II Murder Considered as One of the Fine Arts56
II
Murder Considered as One of the Fine Arts56
ПЯТЬ СТАРУШЕК – РУБЛЬ!
Из анекдота
Тема Сазонова, как заметил недавно Р. Лейбов57, переплетена с важной сюжетной линией – сочинением «Тени Баркова». Этой линии здесь можно, в общем, не касаться, ограничившись двумя замечаниями:
1. Р. Лейбов точно отмечает «подчеркнутую Тыняновым иррациональность возникновения шуточной поэмы Пушкина-дяди, рождающейся, как и баллада племянника, из каламбурного рифменного созвучия „библический Содом и желтый дом“» (П., 213), но стоит напомнить о «предвосхищающих» эту рифму словах: «Так их бард, князинька Шихматов <…>. Это желтый дом, это кабак, друг мой! <.. > Вот так бард! Такому барду на чердак дорога. Там ему место. Дядя, к удивлению Александра, оказался сквернословом. Брань так и сыпалась» (П., 212) – ср. также непосредственно после цитированных Лейбовым слов: «Сам того не замечая, в защите тонкого вкуса, дядя употреблял весьма крепкие выражения» (П., 213). Обычно такие метаязыковые замечания указывают на скрытые обсценные мотивы, каламбуры или слова. В данном случае Такому барду на чердак дорога58 – явно анаграммирует слово бардак, но остается неясным: является ли эта импликация фактом только современного слоя текста и языка, или же предполагается ее проекция на синхронный языковой срез персонажей. Время появления слова бардак в значении ‘бордель’ (вероятно, производное от него же) мне установить не удалось. По сюжету (и романа «Пушкин», и сочиняемой поэмы – т. е. «Опасного соседа») это слово было бы более чем уместно, фонетически же (и отчасти лексически) весь это пассаж отсылает, видимо, к антибарковской тираде молодого Пушкина в «Монахе» (по направленности прямо противоположной «Тени Баркова»59):
А ты поэт, проклятый Аполлоном60,
Испачкавший простенки кабаков,
Под Геликон упавший в грязь с Вильоном61,
Не можешь ли ты мне помочь, Барков?
С усмешкою даешь ты мне скрыпицу,
Сулишь вино и музу пол-девицу:
«Последуй лишь примеру моему». —
Нет, нет, Барков! скрыпицы не возьму.
(Пушкин, 1,12)62
Слово кабак в П. устойчиво сопровождает тему «адских поэм» (см. большинство контекстов, приводимых в статье Лейбова).
2. Проследив очень подробно и убедительно линию, собственно барковскую, Лейбов пренебрег другой ассоциацией, связанной с именем лицеиста, невольно выбранного Пушкиным в конфиденты. Его двоюродный дядя Д.П. Горчаков – не просто автор обсценных или вольных стихов, но поэт, которому Пушкин в один из самых рискованных моментов своей биографии пытался приписать «Гавриилиаду»63. Герой пытается, между прочим, выяснить родство между лицеистом и поэтом64, и не исключено, что именно на этом родстве подспудно основан выбор конфидента (хотя в романе он мотивирован ситуативно). Горчаков-старший без упоминания имени появляется в П. очень рано – почти одновременно с Барковым65 и «сафьянной тетрадью» из «Городка»66. Они идут сразу же вслед за «Московскими ведомостями», т. е. первичным, совсем еще детским чтением (см. следующую заметку). «Русских книг он не читал, их не было <…>. На окне лежал брошенный том Державина67, взятый у кого-то и не отданный» (П., 108) и за этим следует открытие «вольной поэзии». Речь идет сначала только об эпиграммах («вольная поэзия» в советском смысле слова), однако здесь уже вводится имя Баркова: «Все почти в тетрадях было безыменное (только на сафьянной было имя: Барков)» (П., но)68, но кончается эпизод так: «А он, босой, в одной рубашке, читал „Соловья“» (П., но) – стихотворную новеллу (собственно, перевод из Боккаччо) Д.П. Горчакова69. Замечательно, однако, не только упоминание стихов Горчакова, но и выбор тех конкретных строк, которые читает Пушкин:
Он пел, плутишка, до рассвету
«Ах, как люблю я птицу эту!
Катюша, лежа, говорит
От ней вся кровь в лице горит».
Меж тем Аврора восходила
И тихо-тихо выводила
Из моря солнце за собой.
Пора, мой друг, тебе домой.
Последние четыре строки принадлежат традиции, для Пушкина весьма существенной и, более того, им «отрефлексированной» или, как сказали бы в свое (т. е. наше) время, «выведенной на метауровень» – в знаменитом примечании к «Онегину»: «Пародия известных стихов Ломоносова: Заря багряною рукою / От утренних спокойных вод / Выводит с солнцем за собою, – и проч.», однако высказанное в свое время предположение, что само это примечание мотивировано другой пародией на Ломоносова – одой к Аполлону, которую в рукописной традиции часто приписывали Баркову70, находит своеобразное подтверждение в тыняновской параллели: здесь четверостишие Горчакова выступает не только как обычный квазиподтекст пушкинских строк в «Онегине», но, видимо, может претендовать и на статус подлинного подтекста, т. е. научного объяснения, а не сугубо «беллетристической» конструкции.
Не исключено, что «удвоение» Горчакова, персонажа и поэта, дополняется и удвоением Баркова; в П., кажется, нет специальных указаний на это, но у самого Пушкина однофамилец Баркова упоминается несколько раз, и совпадение фамилий обыгрывается в записи в альбом «вавилонской блудницы» А.П. Керн: «Не смею Вам стихи Баркова / Благопристойно перевесть, / И даже имени такого / Не смею громко произнесть!» Ранее имя Д.Н. Баркова появляется в мадригале Нимфодоре Семеновой (в традиции «шуточных желаний», связанной, в частности, и со старшим Барковым): «Желал бы быть твоим, Семенова, покровом, / Или собачкою постельною твоей, / Или поручиком Барковым, / Ах он, поручик! ах, злодей!» (Пушкин, i, 365)71. Имя Нимфодоры Семеновой в П. входит на правах подчиненного элемента в тему ее сестры Екатерины Семеновой, трагической актрисы, – тему, упомянутую в первой заметке. Обе сестры названы уже в письме Василия Львовича брату («Видел хваленую Семенову меньшую. Как и большая, недурна: в ней приметна приятная полнота» [П., 236]) и далее сопоставляются в цитировавшейся главе зз Третьей части: «Обе сестры Семеновы, Екатерина и Нимфодора, будили жгучее любопытство, вызывали удивление. Нимфодора, певица, была роскошна, величава, спокойна. И в театре все, кто ее видел, понимали: ее певучий голос, ее стан были в театре верхом счастья» (П., 525).
В остальном мы не будем касаться барковской линии и ограничимся сопряженной и сюжетно переплетенной с ней «криминальной» темой. Сазонов появляется в лицее как ставленник Фролова: «По его требованию был тотчас введен новый дядька: Сазонов Константин, молодой, почти еще мальчишка, с глазами белесыми и блуждающими, большими руками и угрюмый. Перед Фроловым он тянулся настолько, что тот, проходя, тихонько говорил ему: – Вольно! <…> Тотчас он ввел военные порядки: утром Сазонов Константин звонил усердно троекратно в колоколец <… > Фролов <… > выгнал одного из Матвеев, и теперь Александру прислуживал Сазонов Константин. С белесым взглядом, длинными руками, он был вечно погружен в задумчивость. Иногда он улыбался по-детски. По утрам он обычно ходил сонный <…>. – Константин – человек верный, – говорил Фролов, – недалек, да верен» (П., 386–388). «Важная черта: и полковник и ставленник его, дядька Сазонов, пропадали по ночам, но утром являлись всегда перед звонком. <… > Тайна полковника скоро объяснилась <…>. Полковник был игрок. <.. > Сазонов был всегда трезв и скучен: взгляд его был бесстрастен. Он редко оживлялся. Однажды движения его были особенно медленны, взгляд неподвижен, он долго стоял перед Александром, не слыша вопроса, и Александр заметил, что руки его дрожали. Увидев удивление Александра, он улыбнулся ему своей детской улыбкой» (П., 390).
Затем Сазонов на несколько страниц исчезает, сменяясь другими темами, в том числе началом работы над вольными поэмами, он вновь появляется с болезнью Пушкина: «Он заболел. Горячка мешалась у него с горячкою поэтическою72. Он лежал в лазарете с голыми стенками, и лицейский доктор Пешель лечил его. Доктор Пешель шутил и лечил наугад. <.. > Громким голосом он отдавал приказание дядьке Сазонову, который говорил: „Слушаю-с!“, – но потом все забывал. У доктора Пешеля были свои дела и заботы: вечером втыкал он цветок в петлицу и, лихо избочась на извозчичьих дрожках, скакал в Петербург. Все знали, что доктор – жрец Вакха и Венеры и скачет в Петербург к лихим красоткам» (П., 395). Сочетание Пешеля и Сазонова повторится еще раз через несколько страниц (П., 401; см. ниже о кульминации).
Вместе с Александром в лазарет был помещен и дядька его, Сазонов, который ухаживал за больным. Постели их поставили рядом, чтобы дядька оказывал больному помощь и следил за болезнию. В бреду Александр говорил об адской поэме <… > дядька Сазонов подносил к губам его кружку и проливал воду на грудь. Лицо Сазонова казалось совершенно деревянным, рот полуоткрыт; он терпеливо совал кружку в зубы больному и не обращал внимания на льющуюся воду. Он был занят своими мыслями (П., 395–396).
Затем Пушкин, придя на минуту в себя, видит около постели мать. «Он заснул впервые крепко, без снов, подозрений, видений и проснулся наутро здоровый. Дядька Сазонов еще спал, открыв рот, громко храпя» (П., 396). Начало и конец эпизода с Горчаковым: «Вечером, перед сном, Горчакову удалось к нему проникнуть. Дядька Сазонов куда-то исчез на ночь, и Александр лежал один в палате. <.. > Горчаков, довольный, тихо удалился; Сазонова еще не было, и никто его не заметил» (П., 398–399). Два следующих фрагмента, анафорически сопоставленных73, составляют кульминацию сазоновской темы (хотя еще не дают разгадки):
[1] Он рано проснулся. Слуга его, Сазонов, сидел рядом на своей кровати и, не видя, что он проснулся, тихонько чистил свою одежду. Одежда его была в грязи, соре, он пристально, неподвижным взглядом приглядывался к ней, снимая длинными пальцами соринки, пушинки. Потом, все так же не замечая, что Александр проснулся, он ощупал свои рукава и, покончив с этим, стал смотреть на свои руки, пристально, водя по ладони пальцем, как бы желая стереть следы ночного путешествия. Александр прикрыл глаза. Сазонов вдруг на него поглядел и бесшумно улегся. Через минуту он спал (П., 400).
Здесь, по-видимому, содержится «подсказка» к криминальной разгадке: если читатель и не обратится к Лафатеру, он может вспомнить его пересказ в В-М. Среди «Отрывков из записей доктора Аделунга» находим такой: «il. Опыт характера А. С. Г. Начать с простых движений, постепенно переходя к высшему (по Лафатеру). Шевеление пальцами, признак неуверенности. Снимает с рукава механически как бы пылинки. <…> Плавность речи с несоответствующим выражением лица. Неопределительная сосредоточенность взгляда. Заключение, по Лафатеру: преступность!.. Ср. снимание пылинок с движениями леди Макбет, как бы моющей руку74. Все же Лафатер должен в этом случае ошибиться» (В-М., 221).
[2] Он проснулся счастливый и засмеялся от радости. <…> Доктор Пешель, опрысканный духами, уехавший в город с розою в петлице приносить жертвы Бахусу и Венере; дядька Сазонов, искавший со вчерашнего вечера куда-то завалившийся четвертак, – все были забавны. Дядька Сазонов был растерян. – Четвертак, – бормотал он, – даром все дело пропало. Ночные страхи более не существовали; Горчаков, сожжение преступной поэмы, вся эта ночь, в самом ужасном роде новых баллад, заставили его улыбнуться (П., 401)75. Друзья давно ушли, завтра предстояло ему идти в классы – доктор Пешель сказал, что девичья кожа оказала свое действие и он исцелен (П., 409)76.
Далее Сазонов на семь главок почти исчезает: «Дядька Константин Сазонов по-прежнему исчезал по ночам, и никто этого не замечал» (П., 414)77. «Дядька Сазонов приготовил ему постель и удалился» (П., 423).
Наконец наступает разгадка и развязка, занимающие всю главку 11:
В лицей прибыл полицейский поручик с тремя солдатами. <… > полицейские солдаты, обнажив сабли, вели высокого человека со скрученными руками. Он шел, понурясь, но, услышав их <лицеистов> голоса, запрокинул голову и закричал высоким голосом: – Простите, православные! <…> Человек со скрученными руками был дядька, прислуживавший Александру и ночевавший с ним в лазарете, – Сазонов Константин.
Через неделю стало известно, что Сазонов во время ночных отлучек из лицея занимался грабежами и убийствами. Всего им было зарезано девять человек. Четвертак, который он так несчастливо искал некогда в лазарете, был взят им тою же ночью у извозчика, которого Сазонов нанял за полтинник; чтоб не платить извозчику, он зарезал его и ограбил. На мертвеце нашел он четвертак.
Сазонов любил слушать стихи, спорил однажды с Дельвигом. Но он не походил на разбойника, которого Александр воображал ранее по романам. Он был белокур, недалек, угрюм. Если бы у Александра были деньги, злодей, конечно, прирезал бы его. Они спали рядом, и никого кругом не было. Он вспомнил, как поил его Сазонов чаем с блюдечка, и во всю ночь не мог сомкнуть глаз (П., 424).
Первый, основной источник и, как это обычно для П., – пушкинский текст, для которого эти события служат квазибиографическим подтекстом, это, конечно, лицейское стихотворение, на которое намекает самый факт повторного сочетания имен Сазонова и Пешеля78:
Заутра с свечкой грошевою
Явлюсь пред образом святым.
Мой друг! остался я живым,
Но был уж смерти под косою:
Сазонов был моим слугою,
А Пешель – лекарем моим.
(Пушкин, 1,157)
Исцеление тоже имеет источник в автобиографической прозе. В заметке «Карамзин» читаем:
Болезнь остановила на время образ жизни79, избранный мною. Я занемог гнилою горячкой. <…> Семья моя была в отчаянье80; но через шесть недель я выздоровел. Сия болезнь оставила во мне впечатление приятное. Друзья навещали меня довольно часто; их разговоры сокращали скучные вечера. Чувство выздоровления – одно из самых сладостных. <…> Это было в феврале 1818 года. Первые восемь томов «Русской истории» Карамзина вышли в свет. Я прочел их в моей постеле с жадностию и со вниманием (Пушкин, 8,49).
Таким образом именно подтекст связывает болезнь с еще не начатой карамзинской темой81.
Однако этим контексты сазоновского эпизода далеко не исчерпываются. Очевидно, что главный пушкинский текст, для которого этот эпизод образует биографический квазиподтекст, относится к более позднему времени и совмещает – как и фабула Девятой и Десятой глав П. – любовную (эротическую) тему с мотивом убийства и разбоя. Это «Сцена из Фауста»:
Любви невольной, бескорыстной
Невинно предалась она…
Что ж грудь моя теперь полна
Тоской и скукой ненавистной?..
На жертву прихоти моей
Гляжу, упившись наслажденьем,
С неодолимым отвращеньем:
Так безрасчетный дуралей,
Вотще решасъ на злое дело,
Зарезав нищего в лесу,
Бранит ободранное тело82.
При этом и у Тынянова, и у Пушкина этот мотив безрасчетного дуралея повторяется. Один из второстепенных персонажей В-М. – это «наиб-серхенг Скрыплев, недавно бежавший прапорщик» (В-М., 272).
Сны у него были всегда такие: он совершал какую-то провинность. То распотрошил так, здорово живешь, полковой журнал и спрятал на груди какую-то бумажку, вовсе ненужную. То воткнул какому-то лохматому, в бараньей шапке, кинжал, впрочем игрушечный; лохматый, тоже как игрушка, пошатнулся и упал, он заглянул в кошелек убитого, а там две копейки, и он взял их (В-М., 324).
У Пушкина этот сюжет (в иной модальности, естественно) относится к В.А. Дурову, брату Надежды, кавалерист-девицы (место и время знакомства связывают эпизод с событиями В-М.):
Я познакомился с ним на Кавказе в 1829 г., возвращаясь из Арзрума. <…^ Дуров помешан был на одном пункте: ему непременно хотелось иметь сто тысяч рублей. Всевозможные способы достать их были им придуманы и передуманы. <…> Однажды сказал я ему, что на его месте, если уж сто тысяч были необходимы для моего спокойствия и благополучия, то я бы их украл. «Я об этом думал», – отвечал мне Дуров. «Ну что ж?» – «Мудрено; не у всякого в кармане можно найти сто тысяч, а зарезать или обокрасть человека за безделицу не хочу: у меня есть совесть»83.