Глава 20 Таврический сад. Стрелка Елагина острова. Суворовский проспект. Таврическая улица

Глава 20

Таврический сад.

Стрелка Елагина острова.

Суворовский проспект.

Таврическая улица

Общий предок графа Н. П. Румянцева и С. П. Дягилева. — А. Ф. Кони и А. Н. Апухтин. — Монументы в Таврическом саду. — Сходство Таврического дворца с помещичьими усадьбами. — Историческая выставка портретов. — Прогулки на «пуанте». — Графиня Ю. П. Самойлова и ее мужья. — Павлуша Маслов. — Суворовский пр., д. 34. — Новостройки на Таврической улице. — «Башня» Ивановых. — «Гафизиты». — Федор Сологуб — Мистерии на Галерной, д. 63. — Союз Ивановых с Маргаритой Сабашниковой. — Виктор Наумов. — Сережа Позняков. — Фонечка Годунов. — Влюбленность Веры Шварсалон

В Литейной части — от Фонтанки до Знаменской — аристократические кварталы старого Петербурга. Название местности идет от петровских времен, когда на берегу Невы размещались Литейный двор и Арсенал. От Литейного двора вверх по течению, к Смольному двору, на излучине реки, проложили параллельные линии, ставшие позднее Шпалерной, Захарьевской, Сергиевской и т. д. улицами. Селились здесь сподвижники Петра, служившие по адмиралтейскому и артиллерийскому ведомствам. Был тут дворец сестры Петра, царевны Натальи Алексеевны, со Скорбященской церковью (в наше время долго в ней размещалось Общество охраны памятников).

Царевич Алексей Петрович тоже здесь жил. Описанием его петербургской усадьбы начинается самый, пожалуй, известный исторический роман Мережковского. Опытный романист, писавший многотомные эпопеи, обладал, конечно, достаточным воображением и техникой, но когда в романе «Петр и Алексей» рисует он голую женщину, в которой любовника волнует лишь родинка ее над левой бровью, воскликнем, вслед за современником писателя Константином Сергеевичем Станиславским: «Не верю!».

Все перемешано и взаимосвязано: в розыске царевича, укрывавшегося от отцовского гнева в Неаполе, принимал участие тот самый Александр Иванович Румянцев, жена которого зачала от Петра будущего фельдмаршала — отца покровителя архивных юношей в Иностранной коллегии (см. главу 2) и дальнего предка Сергея Павловича Дягилева, по этой линии гордившегося сходством с Петром Великим…

В течение XVIII века обширное пространство между Литейным проспектом и Смольным было отведено для размещения воинских частей. Преображенский полк, в который отбирали богатырей двухметрового роста; кавалергарды в сверкающих латах, в касках с пышными султанами, — картины незабываемые. Однообразная красивость бесконечных параллельных улиц напоминает шеренги войск, выстроившихся на парад. Рядом с казарменными городками во второй половине прошлого — начале нынешнего века встали особняки и обширные доходные дома с богатыми квартирами. Когда-то золотились здесь купола церквей: Захарьевской, Сергиевской, Косьмы и Дамиана; позванивал колокол кирхи св. Анны, — отсюда и названия улиц (Кирочная, Воскресенский проспект и т. п.), отчасти восстановленные, но во многих случаях переделанные на советский манер. Переулки между большими магистралями не уступают по длине улицам: Басков, Манежный, Ковенский, Саперный…

На углу Знаменской и Кирочной (д. 21) — адрес, хорошо знакомый сенатору-адвокату А. Ф. Кони (с этим воспитанником училища правоведения тоже не все ясно). Согласно его воспоминаниям, много лет жил в этом доме Алексей Николаевич Апухтин. Гости видели поэта полулежащим на диване, в халате, этаким буддой, каноническая полнота которого символизирует, по восточным понятиям, благополучие, — но Алексею Николаевичу его тучность ничего, кроме огорчений, не приносила… Да, чтобы не вводить в заблуждение читателя — улицы, вроде бы, так и остались переименованными: Кирочная — Салтыкова-Щедрина, Знаменская — вообще Восстания.

Рядом — Таврический сад. В углу, между Кирочной и Потемкинской, где мог бы быть воздвигнут монумент чуковскому Мойдодыру («перепрыгнул чрез ограду»), поставлен в недавнее время бронзовый бюст Петра Ильича Чайковского (1990, ск. Б. А. Пленкин). Сад насыщен произведениями монументального искусства: имеется памятник Пионерам-героям; Ленин никуда не делся — у главного входа, время от времени вымазываемый краской из идеологических соображений. Элементом «театра абсурда» воздвигнут на клумбе мраморный Есенин, присевший в кокетливой позиции амазонки. Тут же рядом поистрепавшиеся, но еще пригодные к употреблению детские горки, качели, песочницы и другой нехитрый инвентарь (сад считался «центральным детским»).

Один из первых пейзажных парков России, устроенный англичанином Гульдом, назван по дворцу, главный фасад которого обращен к Шпалерной улице. Таврический дворец (1783–1789, арх. И. Е. Старов) строился для светлейшего князя Тавриды, супруга Екатерины Великой («Великого», как называл ее хитрый Вольтер). Григорий Александрович Потемкин скончался меньше чем через два года после новоселья, а матушка Екатерина любила здесь пожить несколько дней, теплой осенью — погрустить о светлейшем, поставить его в пример князю Платону Александровичу Зубову.

Наступило павловское царствование, и дворец сделался образцом для грядущих большевистских вандализмов: памятник архитектуры был превращен в казармы и конюшни полка Конной гвардии. Точно так же и сейчас военное ведомство любит размещать свои подразделения в старинных усадьбах. И странная прослеживается закономерность: если у воинов (по собственным соображениям или, что маловероятно, под воздействием либеральных демагогов) появляется охота покинуть насиженное «дворянское гнездо», — делается еще хуже. Дворцы в вяземской Осиновой Роще и лазаревской Ропше держались, худо-бедно, при военных интендантах, но тотчас сгорели, как только были освобождены.

Таврический дворец и парк — эталон русской помещичьей усадьбы эпохи классицизма. Множество маленьких таврических дворцов с портиком, куполом, боковыми флигелями, покоем обрамляющими парадный двор, устроилось в самых живописных уголках России: на холмах, в речных долинах, на опушках рощ. Значительная часть этих усадеб была сожжена и разграблена еще во время первой русской революции. Крестьянские погромы начались вскоре после созыва Государственной Думы (в этом дворце и заседавшей, о чем напоминает стеклянная призма над потолком зала заседаний, в который переделан был потемкинский зимний сад, воспетый Державиным).

Удивительное совпадение: именно в этом дворце проходила с 6 марта по 26 сентября 1905 года Историко-художественная выставка русских портретов, названная «Таврической», — один из гениальных проектов Сергея Павловича Дягилева. Он — как чувствовал, что все сгорит, — с 1903 года начал собирать старинные портреты. Исколесил около сотни усадеб: подмосковные, заволжские, курские, смоленские, живые и заброшенные, всем известные и давно забытые. Всюду находил шедевры, целые фамильные галереи, откапывал никем не виданные работы Левицкого, Рокотова, Брюллова, открывал неведомых крепостных живописцев. Чтобы провести столь грандиозную работу, мало было необыкновенной энергии Дягилева (разумеется, оказывал посильную помощь Саша Маврин, тогдашний секретарь). Необходима была высокая поддержка для того, чтобы стали доступны дворцовые кладовые, заповедные тайники. Высокое покровительство оказал — как можно догадаться — великий князь Николай Михайлович. С его рескриптами перед Дягилевым открывались двери в любом месте.

На «Таврической» выставке было показано 2300 полотен. После закрытия многие разъехались по родовым гнездам, где и были уничтожены в пламени революции. Но в процессе подготовки выставки Дягилев составил подробнейший каталог, все отфотографировал. Эти материалы легли в основу пятитомного свода «Русские портреты», настоящего кладезя знаний о многих персонажах нашей истории. Но вот что характерно: издание вышло под именем великого князя Николая Михайловича. О Дягилеве в нем ни слова. Организаторы выставки крупно поссорились перед ее открытием, еще один пример неуравновешенности в отношениях между людьми с близкими наклонностями.

Ныне Таврический сад служит для прогулок местного населения с детьми и собаками. Особенного какого-то влечения к нему жители других районов города, кажется, не испытывают. Не то было в начале нашего века, когда слава «Тавриды» гремела по всему Петербургу. Имелись на то объективные причины. В самом деле: с одной стороны сада, за Кирочной — место расположения Преображенского полка; с другой — на Шпалерной и Захарьевской — кавалергарды. Не спеша прогуливающиеся офицеры, вольноопределяющиеся (скажем, Боб Давыдов), рядовой состав… Сколько предметов для бесед, раздумий, наблюдений… Живо представляется князь Мещерский в бобровом воротнике, придерживающий под локоток статного великана-преображенца, указывая на зеленый купол дворца со словами: «Здесь скончался мой дедушка». Ведь действительно, Николаю Михайловичу Карамзину в последние месяцы жизни отвел Александр I покои в Таврическом дворце…

Свою известность «Таврида» разделяла со «Стрелкой», или «пуантом». Для петербуржцев в прошлом веке не было надобности разъяснять, что за «стрелка»: каждый знал, что это западная оконечность Елагина острова.

Князь В. П. Мещерский в своем «Гражданине» как-то изложил версию происхождения традиции, в силу которой петербургский бомонд считал непременным долгом в длинные летние сумерки прогуливаться на «стрелку»: следить, как огненный шар медленно погружается в прохладную влагу Финского залива. Князь уверял читателей, будто причиной была графиня Самойлова. Эта светская львица устраивала шумные праздники в усадьбе «Графская Славянка» под Павловском, соперничая с самим Государем в роскоши и блеске. Николай Павлович, чтоб не было соблазна вельможам ехать мимо его Царского Села в гости к графине, велел купить у нее эту усадьбу, называемую с тех пор «Царской Славянкой» (в нынешнем своем руинированном виде — еще хуже, чем сразу после войны, — ничуть не напоминающую о сказочных пирах и фантастических увеселениях). Вынужденная продать свою Славянку, графиня Юлия Павловна отправилась на стрелку Елагина острова, вышла здесь из кареты и изрекла: «Где буду я, туда и будут ездить!». И тотчас весь петербургский свет устремился на Елагин.

На самом деле, не ревность Императора к антропшинским холмам заставила приобрести у графини эту усадьбу, но необходимость для хозяйки Славянки расстаться с русской недвижимостью. Бурная жизнь Юлии Павловны заслуживает хотя бы нескольких слов — не только из-за воспитанницы ее, Амацилии Паччини, знакомой всем по шикарному портрету кисти Карла Брюллова, на котором изнуренная ласками своей покровительницы девчушка покидает вместе с ней маскарадную залу Аничкова дворца.

Юлия фон Пален — по отцу внучка петербургского губернатора, убившего Императора Павла I, а по материнской линии — внучка того самого графа Скавронского, который на Моховой заставлял петь своих лакеев. Вдова Скавронского, Екатерина Васильевна (урожденная Энгельгардт, племянница светлейшего князя Потемкина), вышла за графа Юлия Помпеевича Литта, одного из самых ярких авантюристов XVIII века, среди затей которого, в частности, приобщение России к ордену мальтийских рыцарей. Старик Литта (второй муж бабушки; затрудняемся определить степень родства) необычайно любил графиню Юлию Павловну, ставшую единственной наследницей его огромного состояния, что придало еще больше обаяния ее романтической натуре.

Замужества ее были кратковременны, но блистательны. Первый муж — красавец великан граф Николай Александрович Самойлов, подозрительно называемый современниками «русским Алкивиадом». Имя античного героя, выражавшего, если верить Платону, недоумение, почему Сократ, укрывшись с ним одним плащом, ничего при этом не делал, — как хотите, красноречиво. Любопытная отмечалась комбинация: граф любил некоего А. Н. Мишковского, с которым устраивал гомерические попойки, но и Юлия Павловна одаряла того же Мишковского дорогими векселями, опротестованными, впрочем, живым еще тогда графом Литта. Умер Юлий Помпеевич семидесяти шести лет с историческим словом на устах: «Сальватор отличился на славу в последний раз» — в адрес домашнего кондитера-итальянца, угостившего превосходным мороженым…

Не живя с Самойловым, Юлия Павловна укатила в Италию, где случился безумный роман с певцом Пери, ради брака с которым графине пришлось отказаться от всех своих поместий в России (таково было суровое законодательство, охранявшее фамильные российские угодья от заезжих иностранцев). Впрочем, недвижимость была и за границей: дворец в Милане, вилла под Парижем. Последний раз вышла она замуж в возрасте шестидесяти лет — за графа де Морнэ, но и с ним вскоре разошлась. Умерла в семьдесят два года, пережив Парижскую коммуну.

Посетителям ЦПКиО (странная аббревиатура, детище первых пятилеток) на Елагином острове трудно понять, как же проходили эти знаменитые гуляния на «пуанте». Узкие дорожки вдоль прудов, ничем не примечательный мысок с чем-то вроде пристани со львами (бетонные копии настоящих, типа тех, что у дома Лобановых-Ростовских, «с подъятой лапой, как живые» — декорация 1930-х годов). Куда тут в каретах, запряженных цугом; а во времена Блока еще и на автомобилях заезжали! И сейчас-то все вокруг вытоптано, а тогда — тучи пыли, конское ржанье, дымящийся помет… многое в жизни наших предков попросту непостижимо.

Да и, казалось бы, на что может вдохновить унылая перспектива финского мелководья с взбаламученной желтой зыбью. А вот ведь: «струя светлей лазури», парус, белеющий в тумане моря голубом, — это не что иное, как наша «Маркизова лужа», преображенная гением Лермонтова, готовившегося к поступлению в школу подпрапорщиков.

Конечно, когда мы у Кузмина читаем про то, как далек закат, и в море плещутся тела, чей жар прохладе влаги рад, — рисуется воображению Ницца, Лазурный берег… ан нет! Та же самая наша Невская губа, взморье — может быть, как раз здесь, на Стрелке, или же на сестрорецком побережье. Грязный песок, бесконечные тростники, вырастающие из прибрежных болот.

Собственно, эти стихи точно соответствуют одной из дневниковых записей М. А. Кузмина о прогулке с друзьями в июльский день 1906 года в приморский ресторанчик. Общество — люди нам знакомые, особенно в тот год близкие поэту: К. А. Сомов, В. Ф. Нувель (напомним, что по возрасту все трое почти сверстники, им около тридцати пяти). Для украшения мужской компании предназначался в тот день Павлуша Маслов. Особенно всем понравилось возвращение: тесной гурьбой в одном экипаже, под теплым летним ливнем, с опущенным верхом — втроем целовались с Павликом.

Все, что мы знаем о нем — это стихи Кузмина («нос Пьеро», «губ разрез пьянящий»). Извивался змеей, радуя поэта в постели самыми неожиданными приемами и невозможно изысканными позами. «Тапетка», панельный мальчик, приехавший на заработки из Вологодской губернии и встретившийся Кузмину в Таврическом саду. Красив не был, но делал все. Михаил Алексеевич признавался, что иногда нравятся ему этакие «мордульоны». Сильно к нему привязался и скучал, вынужденный, по разным обстоятельствам, провести несколько недель в то лето в Васильсурске. Забрасывал Нувеля телеграммами, тревожился, где Павлик, почему не пишет. Вальтер Федорович, регулярно встречая парня в «Тавриде» с разными дяденьками, рассудительно успокаивал и просил не волноваться.

И мирный вид реки в изгибах дальних,

И редкие огни неспящих окн,

И блеск изломов облачных волокн

Не сгонят мыслей, нежных и печальных.

Других садов тенистые аллеи —

И блеск неверный утренней зари…

Огнем последним светят фонари…

И милой резвости любовные затеи…

Вот такой тютчевский размах, ничуть не умаляемый тем, что мы знаем, кого подразумевал тут Кузмин. Вернувшись в Петербург, поэт нашел новые предметы для вдохновения. Маслов постепенно испарился. Одно его выражение заслуживает быть сохраненным. Известно, что у Кузмина были необыкновенные огромные глаза, придававшие ему под старость, когда он совсем высох, сходство с поседевшим филином, но смолоду пленявшие колдовской силой. Привлекли эти глаза и Павлушу, назвавшего их «ебливыми», что Михаила Алексеевича приятно тронуло.

В 1906 году поэт жил совсем близко от «Тавриды» — на Суворовском проспекте, д. 34. Этот доходный дом (между Таврической и Кавалергардской) принадлежал архитектору двора великого князя Сергия Александровича (символично, нечего сказать) Александру Васильевичу Кащенко. По его проекту и построен в 1901 году. Здесь снимала квартиру старшая сестра Кузмина, Варвара Алексеевна, со своим вторым мужем П. С. Машковым и двадцатилетним сыном от первого брака, Сергеем Абрамовичем Ауслендером.

Кузмин поселился у сестры. Интересно, что дядя с племянником начали печататься одновременно — с 1905 года. Первые опыты Ауслендера могли бы наивному читателю показаться выдающими общие вкусы с дядюшкой. Нувель, правда, отнесся к его повести «Записки Ганимеда» (название-то каково!) скептически, усмотрев в ней апологию онанизма. На самом деле — нет. Ничего такого у Сергея не было на уме. Дядюшке, влюбленному одно время в Судейкина, показалось, будто художник посматривает на его племянника, и он провел с Сережей воспитательную беседу. Но Ауслендер уверил дядю Мишу, что ничуть этим не интересуется и, действительно, вскоре женился. Стал профессиональным литератором, после революции ушел в агитпроп, писал в детских журналах о полярниках и аэропланах, был репрессирован в начале 1940-х годов.

14 января 1906 года Кузмин впервые оказался на «среде» у Вячеслава Ивановича Иванова. Это «Дом с башней» на Таврической, 35 (угол Тверской). Эффектно декорированный пятиэтажный доходный дом с высокой мансардной надстройкой, с закругленным углом, над которым выведен купольный свод. Нельзя сказать, чтоб этот угловой объем, опоясанный тремя рядами балконов, так уж походил бы на башню, но, тем не менее, с таким названием вошел в легенды и предания «серебряного века». Принадлежал он почетному гражданину И. И. Дернову (1903–1905, арх. М. Н. Кондратьев).

Вот тоже, как мы это себе представляем: если сейчас к кому-нибудь в гости направиться в район новостроек. Канавы, рвы, вместо фонарей лампочки на проводе у каких-то фанерных времянок, дощатые заборы, мостки. Грязь по колено. Меж тем, Таврическая улица застраивалась именно в 1900-е годы. От Суворовского до Кирочной вообще было не пройти: тут Александр Семенович Хренов (зодчий, любивший помещать на воздвигавшихся им домах памятные доски с собственной замечательной фамилией) возводил целый комплекс (дома 5, 7, 11), радующий глаз уютными затеями модерна.

Кузмин здесь еще имел интересы по линии знакомства со старообрядцами поморского согласия, которые строили тогда на Тверской свою симпатичную церквушку (1905–1907, арх. Д. А. Крыжановский) прямо под окнами «дома с башней». Ходил он в начале 1906 года в красной шелковой косоворотке, обросший смоляной бородой, таким и понравился К. А. Сомову (см. главу 5). В этом же доме на Таврической снимала квартиру давняя приятельница Сомова, художница Елизавета Николаевна Званцева. Она решила устроить частную школу, и Константин Андреевич порекомендовал ей снять квартиру 23 — прямо под Ивановыми, жившими на пятом этаже, в квартире 25. Школа, между прочим, занимает известное место в истории русского авангарда: преподавали в ней Добужинский, Бакст, Петров-Водкин, а учились Шагал, Матюшин, Елена Гуро…

Что ж, мимо Вячеслава Иванова в нашей истории не пройти. Современники отмечали в его высокой легкой фигуре, разлетающихся редких рыжих волосах, близоруком прищуре глаз на розовом лоснящемся лице какую-то необыкновенную притягательность, что-то обволакивающее, всасывающее, заставляющее раскрыться. В чем была причина, остается загадкой. В сущности, и по образованию, и по образу жизни — это типичный немецкий «герр профессор», специализирующийся на классической филологии, с определенным, довольно скромным литературным даром и мечтательной философией, оперирующей исключительно умозрительными схемами, почерпнутыми из множества прочитанных книг. Однако за те семь лет, что Иванов провел в Петербурге, «Башня» стала средоточием всех интеллектуальных сил «серебряного века». Установленные им с женой Лидией Дмитриевной «журфиксы»-среды (явно не без филологического намека) давали гостям возможность оказаться в самой гуще питательной среды высоких умственных интересов.

При таком количестве людей, которые здесь бывали, в огромной, постоянно как-то расширявшейся, раздвигавшейся, делившейся, подобно протоплазме, квартире, — все время возникали драматичные и комичные ситуации, переплеталось множество судеб, и в этом запутанном клубке попадались голубые с розовыми ниточки.

Обо всем, естественно, не расскажешь. Но несколько слов о хозяевах квартиры 25 сказать необходимо. Вячеслав Иванович Иванов родился в Москве. Был он сыном землемера (вот профессия отцов русских гениев: и у Хлебникова отец землемер; неизвестно, существует ли ныне такая специальность, но, вероятно, близкая к этому — геодезист). Впрочем, Вячеслав осиротел в пять лет и воспитывала его мать, так, как обычно растят ребенка со светлым будущим. Золотая медаль в гимназии, университет. Продолжил образование в Германии, где лет через десяток написал по-латыни диссертацию у Моммзена, великого историка древнего Рима. В Россию не возвращался до первой русской революции. Рано, в двадцать лет, женился на Дарье Михайловне Дмитревской, имел от нее дочь. Кокетливо признавался, будто женился на Дмитревской потому, что «тогда души не чаял в ее брате и, может быть, не люби я так ее брата, не женился бы на его сестре». В 1893 году встретил Лидию Дмитриевну Зиновьеву-Аннибал, в которой (как античный филолог, уподобляя себя Сократу) увидел свою Диотиму. Это, согласно диалогу Платона «Пир», мантинеянка, открывшая Сократу таинственную природу любви, низменная сторона которой — физическое рождение детей, плод же возвышенной любви — беременность духовная и рождение разума и добродетели.

Лидия Дмитриевна происходила из очень богатой и родовитой семьи Зиновьевых. Среди предков ее был и Абрам Ганнибал, вообще отличавшийся чудовищной плодовитостью. По «арапу Петра Великого» ее литературный псевдоним «Аннибал». В девятнадцать лет Лидия вышла замуж за учителя К. С. Шварсалона, родила трех детей и, забрав их от мужа, несмотря на некоторое сопротивление с его стороны, уехала в Италию, где познакомилась с Ивановым. Муж Шварсалон не давал развода. Иванов развелся, но церковные правила запрещали ему, яко прелюбодею, вступать в новый брак. Начались скитания по Европе, детки были разбросаны по пансионам. Тайное венчание удалось совершить лишь в Ливорно в 1899 году.

В 1904 году Вячеслав «великолепный» вернулся в Москву, а с августа следующего года жил в Петербурге на Таврической. Квартира его была на верхнем этаже, под самым куполом.

Каждую среду здесь собирались поэты, философы, художники, музыканты. Лифт, мягко поскрипывая, доставлял гостей наверх. Начинались симпозиумы не раньше полуночи. В одной из больших комнат, где можно было поместить до сорока человек, проходили дискуссии и семинары по проблемам философии и истории. В других комнатах, доступных избранным гостям, поэты читали свои стихи. Свечи в тяжелых шандалах; стены, оклеенные у Вячеслава кроваво-красными, у Лидии оранжевыми обоями; скошенные потолки мансарды; закругленные стены — все это производило сильное впечатление на публику. Стульев и диванов не было. Лидия Дмитриевна предпочитала ковры и низкие подиумы, она драпировалась в просторные хитоны смелых расцветок, широкими складками спадавшие с плеч. Когда становилось душно от дыма и жара свеч и папирос, выбирались на крышу, угадывать проблески зари на горизонте, бормотать стихи, слушать соловьев в Таврическом саду.

Используя терминологию современного автора, можно было бы назвать 1906–1907 годы тем «узлом», в котором сцепились судьбы и интересы людей, ранее не близких и вскорости разошедшихся в разные стороны. Как-то они совпали по возрасту: 30–40 лет — зрелость, осознанность влечений и возможностей. Не только говорить, но и печатать стали (после 1905 года) такое, о чем раньше подумать было страшно. Некоторые из наших героев в эти годы осиротели, что тоже способствовало большей свободе в личной жизни. Наконец, в таком возрасте человек еще не настолько стар, чтобы не надеяться быть любимым, и уже достаточно опытен, чтобы не тешить себя иллюзиями. «Среды» у Ивановых оказались удачным местом для самоосознания и самораскрытия. Кузмин пришелся тут весьма кстати.

«Крылья» были прочитаны автором на Таврической. Первый опыт прослушивания был воспринят с некоторой осторожностью, Нувель промямлил, что, будто бы, бывают, действительно, такие бани, где знакомятся. Но вскоре холодок естественного недоверия и осторожности рассеялся, и давно друг друга знавшие Нувель, Сомов, Долгоруков («Аргутон») приняли в свой круг Кузмина.

Даже недоступный Дягилев на этой почве как-то побеседовал с Михаилом Алексеевичем о заветном: рекомендовал ему московского гимназиста Володю Руслова, воображающего себя Дорианом Греем, у которого всегда готово к услугам до тридцати интересующихся юношей (Кузмин, разумеется, тотчас написал в Москву). Письма его к Руслову интересны, в частности, тем, что поэт составил подробный перечень своих пристрастий и антипатий. Жеманничал, конечно (не любил теплого жареного миндаля к шампанскому и, любопытно, синего и голубого цвета; любил кошек и павлинов; нравилось ему спать под мехом без белья) но перечислил много книг и музыки, что дает некоторое представление о его вкусах и интересах.

Эти личные и, в сущности, вечные интересы внезапно на квартире Иванова приобрели философски расширенное истолкование. Гомоэротизм превратился в воображении хозяев «сред» в некое идеальное выражение сродства душ. Лидия Дмитриевна, со своей стороны, откликнулась, написав в 1907 году лесбийскую повесть «Тридцать три урода», наделавшую, как «Крылья», немалый фурор. Сорокадвухлетняя женщина, с тремя детьми от первого брака, двумя от Иванова, при всей экстравагантности обходившаяся в домашнем хозяйстве даже без кухарки, была она, конечно, теоретически феминисткой и сторонницей свободной любви. Но, по всему видно, совершенно нормально любила своего Вячеслава Ивановича и ни в каких других романах не нуждалась. Характерно, что опыты платонической любви предпринималась супругами совместно. Летом 1907 года Лидия Дмитриевна уехала в деревню, ухаживала там за больными детишками, заразилась скарлатиной и умерла. И Вячеслав Иванович после смерти жены интерес к гомоэротизму потерял.

В апреле 1906 года на Таврической возникла идея «Hafes-Schenken». Имя персидского певца соловьев и виночерпиев всеми участниками воспринималось в немецком переводе, и собственно, не столько Гафиз, как «Западновосточный диван» Гете, был источником вдохновения. Решено было собираться в интимном кругу посвященных, в чисто мужском обществе, беседуя без стеснения о всем, что придет в голову. В этой свободе мыслей и действий должна была родиться новая общность людей, не скованных условностями и предрассудками, но в гармонии душевных созвучий открывающих неведомые истины.

Предполагались и «Schenken»: «возлияния» с юным кравчим. Каждый участник пиров получал свое прозвание: Кузмин, натурально, «Антиной», Сомов — «Алладин», Нувель — особенно замысловато и вовсе не по-арабски и не по-немецки, «Renouveau» (переведем, как «оттепель»).

В круг «гафизитов» входили вовсе не по «окраске», а по уровню умственных интересов и запросов. Вячеслава Иванова, в первую очередь, никак не назовешь ни «теткой», ни «бардашом». «Гафизитами» были Бердяев, Минский, Бакст, Сологуб…

Да, вот последний, Федор Кузьмич Тетерников (Волынский с Минским придумали ему псевдоним), был, действительно, не без странностей. Бесспорный садомазохист, с фантазиями, довольно однообразными. Сологуб прославился «Мелким бесом» — мрачной повестью о гимназистике, которого педагог принимал за переодетую девочку. Долгое время учительствовал где-то в провинции: в Вытегре, в Крестцах. Хозяйство вела сестра его, женился он поздно, в сорок с лишним лет на явно сумасшедшей Анастасии Чеботаревской. Обосновавшись в Петербурге, стал устраивать на своей служебной квартире при Андреевском училище на Васильевском острове (7 линия, д. 20) литературные «воскресенья». Там исключительно читали стихи, без малейших вольностей. Хозяин играл роль мэтра, педагога. Милые его сердцу розги подразумевались аллегорически. Давил он на современников, давит на читателей. Размышлять о нем как-то тяжко и неинтересно.

Виночерпием у «гафизитов» был Сергей Митрофаньевич Городецкий, долговязый чернявый парень, с которым — по правилам умственной игры — Вячеслав Иванович пытался затеять платонические отношения. Он был, конечно, на все готовый, бойкости редкой, но, как в сердцах выразилась Лидия Дмитриевна, «певучий осел».

На дамской половине затевались свои мистерии. Маргарита Сабашникова, приглашенная Лидией Дмитриевной на роль, соответствующую «певучему ослу» в мужнем кругу, добросовестно описала происходившее в своих мемуарах. «На этих собраниях мы должны были называться другими именами, носить другие одежды, чтобы создать атмосферу, поднимающую нас над повседневностью. Лидия называлась Диотима, мне дали имя Примавера из-за предполагаемого сходства с фигурами Боттичелли. Кроме простодушной, безобидной жены писателя Чулкова и одной учительницы из народной школы, которая, превратно понимая суть дела, вела себя несколько вакхически, не нашлось женщин, которые бы пожелали принять участие в этих сборищах. Вечер протекал скучно и никакой новой духовности не родилось. Вскоре от этих опытов отказались».

То же сделалось и у мужчин. Начали, действительно, облаченные в драпировки искусным Сомовым, пили вино, ели сладости. Кузмин воспользовался возможностью прочесть в этом кругу «Историю своих начинаний» (см. главу 3), для этого, собственно, и написанную летом 1906 года, и ввел в обыкновение зачитывать дневники, в которых записывал все без утайки. Но больше ничего интересного, кажется, не было.

Пытались, в духе развивавшейся Вячеславом идеи «дионисийства», завести ритуальные хороводы. Но опыт оказался единственным, и то не на Таврической, а у Минского — на Галерной, д. 63. Хороши должны были быть аттические игры: Федор Сологуб, которого без пенсне невозможно представить; пятидесятилетний Розанов; головастик Ремизов; Бердяев, с вываливающимся, по причине природного тика, языком… Античный ужас.

В ноябре 1906 года в квартире Званцевой, ниже этажом, заняли две комнатки тридцатилетний Макс Волошин с Маргаритой Сабашниковой, недавно поженившиеся. Маргарита Васильевна происходила из богатой московской купеческой семьи, не нуждалась в материальных средствах и проводила время в духовных поисках. К весне следующего года Маргарита перебралась наверх, к Ивановым. Макс то исчезал, то появлялся; жена утратила к нему интерес. Наконец, он уехал в свой Коктебель.

Странная мысль овладела Вячеславом и Лидией: они вообразили, что в столь полном слиянии, в каковом были они, им следует вдвоем любить одного третьего — и объектом их любви стала бедная Маргарита. Кажется, они ей так заморочили голову, что она уж была согласна, но духовный поиск увел трансцендентных супругов к новым высотам, с Сабашниковой им стало скучно, и они отпустили ее в Коктебель.

Макс Волошин, оставшийся без жены, поселился в квартире Ивановых. Второй раз он отважился вступить в брак лишь в 1923 году, на известной всем советским любителям Коктебеля Марии Степановне. Биография его не лишена темнот. Рано осиротевший, находившийся под огромным влиянием матери, Елены Оттобальдовны, поражавшей современников полумужским костюмом, он, в сущности, идеальный объект для психоаналитиков. Как это Маргарита сказала о нем Сергею Маковскому: «Макс недовоплощен»…

Но все это не совсем по нашей теме. Кузмин сильно был смущен, едучи однажды с Ивановым в пролетке и услышав от Вячеслава Ивановича признание в любви, на которое не знал, как ответить. Он переживал в те годы вовсе не умозрительные, а самые, что ни на есть, земные романы, преображенные им в пленительные стихи.

В компании молодежи, тянувшейся к «Башне», выделялся своими филологическими интересами только что окончивший кадетский корпус Модест Гофман. Товарищ его, юнкер Инженерного училища Виктор Наумов, был, по-видимому, чужд высоких материй, но очень привязался к Кузмину и Нувелю. Познакомились они в феврале 1907 года, и Михаил Алексеевич подлинно заболел этим прекрасным юношей, неуступчивость которого доводила впечатлительного поэта до мистических галлюцинаций. Виктор не отказывался от общений, был ласков, давал себя поцеловать, но и не больше. Со временем чувства поостыли, однако и привязанность к Наумову пережила многие другие увлечения поэта. Последнее письмо от Виктора Андреевича Кузмин получил 14 апреля 1915 года, с фронта. Далее след юноши теряется…

Какой Атилла, ах, какой Аларих

Тебя пронзил, красою не пронзен?

Скажи, без трепета как вынес он

Затменный взгляд очей прозрачно карих?

………………………………………………….

Что скрипка, где оборвалася квинта?

Что у бессонного больного сон?

Что жизнь тому, кто, новый Аполлон,

Скорбит над гробом свежим Гиацинта?

Вот так, напророчил возлюбленному. Чеканные стихи из посвященного Виктору цикла «Ракеты» — не замеченный кузминистами парафраз сонета Хосе Мариа Эредиа, классика французского «Парнаса». Но интересно, что Эредиа в этой эпитафии стилизовал, в свою очередь, стихотворные опыты короля Генриха III, украсившего эпоху французского Ренессанса своими дерзкими и обольстительными миньонами (жуткий конец ждал их после гибели покровителя).

К зиме 1907 года прекрасный юнкер окончательно перешел в сферу идеальной любви. Плотский взгляд заинтригован был неким студентом, регулярно прогуливавшимся по дорожкам Таврического сада, а вездесущий Павлуша Маслов доносил, что замечен юноша и на «стрелке». Несколько недель прошло в неопределенности. Мы помним (глава 18), что в это же время готовилась с гимназистами на Моховой постановка «Курантов любви». 3 декабря (странно, опять этот день: первая годовщина Судейкина) студент Сережа Позняков появился, наконец, на Суворовском. Валялся на диване, курил, бранил гимназистов, уверяя, что те пользуются проститутками. Поплакал, сказал, что хочет, чтоб его любили. На первый раз Кузмину удалось его выпроводить, но через четыре дня пришел он с Сережей Ауслендером и остался, как записал в дневнике поэт, «с твердым намерением довести дело до конца». В чем и успел.

К Познякову питал не менее нежные чувства Константин Андреевич Сомов, оставивший несколько его портретов. Правда, хорош. Блестящие живые глаза, пухлые капризные губы, сросшиеся брови из-под стриженой челки. Приходилось видеть один из таких рисунков в частном собрании, помещенный в раму под стеклом над диваном… девчонки, племянницы хозяина, обмусолили все стекло, целуя красивое лицо.

Кузмин всячески Сергея пропагандировал, затащил на «Башню». Макс Волошин попытался, было, его задирать, но Сергей, не претендуя на интеллектуальное партнерство, ответил ему попросту: «Мне 18 лет, это мое единственное достоинство. Я русский дворянин». Он что-то сам сочинял, Михаил Алексеич оказал протекцию, попросил Брюсова напечатать. Роман, по кузминским меркам, длился довольно долго: с истериками, капризами, решением юноши поселиться вместе и внезапным немотивированным отказом, кряхтеньем квартировладельцев, смущенных тем, что Сергей гуляет по коридорам неглиже.

Кажется, занят он был в каком-то эпизоде в историческом представлении «башенного театра» 19 апреля 1910 года. К этому времени подросли уже падчерица и дочка Иванова, пасынки Шварсалоны. Квартиру заполнила учащаяся молодежь, студенты университета. Как принято в хороших профессорских домах, устроился домашний театр. От покойницы Лидии Дмитриевны осталось невероятное количество разных тканей и ковров, из которых Сергей Судейкин скомбинировал удивительные задники. Ставилась пьеса Кальдерона «Поклонение кресту». Мейерхольд изобрел в этой постановке ряд сценических эффектов, которые использовал в дальнейшем. Занавес открывали два арапчонка: собственноручно вымазанные Всеволодом Эмильевичем сажей мальчишки, сыновья здешнего швейцара Павла (уж позже заиграют арапчата в «Дон Жуане»). Кузмин тоже появлялся в этом спектакле в двух эпизодических ролях.

Мелькал Позняков в «Собаке» и «Привале», был «действительным членом» Общества Интимного театра; во время войны был мобилизован и находился в действующей армии; после революции обнаружился где-то в Краснодаре; куда делся потом — неизвестно.

Кузмин, влюбляясь, как правило, ревновал. Отбыв из Петербурга в Окуловку (недалеко от Бологого, у мужа сестры была там дача) наказывал Нувелю беречь «Сергея Сергеевича», препятствовать его общениям с Сомовым. Но не таков был Позняков, чтобы соблюдать какие-то обеты.

Да и Михаил Алексеевич не мог без любви. В Окуловке прекрасно сошелся в 1909 году с фабричным приказчиком Афанасием Годуновым, «Фонечкой».

Как странно в голосе твоем мой слышен голос,

Моею нежностью твои глаза горят,

И мой чернеется, густой когда-то волос

В кудрях томительных, что делит скромный ряд…

В Фонечку, меж тем, влюбилась Варенька, племянница Михаила Алексеевича. Юноша разрывался между дядей и племянницей, на которой обещал жениться. Ситуация, в общем, типичная для нашего поэта.

Он сам в это же время оказался, помимо своей воли, объектом желания. К осени 1908 года он поселился на «Башне» у Ивановых (читатель должен помнить: Гюнтер, Гумилев, Волошин, Черубина — см. главу 6). И там отчаянно им увлеклась восемнадцатилетняя падчерица Вячеслава Ивановича, Вера Шварсалон.

Атмосфера на «Башне» после смерти Лидии Дмитриевны была напряженной. Вячеслав мистически общался со своей Диотимой, являлась она оккультным образом и Кузмину в виде византийской царицы, и тут же Наумов в белых одеждах… Немец Гюнтер наивно хлопал глазами, умолял разыгрывающего из себя этакого мага Кузмина помочь овладеть какой-то актеркой, и Михаил Алексеевич торжественно вручал ему амулет, целовал в лоб, глаза, уши, руки, ноги и сердце.

Вполне в духе этого тихого бедлама были дневниковые записи юной Шварсалон, томившейся без Кузмина, ревновавшей его к «маленькому Познякову», отказавшей сватавшемуся к ней Моде Гофману. Кончилась история в апреле 1912 года фантастическим образом. Вячеслав увидел в падчерице отражение светлого лика своей вечной супруги, и Вера забеременела. В таком состоянии она попыталась напрямую предложить ни о чем не подозревавшему Кузмину жениться на ней. Тот отказал. Вячеслав Иванович, обручившись с Верой Константиновной, отбыл во Францию.

В сущности, дела сугубо интимные, но Михаил Алексеевич не делал, как известно, тайн из своей личной жизни. Вскоре об этом заговорили все, кто бывал на «Башне». Сплетня дошла, наконец, до брата Веры, Сергея Константиновича. 7 декабря в «Панаевском» театре на Адмиралтейской набережной (построенном отцом мачехи Дягилева) шла пьеса «Изнанка жизни» с декорациями Судейкина. Шварсалон подскочил в партере к Кузмину и дал пощечину.

Мокрый, по слову Достоевского, звук пощечин так и плюхает по нашей книге. Стреляться с «кретином Шварсалоном», как обозвал его в дневнике Кузмин, он не стал, не без остроумия сославшись на неравенство сословий. Вскоре о скандале забыли. Жил тогда поэт уже на Рыночной, у Судейкина.