III Клико моет Аи84

III

Клико моет Аи84

ДЛЯ ЗВУКОВ ЖИЗНИ НЕ ЩАДИТЬ

Эта заметка имела свою любопытную предысторию. Первый ее вариант (разумеется, под другим названием – «Об одной цитате у Тынянова»), написанный на втором или третьем курсе университета85, я показал В. А. Мануйлову. Через некоторое время на мой вопрос о заметке он ответил, что отдал ее в «Русскую литературу» и предложил мне самому зайти узнать о ее судьбе. Там мне показали отрицательную рецензию

H.В. Измайлова: по его мнению, я утверждал, что Тынянов узнал слова Вяземского из статьи Якубинского, между тем как он мог читать и самого Вяземского. Столь глубокомысленное суждение сыграло свою роль в моем восприятии советской академической науки86 (мне вообще не везло с этим журналом и притом всегда с Тыняновым, даже тогда, когда в конце 80-х годов функцию медиации взял на себя нынешний юбиляр)87. Впоследствии я пересказал эту заметку Ю.М. Лотману при знакомстве с ним в Тарту в начале февраля 1969 года88; когда я заговорил о том, что контекст Якубинского делает эпизод из воспоминаний Вяземского инвариантным относительно отдельных биографий, на слове инвариантный голос мой отрочески зазвенел, говоря словами героя анализируемого романа89 (чаще это называется «пустить петуха»). Юр-Мих усмехнулся и отослал меня к Суперфину как редактору студенческого сборника. Через несколько лет я, в самом деле, напечатал эту заметку в виде тезисов90. Когда я прочел в книге (и в диссертации) А.Б. Блюмбаума91,что между книгой Белинкова (1960 и 1965) и Тыняновскими чтениями (1982 и далее) работ о прозе Тынянова не выходило, я понял, что моя заметка относится уже к провербиальному «хорошо забытому» прошлому и созрела для реанимации. Вопреки обыкновению, мне жаль было что-то менять в уже напечатанном тексте (хотя слог собственной juvenilia через 35 лет, конечно, вызывает раздражение – любимая набоковская тема – но многое угадано и выражено верно92), я исправил только прямые опечатки (в том числе в фамилии Виельгорского) и библиографический «формуляр», заменил подчеркивания на курсив, а кое-какие мелочи добавил в квадратных скобках. Остальное вынесено в постскриптум.

I. «На столе у отца лежали нумера „Московских ведомостей “, которые получались дважды в неделю. Он читал объявления. Названия вин, продававшихся в винной лавке, – Клико, Моет, Аи – казались ему музыкой, и самые звуки смутно нравились»93. Ср. в «Автобиографическом введении» кн. П.А. Вяземского к собранию его сочинений:

Например, во время оно, Московские ведомости выходили два раза в наделю <…> В Московских ведомостях зачитывался я прейскурантов виноторговцев, особенно нравились мне поэтические названия некоторых вин, например, Lacryma christi и другие, равно благозвучные. Тут, может быть, пробуждалась и звенела моя поэтическая струна, может быть, но все-таки поэтически, открывалось и предчувствие <…>, что некогда буду и я с приятелями моими, Денисом Давыдовым и графом Михаилом Виельгорским, неравнодушным ценителем благородного сока виноградных кистей94.

Эти же слова процитированы Л.П. Якубинским в программной статье «О звуках поэтического языка». Слова о «поэтической струне» даны разрядкой (и за ними следует: «особенно интересно в признании Вяземского последнее замечание»), а всей цитате предпослано: «В связи с сосредоточением внимания на звуках находится эмоциональное к ним отношение, некоторые поэты оставили даже показания о своем эмоциональном отношении к звукам»95.

2. Таким образом, речь идет о «двойной» цитации: одному комплексу слов в плане выражения соответствуют два источника, т. е. два набора ассоциаций (коннотатов, подтекстов) в плане содержания. Соединение: «Вяземский (источник) + Пушкин (персонаж)» дает инвариант: поэт начала века96 (ср. «Московские ведомости» два раза в наделю, мотив «вина», стоящий на грани «быта» и «литературы» – ср. последние из процитированных слов Вяземского, особенно ссылку на Давыдова)97. Ссылка на Якубинского (особенно замена «благозвучных названий» на: «и самые звуки смутно нравились», цитирующая: «эмоциональное отношение к звукам») является мотивировкой перемещения факта из одной биографии в другую, так как, по Якубинскому, эта черта свойственна поэтическому восприятию вообще (т. е. фраза Тынянова может читаться: «Герой ощущает звуки, как поэт»), но, с другой стороны, отсылка к ОПОЯЗу имеет и свой смысл (особенно учитывая время написания романа), вводя «план автора». Это – цитирование «в знак солидарности», автобиографические реминисценции и т. п.

3. Замена «Лакрима Кристи» на «Клико, Моет, Аи» реминисцирует набор из «Онегина»: «Вдовы Клико или Моета Благословенное вино <…>. К Аи я больше не способен <…>. Но ты, Бордо, подобен другу» («Евгений Онегин», гл. IV, строфы XV–XVI)98. Этот ряд играет роль «ложной мотивировки» псевдо-«биографической основы» цитируемых строк (может быть, отчасти пародируя «биографический метод»)99, в то же время «закрепляя» воспоминание Вяземского в биографии Пушкина100. Существенно также, что в цитируемых строфах «Онегина» вина противопоставлены как связанные с «молодостью» (Клико, Моет, Аи) и «старостью» (Бордо). Цитирование именно первого набора связывается, видимо, с противопоставлением поэзии молодого Пушкина101 его поздней лирике (ср. ряд замечаний выше), а также с противопоставлением ранних и поздних концепций ОПОЯЗа: статья Якубинского была опубликована в первом сборнике ОПОЯЗа, и утверждение самоценности фонологического уровня впоследствии неоднократно оценивалось как черта самого раннего периода102. Вообще проблема опоязовских реминисценций у Тынянова чрезвычайно интересна, ср., например, обыгрывание этнографической недостоверности списка кавказских племен у Жуковского во II разделе главы 4 «Смерти Вазир-Мухтара» («камукинцы» и «чечерейцы»), пародирующее «бытовое» восприятие текста (ср. многократно описанную «формалистами» роль экзотизмов – в частности, этнонимов – в стиховой речи).

P.S. Несколько замечаний вслед:

В словах «изъятие <… > „Лакрима Кристи“ <… > соотносится с „вольтерьянством“ раннего Пушкина» за словом «вольтерьянство» стыдливо скрывался «чистый афеизм». Замечу в этой связи: не был ли знаменитый коктейль Слеза комсомолки отголоском названия Lacryma Christi – из Вяземского или какого-то другого источника (perch? la grande regina naveva molto..)103.

Мысль о заумном употреблении экзотических этнонимов, конечно, не была исключительно опоязовским открытием, эту честь формалисты, как известно, делили с К.И. Чуковским.

В связи со ссылкой на Шкловского в примечании 91 не могу не выразить сочувствие Джону Мальмстаду, которого переводчик и/или редакторы заставили цитировать статью «Пушкин и Штерн»104. К сожалению, я до сих пор не имел случая выяснить, есть ли на самом деле в «Словаре» Кюхельбекера эта выписка из Стерна (и на каком языке?), или Тынянов ввел ее в роман как квазиподтекст к «Отрывкам из писем, мыслям и замечаниям». Б.С. Мейлах, который публиковал фрагменты «Словаря»105, привел и выписки106 под сл. любовь, здесь есть Вейсс и Нинон Ланкло, но не Стерн. На мой вопрос он отвечал по памяти, что, кажется, видел эту выписку из Стерна в словаре, но не был уверен. Этот эпизод в П. является кульминацией «сюжетной линии» или темы кюхельбекеровского «Словаря» (она вся умещается в десятой главе) и (соответственно) последним его упоминанием в романе. Предшествующие эпизоды, в которых «Словарь» (он впервые появляется – П., 404) сплетается с любовной топикой, – это первое чтение статьи любовь с цитатой из Нинон де Ланкло (П., 408–409; ср. особенно: «они подозревали чудеса»), и дистанцированный эпизод – со статьями «поэт» и «Пирон»: сначала их чтение в споре Кюхли и Пушкина (П., 410), где приводится полный текст, затем – отсылка к статье «Пирон» после столкновения с Варфоломеем Толстым из-за крепостной актрисы Наташи (П., 420). Тем самым сюда одновременно вплетается линия французской вольной поэзии (именно Пирона отбирает у Пушкина Пилецкий), и эта связь подчеркнута в упомянутом эпизоде: «Вскоре ответ был готов. Кюхля полагал, что он был тем сильнее, что принадлежал тому самому Пирону, шалости которого были всем известны и так нравились Александру» (П., 410), и далее Пирон, в соответствующем ряду, упоминается в сцене свидания с Наташей, непосредственно перед чтением Стерна: «Но это не было похоже ни на „Соловья“, ни на Пирона, ни на Баркова, ни на все, что было в шкапу у отца и на полках у дядюшки, а потом стало похоже на гибель» (П., 422). Замечательно (и тем не менее, кажется, не замечено), что слова «знал бы про себя» являются цитатой из «Убийцы» Катенина, упоминавшегося в Заметке 1 и тематически близкого Заметке 2; а именно из той же строфы, где появляется слово плешивый: «Ты, видно, сроду молчаливый: / Так знай же про себя» (не исключено, что Тынянов заметил эту связь и что она, как подтекст, участвует в скреплении рассматриваемых здесь мотивов).

Некоторое косноязычие основного теоретического рассуждения в приводимых тезисах связано с тем, что в те времена еще не было столь привычным слово полигенетический, хотя В.М. Жирмунский (кажется, впервые) ввел его еще в 1964 году107. Однако не было теоретически осознано и существенное различие (которое в этом термине как раз теряется) между полигенетичностью «параллельной» и «последовательной», если позволить себе такую электротехническую метафору, иными словами: между множественными подтекстами, для которых хронологическое соотнесение источников не так уж важно, и подтекстами, упорядоченными во времени. В этом последнем случае «нанизывание» подтекстов на хронологическую ось может связываться с разными аспектами цитаты («цитируется то, что уже цитировалось»108), но прежде всего и чаще всего – с цитированием некоторой традиции (от топосов Э.Р. Курциуса до «текстов» – как, например, Петербургский – В.Н. Топорова). В этих случаях речь идет о «естественной» традиции, в которой один текст опирается на другой/другие. Замечу, что, парадоксальным образом, именно такая традиция более всего напоминает «академическую» модель литературной преемственности («Пушкин роди Гоголя»), против которой боролись формалисты (в согласии со своей моделью «литературной борьбы») и прежде всего – сам Тынянов. Этой «естественной» традиции противопоставлен другой случай, где «младший» текст находится не на одном уровне со старшим, но выступает как метатекст109 – в этом случае «вектор» цитирования обусловлен не только хронологией, «кто старше» или «кто раньше», но, прежде всего, естественным соотношением текста и комментария, анализа, критики и т. п.110 (не исключено впрочем, что не менее «органическое» различие, предопределяющее направление вектора, существует в случае, скажем, пародии – другого тыняновского hobby-horse, возвращаясь к теме Стерна). Таково соотношение литературного произведения (в нашем случае Вяземского) и научной статьи, анализирующей этот текст или просто приводящей его как пример некоего общего положения. Важно, что научный текст выступает в этом случае на правах если не прямо литературного, то соизмеримого с ним в культурной памяти.

Говоря о метатекстах и о памяти, автор должен признаться, что упустил (запамятовал) другой (мета)текст, не в меньшей, а, вероятно, в большей степени, чем Якубинский, повлиявший на чтение Вяземского и использование его в П. Это статья В. Шкловского «О поэзии и о заумном языке», напечатанная в том же выпуске «Сборников по теории поэтического языка»111. В ней цитируются эти же слова Вяземского, в сходном контексте112. Вероятно, роль Шкловского тут больше и сама по себе, и как более очевидного «вторичного источника» или «метаисточника». Якубинский, как, вероятно, и Поливанов, отчасти, по-видимому, воспринимался в «Сборниках» как «гость» из стана «бодуэновцев»113. Этот второй из вторичных источников пассажа о «Московских ведомостях» в П. был назван в новой, уже упоминавшейся, работе А.Б. Блюмбаума114.

Продолжая аналогии с новейшими работами, отмечу сходную мысль у М. Назаренко (по другому поводу): «Не проявляется ли здесь ирония Тынянова по отношению к упрощающему подходу, который всё творчество поэта объясняет конкретными фактами биографии?»115

P.P.S. В последний момент Р.Д. Тименчик напомнил мне, что еще в 1972 году предлагал сравнить этот мотив в П. с заключительным, предсмертным эпизодом в воспоминаниях Шкловского о Тынянове:

Я приходил к Юрию; ему изменяло зрение. Не буду описывать больного человека – это не легко…

Приходил к другу, и он не узнавал меня.

Приходилось говорить тихо; какое-нибудь слово, чаще всего имя Пушкина, возвращало ему сознание. Он не сразу начинал говорить. Начиналось чтение стихов. Юрий Николаевич Пушкина знал превосходно – так, как будто он только сейчас открывал эти стихи, в первый раз поражался их сложной, неисчерпаемой глубиной.

Он начинал в забытьи читать стихи и медленно возвращался ко мне, к другу по тропе стиха, переходил на дороги поэм. Креп голос, возвращалось сознание.

Он улыбался мне и говорил так, как будто бы мы только что сидели над рукописью и сейчас отдыхаем.

– Я просил, – сказал Юрий, – чтобы мне дали вино, которое мне давали в детстве, когда я болел.

– «Сант-Рафаэль»? – спросил я.

Мы были почти однолетки, и мне когда-то дали это сладкое желтое вино.

– Да, да… А доктор не вспомнил, дали пирожное, а дочка не пришла. Хочешь съесть? (Воспоминания, 36).

На этой ноте, на скрещении «забытого имени» (болезнь Тынянова и потеря памяти, которая преодолевается именем Пушкина) и, так сказать, неосуществленного Пруста, уместно закончить эти заметки.