. Н. Мережковской. Оказывается, что она страдает чахоткой, развивающейся очень медленно. Она знает это и живет след. в постоянном ожидании смерти. Во-вторых, она — по видимости (законная) жена Д. С., на самом деле — девушка, ибо никогда не могла отдаться мужчине, как бы ни любила его. В ее жизни были любовные увлечения, напр., известным Флексером (А. Л. Волынским)[240], с которым она одно время даже жила вместе в Пале-Рояле[241], но эти увлечения не доходили до „падения“. И в этом для нее — драма, ибо она женщина нежная и страстная, мать по призванию. Говорят, что у нее есть интимный дневник, который будет напечатан после ее смерти. С Мережковским ее союз — чисто духовный теперь, как и с Дм. Философовым[242]. Все трое они живут, как аскеты, и все намеки на „m?nage en trois“[243] — гнусная выдумка. По мнению Вяч. Иванова, З. Н. гораздо талантливее Мережковского как поэтесса и автор художественной прозы. Она принадлежит к классическим поэтам, т. н. поэтам minores[244], как напр., Катулл и Проперций в Риме[245], Боратынский у нас и др. Она была творцом Религиозно-Философского об-ва[246]; многие идеи, характерные для Мережковского, зародились в уме З. Ник., Д. С. принадлежит только их развитие и разъяснение. Зин. Николаевна очень тяготится тем, что она женщина, поэтому она подписывается часто мужскими псевдонимами, напр. „Антон Крайний“, „Лев Пущин“, и в стихах и рассказах от своего лица говорит всегда в мужском роде. Я спросил Иванова, не имеет ли себе совмещение в лесбосских склонностях это отвращение Зин. Ник. к мужским ласкам. Он ответил незнанием, хотя признался, что так же думает и сам. Но прибавил, что теперь к этим аномалиям она относится с отвращением, весьма ригористично. Мистического опыта в ней также несравненно более, чем у ее мужа»[247].

Рассказ Каблукова требует обширного комментария, сделать который со временем помогли бы публикации интимных писем Гиппиус к Н. М. Минскому, З. А. Венгеровой, Л. Н. Вилькиной, В. А. Злобину, а также републикация ее писем к Д. В. Философову, А. В. Карташеву и интимных дневников[248], освященных «метафизикой любви», погружающих в мистику «пола» (и все они, как письма Розанова, — художественная проза). Но даже и без этих «говорящих» текстов сексуальная одаренность их автора и близость Розанову достаточно прозрачны. Мистика «пола» была одним из источников вдохновения в равной степени как для Розанова, так и для Гиппиус. В определенном смысле они нашли друг в друге единомышленников, и потому «распоясанные» письма, полученные в Париже из Петербурга, не могли ни смущать корреспондента, ни шокировать адресата и, вероятно, не должны смущать и нас, читающих их сегодня.

* * *

Тексты печатаются по ксерокопиям автографов Розанова. Публикатор благодарит за предоставленный материал сотрудника Гуверовского института Рона Булатова, а также А. Ю. Гурьянова.

№ 1

(декабрь 1906)[249]

Дорогая Минерва! Неопытный «мышонок» попал в беду и просит мамашу придумать, как бы ему выпутаться. Проклятая Леликина, Лолекина, Вилькина[250] и проч. позволяет читать мои к ней письма[251], — совершенно «непозволительные», и хотя, конечно, «мужчине все позволено» — но «не до такой же степени», как говорит Расплюев[252]. Права это делать она не имеет никакого; но тут очевидно не в праве дело, а в ее уме и порядочности — по части чего у нее безнадежно. Что делать — не знаю, как поступить — не понимаю. Написать Минскому? Он на нее чрезвычайно влиятелен, и вообще из его воли она не выходит. Нужно письма вернуть мне, как и было у нас в начале условлено[253]. Конечно, никакой любви ни раньше, ни теперь у меня не было, а это все проклятая «философская любознательность». Ума и души у нее никогда не было, тела — сколько у пискаря, одни платья, целый воз платьев: но Вы понимаете, как это не любопытно в 50 лет. Вы спросите, что я за дурак, что влез в перепляску. Началось с игры, шалости: на вечере (литературн<ом>) в «Вопросах Жизни»[254], скучая за Аскольдовым[255] или <Зелинским>[256], я ей сказал, что «сегодня в час ночи прилечу мысленно к ней и поцелую», — а она бы это в 1 ч<ас> ночи вспомнила (разумеется — я забыл и в 1 ч<ас> ночи чистил монеты). «Я крепко поцелую». — «Как хотите». — «Как хочу? …?» — «Да». — «Ну, хорошо: и напишу Вам». — «Отлично»… Дальше — больше: и я ей писал все, что — без препятствий физических, без антипатичностей (возможных), физических «chevalier» делает «avec cettes petites»[257]… Она отвечала и умно: «Груди — это уже стыдливость, но не безумие». Когда я раз выразился в письме, что почему-то (почему в самом деле? не понимаю) грубое «титьки» волнует более, чем «груди» (скульптура, искусство), — она преднамеренно повторила в письме «титьки». Ну и пошло, «дальше в лес — больше дров». В составе других причин меня манила надежда (ей-ей философическая) «вызывать <1 нрзб> женщины», так сказать новый и немыслимый мужчиною, новый для «философии брака». Теперь эта дура «полегоньку» и «помаленьку» читает это разным друзьям своим — кажется, Сомову[258], Нувелю[259] и проч.; а главное хвастает: «У меня есть полный матерьял для 3-го тома соч<инений> В. В. Розанова, который я издам после его смерти».

Что мне делать? Нужно бы собственно похитить у нее узелок с моими письмами, просто — взять, как она нахально у меня их «экспроприировала» и весною под разными предлогами отказалась вернуть. Я собственно и ездил-то к ней, особенно последнее время, за письмами. Но она все увиливала.

Я сперва вспылил и думал купить палку с набалдашником — потребовать, пригрозить: но боюсь — не выдержу, т. е. пригрожусь и ничего не сделаю. Я не умею драться. Вообще я Адонис, а тут надо Геркулеса. Не понимаю. Потом она может схитрить и вернуть часть писем. Очевидно, немножко письма (она говорила, что постоянно перечитывает их) волнуют ее холодную душу, как Поль де Кок, «вдесятеро». Вообще ничтожное существо, и ничтожные причины поставили меня в опасное и глупое положение.

Вот об этом-то я у Вас и прошу совета и может быть реальной помощи[260]. Д. С. письма не показывайте: он тоже «возится» с ней или «любит ее» — вообще полная каша. И может помешать.

Ваш

В. Розанов

Адрес мой отнюдь не на дом (беда!), а С. Петербург, Эртелев пер. 6, Редакция «Нов<ого> Времени» В. В. Розанову. Заказное.

№ 2

(вторая половина 1907 г.)

Милая Зиночка! Разумеется, я был очень обрадован, получив твое письмо tr?s exscellani[261], (ведь я из любителей литературы), и, разумеется, сейчас же написал ответ… на 4х почтовых листах. Но, с неделю продержав заложенным в Карамзине (мой способ прятать бумаги) истребил. Очень «ответственное» б<ыло> содержание. Ну, а затем… ужас — (ведь мне уже 52 г<ода>): ибо «2 раза подряд» не могу делать ни в сладких письмах, ни в сладкой постели. Не сердись на слог: пишу тебе как товарищу-мальчику («во мне не смотря на 4… лет живет, если не девчонка, то мальчишка»). Я думаю — преостренький мальчишка, и в пере и в поцелуях.

Не довольно ли? И да, и нет… Хотя ты и мальчишка, но уже одно то, что ходишь в юбке — соблазняет «еще поблудить языком», т. е. «слогом»… гм… гм… Удивительно: ну, что особенного в юбках. Пыль, складки… Казалось бы, чепуха: но

Но каюсь — ножка Терпсихоры

Мне больше все-таки мила,

— чем куафюра, «глубокие глаза» и проч<ая> чепуха. Да, великая тайна, великая загадка. «Узенький следок» у Д<остоевско>го; ну, что «следок» — складочки, морщинки, эти тоненькие и розовые по розовому. И нравится. Худо ли это? Вот ведь Аскольдову ничего из этого не понравится, и уже поэтому я заключаю, что «сие» не так плохо, что оно нам «нравится», и во всяком случае это — противоположное тупости. Что противоположно Аскольдову — то талантливо. «Встал длинноухий Шигалев и положил перед собою тетрадь»…[262] Возмутительно. Одно средство прогнать их — пустить всемирные запахи. Все Бокли[263] умрут. Туда и дорога.

Дим<итрия> Серг<еевича> «отпели» в Бакинск<ой> газете, значит — долго здравствовать. Он проживет до 80, и сколько напишет! Вот когда Зинка умрет, он с тощищи такую оперу запустит, что — ужас. Вчера читал кое-что из «Гряд<ущего> Хама»[264]: как хорошо! У него есть хороший дар demi-prophet demi-publicite[265], и скверно только, что он не монолитен. Ну, да ведь и мы все составные, и любим немножко хвастнуть, сказав, что «сложно-составные», как периоды у Гоголя.

Поцелуй и Митю и Диму[266]. С уксусом? Нет, «по-христиански», чуть-чуть губки.

Вот отчего «те» губки нельзя поцеловать «по-христиански»? «Чуть-чуть» — не выходит. Затянешься. Тут уж «правда», тут — все! Около этого нельзя «лицемерить», как около чаши с хлебцом и дешевеньким вином. Подлецы: на «кровь Христову» не истратить больше, чем 1 р. 25 к. за бутылку.

Ну, а Ваш француз ничего мне не прислал[267], и «промолвление имени Розанова даже на о-ве Яве» все еще останется гипотезою. Пришлите хоть Вы.

Так-то, Зиночка. Всех я вас 3-х люблю, за то, что Вы свободные люди. Ничего нет лучше свободы, ничего нет счастливее свободы, ничего нет благороднее свободы. И все потому, что в ней одной может вырасти безгранично индивидуальность. Petit[268] Бердяев[269] воображает, что я не понимаю «личности» и что мне нужна только «луна». Дурак: да я и в Луне-то усматриваю «лицо», индивидуальность. «Девушка с завязанными глазами». Ну, тогда она еще восхитительнее, чем с вылупленными глазами. Я безгранично люблю индивидуальность, сосу личный дух. Оттого-то — мои стремления, от человека к человеку. Ведь я непоседа. И все ищешь. «Юбочки и личики, личики и юбочки». Это только Бердяев любит одни книги, и воображает, что, «и не нюхав юбочек», он так много постиг в Лице Человеческом.

— Истинно, истинно говорю вам: кто не лобзал… не вкушал… плоти человеческой, не заглядывал и в бездонную глубину Лика Человеческого.

Хорошо? Ничего, если и плохо. Розанов за щелчками не гонится. Наплевать. Было бы сладко жить, а щелчки «в Божьей воле». Да, еще, почему я вас люблю трех, и вообще декадентов: все они понимают. Скучно с непонимающими.

Тата[270] все понимает. Все (пылает):

«И мирра капала с рук (?) моих, — и с концов пальцев моих падала мирра…»[271]

Вот не видал «пальцев», с которых падала бы мирра. Но боги на Олимпе знали, где родится «нектар» (ж.) и «мирра» (м.). Вообще на Олимпе я думаю, знали, «где раки зимуют».

Мне кажется поэтому, Зиночка, и мы бродим где-то в предгориях Олимпа. Ну, — Тайгет, что ли, Пантеликон[272] или еще какие черт их побери.

Да, все смеюсь в душе: Митенька и Зиночка, да такие вы все хорошие, что не стану же я с вами расстраивать отношений из-за Царствия небесного. Ну если есть и вам нравится — ну, слава Богу, и ура! и есть! и полезем! Пустим Тату вперед на четвереньках, и уж за ней покарабкаюсь и Аз Грешный на четвереньках. Дант говорит, что там — стеклянная гора, и изрежешься: но после Таточки хоть бы и изрезаться. Пальчики тряпочкой завяжем. Впрочем, духовно Наточка[273] обаятельнее, и — лицом, только — не корпусом. Мне кажется, это — ничего, если не о девчонках помечтаешь все-таки как о девчонках.

№ 3

(январь-февраль 1908)[274]

Милая Козочка с безмолочным выменем (о, если бы оно было молочным!) — Северак наконец мне прислал. Интересно бы видеть его карточку: без физических черт я не умею как-то вообразить и духовную сущность. Кажется — умно. Где читаю и что понимаю — умно и метко. Ну, спасибо.

Не жалей моих грудей,

Этих белых лебедей («Мальва»).[275]

Когда пишу бабе — ну, не умею воздержаться от этих «глупостей». Там на том свете (ты грозишь) — хоть распори-пори меня, а на этом хочется поиграть «белыми грудями». Да и не только поиграть — а больше. Да и не только грудями — а больше.

Прости, миленькая, прости, губастенькая (тягучие у тебя губки — я замечал), прости остренькая. Я знаю, что ты меня любишь, и все мне извинишь.

Я написал Севераку la lettre tr?s s?rieuse. Profondement[276]. Хорошо, что сию же минуту, как получил статью — а то бы не собрался. Мне так печально, что я не послал своих книг автору «Die Sekte chiisty»[277]. Лень было запаковать, ужасная.

Ну, как поживают твои сосочки? Как грудки? Какая тоска, если их никто не ласкает. Это до того глупо. Ната мне очень нравится, духовно нравится (вообрази). Хотя она когда меня лепила, и лицо так пылало вдохновением, — я от ужасной скуки «сидеть в позе» стал строить гипотезу, как у них с Татой «устроено», и какая разница. Ната возбудила мои мысли к этому тем, что «во вдохновении» лепки ужасно широко (на ? аршина) расставляла ноги и невольно толкнула любопытство к «там». И я, думая о соотношении между лицом верхним и нижним, решил, что у Таты гораздо влажнее (чрезвычайно) и слаще, но беднее формами, по типу ?, не тонко, не мясисто, не губасто и вообще не красиво (тип блинчиков), а у Наты по типу треугольных призм w — и очень красиво, но не так влажно. Ужасно бы интересно, угадал ли. Ну, дери-дери меня за уши. Дери целые сутки. Но в конце концов и поцелуй хорошим товарищеским поцелуем, помнишь, как когда мы шли от Лавры, месили снег[278].

У меня есть еще в Париже пропагандистка — Limont-Iwanowa[279]: хотела переводить, но в конце концов решила — что для французов, с их точным и ясным умом — все это будет не вразумительно. Она б<ыла> на лекции Дм<итрия> Сергеевича)[280] и передает, что французы тупо ее восприняли. Вообще я думаю, у французов нет метерлинковского жанра. — Ты это письмо «товарищам»[281] не показывай: боюсь их гнева. И они слишком серьезны, без твоего милого вдохновенья к дурачествам, чему я так симпатизирую. Ей-ей: жизнь до того серьезна, и так заботна, что хочется неудержимо «распоясаться» и даже пернуть (прости!). Ведь все хорошо, что сотворил Бог… и блинчики, и призмы. Да, Зина: сколько я думал: отчего я «это» все так люблю, и от юности, от отрочества так любил, и, ей-ей, благоговел пред «миррой сладкой, падающей с пальцев ее…» (Песнь песней). Отчего, Зина, скажи? Неужели это — не вечное? Неужели это порок и только? Неужели тут нет более глубокого основания и сущности? Дм. Серг. как-то сказал: «Да… Бог вышел из vulv’ы; Бог должен был выйти из vulv’ы — именно и только из нее». Он теперь, подлец, это забыл, а тогда (года 3–4 назад) это меня поразило, и я «намотал себе на ус».

Какой подлец Минский (статья о Д. С.)[282], сколько предательства живет в этом господине, и какое противное явление вообще эта «Английская набережная), д<ом> 34»[283]. Ну их к черту. Единственно нужное, что они могли бы сделать (оба) — это повеситься. Разумеется — от скуки. Я никогда не мог понять, чем живут эти 2 человека? Никто не знает, что единственный мотив моих визитаций в № 34 б<ыло> сострадание к Люд<миле> Ник<олаевне>. Мне ее было ужасно жаль. Она явно глупенькая, но не дурная в себе, добрая, с добрыми предрасположениями. Но этот подлец-аблакат[284] развратил ее, «разпотреблял» как проститутку (с не б?льшим чувством) и наполнил ее своею гнусною реторикою, своею пустотою, ничего нелюбием, ничего неуважением, вечным враньем. Помните, как эта продажная совесть («При свете совести»?!!)[285] читал у м<итрополита> Антония[286] реферат об истине церкви в ее аскетическом идеале. Дм. Серг. увлекается, переменяется в идеалах, но он во всякую минуту перед собой и Богом честен, он не лжет, в нем нет лживости. А этот подлец не умеет не лгать, ведь если бы и захотел. Удивительно, что я так именно его чувствовал с самого начала. Никогда не прощу себе знакомства с ними.

Вступительная статья, публикация и примечания М. ПАВЛОВОЙ