Ленинград второй половины 30-х годов
Ленинград второй половины 30-х годов
«Цивилизованные европейцы» де Кюстин и Селин о России. «Новый ренессанс». Демократическая Конституция. Чем провинился Генрих Ягода? Свободный человек Юрьев. Молодежные кружки и тайные организации. В начале 1937 года. План и график «большого террора». Время, назад! Обыденная жизнь на фоне страха. Запредельный мир. Советско-финляндская война. «Бог хранит все»
К ленинградскому писателю Алексею Толстому пришел «переводчик Н. Говорит: „Что за страна, что за люди! Ехал в трамвае — унылые, испуганные физиономии, ни шутки, ни смеха, ни веселого слова“. — „Не знаю, — отвечает Алекс. Ник. — Не замечал. Наоборот, всегда видел веселые, довольные лица, смех, улыбки, оживление“. Помолчал и добавил: — „Так и передайте“». Этот диалог середины 30-х годов сохранился в записи Леонида Пантелеева. Толстой, конечно, лукавил, но в словах переводчика-иностранца тоже не было правды. Сказанное им перекликается с посвященными Ленинграду фрагментами сочинения французского писателя Луи-Фердинанда Селина «Безделицы для погрома». Селин побывал в Ленинграде в сентябре 1936 года и написал о своих впечатлениях: у власти в СССР жестокие и циничные коммунисты-евреи, а порабощенный ими народ — «безумная орда… гнусное, огромное, липкое, рыгающее и урчащее скопление нищих… обитателей помоек». Они готовы по приказу вождей хлынуть в Европу, а до той поры Ленинград — огромная казарма «резервистов», где обитает «целая армия доведенных до отчаяния подонков… Надвигающаяся катастрофа». Действительно, многим из тех, кто шагал по ленинградским улицам в сентябре 1936 года, предстояло с боями пройти пол-Европы, тут Селин не ошибся. Правда и то, что примкнувшему к нацистам Селину это будет не в радость, после победы над фашизмом он едва избежит во Франции смертной казни.
За брезгливым высокомерием Селина почти невозможно разглядеть реальные черты Ленинграда 1936 года, и не стоило бы упоминать о нем, если бы не поразительное сходство этого сочинения с памфлетом «Россия в 1839 году» Астольфа де Кюстина. Французских авторов разделяло столетие, за которое столь многое изменилось в стране и городе, о котором они писали, но идея у них одна: «Россия — империя зла». Селин описывал разрушающийся, погибающий город («Старые, гигантские, морщинистые, полуразвалившиеся, осыпающиеся тени великого прошлого… в них полно крыс»), но, по утверждению де Кюстина, Петербург погиб еще в его времена: «…портики, фундаменты коих почти исчезают под водой; площади, украшенные колоннами, которые теряются среди окружающих их пустынных пространств». Селину, с его крысами в развалинах, далеко до предшественника, сообщавшего, что зимой на островах Петербурга царствуют волки, но оба автора единодушны в том, что у города нет оснований гордиться красотой и памятниками культуры. «Слишком прославленная статуя Петра Великого… произвела на меня исключительно неприятное впечатление», — писал Кюстин, а Селину знаменитые музеи Ленинграда напомнили «склад бракованных, непригодных к употреблению товаров». Расстрел царской семьи в подвале, по его мнению, прежде всего «проявление дурного вкуса»; очевидно, публичная казнь французских короля и королевы больше соответствовала его утонченному вкусу.
«Я не осуждаю русских за то, каковы они, но я порицаю в них притязание казаться теми же, что и мы… — писал де Кюстин. — Невольно приходит на мысль, что эти люди потеряны для первобытного состояния и непригодны для цивилизации». Европейцы, по его словам, как правило, руководствовались заботой о благе человечества — очевидно, именно эта забота привела армии Наполеона в Россию. Полемизировать с де Кюстином, написавшим памфлет по заказу правительства короля Луи-Филиппа, бессмысленно, поэтому просто послушаем его: русских нельзя считать полноценными людьми, у них нет самобытной культуры, понятий о человеческом достоинстве и чести, о семейных традициях, а их религия, в сущности, язычество; эти полулюди лживы, бездушны, большинство их уродливо, и даже зубы у них имеют «форму зубов тигра или зубьев пилы»! Изображенные де Кюстином существа мало чем отличаются от «грязных подонков» Селина, и он, несомненно, мог повторить за предшественником: «Мне становятся ненавистными и страна, и правительство, и весь народ, и я испытываю неописуемое отвращение и мечтаю лишь о том, чтобы скорее отсюда уехать». Что же, жанр памфлета никогда не отличался корректностью, однако рассуждения о «полулюдях» и низшей расе далеко выходят за рамки литературы. Оба автора утверждали, что судят о России и русских с позиции цивилизованных европейцев; что же, такого рода «цивилизаторы» оставили следы на страницах нашей истории в качестве иноземных завоевателей, временщиков вроде Бирона, да и большевистских вождей, которые тоже считали себя цивилизаторами. Но вот что примечательно: едва памфлет де Кюстина стал известен в России, радикальные круги общества приняли его как «настоящую правду» о России, то есть люди, радевшие о благе народа, не отвергли пасквиля на свой народ. Напоследок заметим, что написанное де Кюстином и Селином преследовало цель создать отталкивающий образа врага и что сочинения такого рода, как правило, предвещали близость войны.
Но о неизбежности войны не хотелось думать, хотелось жить в сильном, благополучном государстве, и в 1936 году многим казалось, что это время уже близко. В 1936 году эмигрант Троцкий писал о «преданной революции» и сравнивал происходившее в СССР с событиями после французской революции, когда Наполеон Бонапарт был провозглашен императором, а после его падения была реставрирована королевская власть. Возможна ли реставрация прошлого в советской России? Наблюдательные люди полагали, что в известных пределах возможна, и приводили примеры: в 1935 году в СССР были восстановлены отмененные в 1917-м офицерские звания, и в Красной армии появились лейтенанты, капитаны, майоры, полковники. Заметно менялся взгляд на историю России, вместо огульного очернения прошлого формировалась более взвешенная позиция, были реабилитированы многие традиционные нормы морали. «Революция сделала героическую попытку разрушить так называемый „семейный очаг“… как можно больше отделить детей от семьи, чтобы оградить от традиций косного быта. Еще совсем недавно, в течение первой пятилетки, школа и комсомол широко пользовались детьми для разоблачения, устыжения, вообще „перевоспитания“ пьянствующего отца или религиозной матери… этот метод означал потрясение родительского авторитета в самых его основах», а теперь «тупые и черствые предрассудки малокультурного мещанства возрождены под именем новой морали», негодовал Троцкий. Отмена запрета на новогодние елки — тоже несомненный элемент реставрации. Ф. Ф. Раскольников, в то время полпред СССР в Болгарии, приехал в Москву летом 1936 года и был поражен переменами: «…страна… лихорадочно строилась, переделывалась, буйно расцветала и была на пороге какого-то нового, могучего ренессанса». Московские писатели спрашивали у Раскольникова, почему не возвращается на родину Бунин, ведь «он большой патриот, любит Россию, сильную армию, бодрую и радостную молодежь — все это он в изобилии увидит в Москве». В 1936 году режиссер МХАТа В. И. Немирович-Данченко во время гастролей театра за границей встретился с Шаляпиным и передал ему приглашение Сталина вернуться в СССР, однако тот отказался. И напрасно — если бы эмигрировавшие деятели культуры увидели «новый ренессанс» России, они наверняка признали бы заслуги коммунистической партии. Ленинградский литератор Валентин Стенич утверждал, что, если бы Гумилев был жив, он перестроился бы одним из первых и занял достойное место в современной литературе.
На двадцатом году советской власти «наряду с пафосом строительства… во всех слоях общества наблюдалось утомление и усталость, — отмечал Раскольников. — Все жаждали порядка, спокойствия, законности и свободы. Казалось, что самое трудное время позади: навсегда отошли в прошлое голод и ужасы первых лет коллективизации». Порядка и законности жаждала перестроившаяся старая интеллигенция и постепенно вытеснявшая ее новая, спокойной жизни желали многие люди в верхах власти. Примечательны показания одного из руководителей советской разведки А. Х. Артузова, арестованного в 1937 году, — он привел слова бывшего наркома НКВД Г. Г. Ягоды: «Довольно потрясений, нужно наконец зажить спокойной, обеспеченной жизнью, открыто пользоваться теми благами, которые мы, как руководители государства, должны иметь». У Ягоды были квартиры и дачи-поместья, все видные государственные и партийные чиновники широко пользовались регламентированными благами. Раскольников вспоминал, как Молотов принимал его в прекрасном загородном доме, сказав, что для него строится новая, еще лучшая дача. Благами и привилегиями пользовались не только руководители государства, но и «знатные люди»: партийные работники, чекисты, командиры Красной армии, организаторы производства, инженеры, ударники труда, видные ученые и деятели культуры. Новая знать получила право на «красивую», обеспеченную жизнь и могла повторить за Сталиным: «Жить стало лучше, жить стало веселей». Московские писатели были увлечены возведением дач в Переделкино, они «превратились в заботливых и рачительных хозяев, пристраивали гаражи, обносили участки заборами и палисадниками», писал Раскольников. Больше всего деятели культуры ценили близость к людям власти, которая сулила дополнительные блага, и кто знал, что скоро многие покровители окажутся «врагами народа» и за близость к ним придется расплачиваться свободой, а порой и жизнью? Но казалось, ничто не предвещало беды, и новая аристократия сохраняла оптимизм и уверенность в будущем.
Неужели в СССР действительно происходила реставрация прошлого? Похоже на то: знаменитый старый актер Ю. М. Юрьев рассказал К. И. Чуковскому, что при встрече с А. С. Енукидзе он упомянул, «что у него в Московской губернии есть конфискованное имение. — „Возвратим“, — сказал Енукидзе». И сам Корней Иванович весной 1936 года испытал чувство, неведомое российским интеллигентам с незапамятных времен, когда на съезде ВЛКСМ увидел Сталина: «Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый… Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его — просто видеть — для всех нас было счастьем… Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства», — писал он. Переполнявшие Чуковского чувства и их описание почти дословно совпадают с чувствами Николая Ростова при виде обожаемого государя-императора[99]. Наряду с реставрацией элементов прошлого мы наблюдаем «реставрацию чувств», и можно поверить воспоминаниям достойных людей о том времени: «Мы искренне верили…» Это не было фанатичной верой большевиков ленинской когорты, вера интеллигентов 30-х годов была формой приспособления, приобщения к новым условиям жизни. Л. Я. Гинзбург записала в дневнике суждение одного из таких людей: «Чтобы существовать, человек должен работать, чтобы существовать прилично, он должен работать квалифицированно; чтобы работать квалифицированно, он должен работать добросовестно, то есть убежденно разделять господствующее мировоззрение».
Многое в идеологии большевизма превратилось в скопище мертвых догм, а суть нового мировоззрения была проста — самоотверженное участие в государственном строительстве и преданность вождю. В 1935 году старый коммунист Т. Т. Енукидзе объяснил ленинградскому инженеру В. И. Мудрику, что значит быть большевиком: «Енукидзе подходит ко мне и говорит: — Вы коммунист? — Я не коммунист, я большевик, — отвечаю. — А вы знаете, что такое большевик?.. Так вот, знайте, что большевик — это такой человек, который, если потребуется для выполнения ответственного задания, может отрезать свой самый главный орган, положить на пол и переступить!» Ленин едва ли согласился бы с подобным определением, и что значит «не коммунист, а большевик», в чем разница? Это выражение, так же как «непартийный большевик» и «беспартийный коммунист», было формулой изъявления лояльности власти, принятой у беспартийных интеллигентов 30-х годов, — такие формулировки были понятны начальству и не смущали отсутствием логики. У партийной и беспартийной элиты были общие запросы и желания: занимать ответственную должность, иметь хорошую квартиру, отдыхать на курортах, получать пайки из спецраспределителей. Приметами жизненного успеха считались персональный автомобиль, государственная дача, присутствие на официальных праздничных приемах, особой привилегией были зарубежные командировки и поездки на лечение в Европу. Представление советской элиты о красивой и правильной жизни запечатлено в кинофильме «Цирк», поставленном режиссером Г. В. Александровым в 1936 году. В натопленных театральных залах, на балах, где щеголеватые офицеры танцевали с нарядными дамами, на банкетах с тостами «за родного и любимого Сталина» царила атмосфера бодрости и оптимизма. Уверенность в будущем укрепляла новая Конституция СССР, проект которой был опубликован летом 1936 года, — она гарантировала гражданам все демократические права, свободу слова, собраний, печати, свободу совести, право на труд и на отдых, на образование и пенсионное обеспечение… Умиравший А. М. Горький прочел проект Конституции и сказал: «Мы вот тут пустяками занимаемся, а в стране теперь, наверно, камни поют…»
«Все так дорого ужасно, что даже хлеб считается роскошью, если его покупать вдоволь, — писала дочери в 1935 году Евгения Александровна Свиньина. — Я уже совсем в этом сократилась и обхожусь всякими кусочками. Как ни стараюсь заработать, все же очень трудно. Больные люди теперь молят Бога о смерти… Я их хорошо понимаю, если здоровым тягостно, то уж старым и больным лучше, когда их Господь приберет». Она просила прислать то аспирина, то несколько иголок и немного ниток для шитья — но таким, как она, старухам из «бывших людей» не было места в светлом будущем социализма. Не место в социализме и таким, как Анна Ахматова, которая приехала в ноябре 1935 года в Москву хлопотать за арестованных сына и мужа, Л. Н. Гумилева и Н. Н. Пунина. Э. Г. Герштейн вспоминала, как Ахматова боялась переходить московские улицы, застывала при появлении машины, не решалась ступить на мостовую. «Машина приближалась. Рядом с шофером сидел человек в кожаной куртке. Казалось, они уже издалека заметили нас и посмеивались, — писала Герштейн. — Приближаясь, человек в кожаной куртке вглядывался в эту странную фигуру, похожую на подстреленную птицу, и… узнавал. Узнавал, жалея, ужасаясь почти брезгливо. Вот эта старая безумная нищая — знаменитая Ахматова?»
Но Ахматова была не безумной старухой, а знаменитым поэтом, и ей, с известными оговорками, могло найтись место в культуре «нового ренессанса». В 1935 году издательство «Советская литература» заключило с Ахматовой договор на издание книги стихов с условием отобрать такие, в которых нет «ни мистицизма» (упоминаний о Боге. — Е. И.), ни пессимизма, ни «политики»[100]. «А. А. подписала с издательством договор на „Плохо избранные стихотворения“, как она говорит… — писала в дневнике Л. Я. Гинзбург. — Что за принцип — много бога нельзя, а немножко сойдет?» Но ведь это как посмотреть: «немножко Бога» уже первый шаг, а после принятия Конституции будет вольнее, ведь она гарантирует свободу совести и свободу печати.
Проект Конституции был опубликован для того, чтобы его обсуждали трудящиеся; по всей стране проходили собрания, газеты трубили о небывалом энтузиазме масс, но поступавшие в Москву донесения областных управлений НКВД свидетельствовали о другом: рабочие и крестьяне не верили записанному в Конституции, обсуждения проходили формально, а порой на собраниях звучали контрреволюционные речи. Вот несколько выдержек из выступлений, содержавшихся в донесении УНКВД по Воронежской области[101]: «Новая Конституция — это бумажная Конституция. Статья „право на собственность“ выгодна только коммунистам, которые захватили себе много добра за время революции и хотят его закрепить за собой»; «надо заменить в Конституции слова „Кто не работает, тот не ест“ на „Кто работает, тот должен есть“… Сейчас мы работаем в колхозе, а ничего не получаем, нужно, чтобы советская власть всех нас, работающих, обеспечила хлебом»; «при перевыборах советов надо выбирать беспартийных и бывших кулаков. Эти люди умнее коммунистов и не желают чужого, а коммунисты только грабят народ… Скоро вообще власть переменится».
Но власть не переменилась, и с 5 декабря 1936 года новая Конституция СССР вступила в действие.
Одновременнно с обсуждением проекта Конституции в стране происходили другие, не менее важные события. В сентябре 1936 года Сталин обвинил государственные карательные органы в бездействии: по его словам, «ОГПУ на четыре года опоздал» с принятием неотложных жестких мер, и вместо Г. Г. Ягоды главой НКВД был назначен Н. И. Ежов. В чем провинился Ягода, ведь он трудился не покладая рук: за два года его руководства НКВД полмиллиона граждан отправилось в концлагеря и больше четырех тысяч было расстреляно! Его карьера увенчалась подготовкой процесса зиновьевско-троцкистского блока, 25 августа 1936 года Зиновьев и Каменев были расстреляны, а Ягода сохранил для истории извлеченные из их тел пули — и вот теперь налаженная работа, власть и даже эти пули переходили к Ежову! Почему Сталин обвинил чекистов в опоздании на четыре года, разве они не делали все, что требовалось? Тогда вождь объявил, что надо максимально укрепить и усилить государственную власть, потому что чем больше у нас побед, тем больше внутренних врагов, и пришла пора «добить остатки умирающих классов». И чекисты трудились, укрепляя власть, добивая «умирающих», — вспомнить хотя бы размах высылок из Ленинграда и искоренение остатков партийной оппозиции. Они лучше всех знали, сколько врагов у советской власти, умели распознавать их под любой личиной, да те порой и не прятались. В 1930 году, например, когда в Москве шел суд над «спецами-вредителями», в Ленинграде были устроены демонстрации под лозунгом требования смертной казни для подсудимых. Этому «предшествовали собрания во всех учреждениях, где предлагалось вынести соответствующие резолюции, — вспоминала Т. А. Аксакова. — И вот, к всеобщему удивлению, нашлось одно место, где предложенная резолюция встретила возражения. Это была Военно-медицинская академия. Там поднялся профессор Михаил Иванович Аствацатуров и сказал: „Напоминаю, что мы все принимали медицинскую присягу охранять жизнь. Поэтому мы не можем и не будем выносить смертных приговоров“». Тогда контрреволюционная вылазка сошла профессору с рук, позднее такого не прощали, и все-таки тогда и позже находились люди, открыто протестовавшие против жестокости. В общем подавленном молчании их голоса звучали особенно громко, за это нередко расплачивались свободой, и все-таки находились люди…
Свобода состоит не в том, чтобы открыто ходить по улицам и сидеть на собраниях, а в освобождении от страха — этот вывод скромного ленинградского интеллигента привел его в психиатрическую больницу. В 1932 году с этим человеком познакомился писатель и партийный оппозиционер Виктор Серж, в своем очерке «Ленинградская больница» он назвал его Юрьевым. Юрьев был немолод, зарабатывал на жизнь продажей газет, любил литературу и, как многие, пребывал в состоянии безотчетного страха. По его словам, весь народ был задавлен страхом: рабочие «мучаются от страха умереть с голода, если не украдут, от страха перед воровством, от страха перед партией, от страха перед планом… Интеллигенты боятся понять, но боятся и не понять, боятся показаться непонимающими или не показаться понимающими… Народ боится власти, власть боится народа. На вершине государства боятся друг друга члены Политбюро… Вождь боится своего окружения, окружение боится его. Он стакана воды не выпьет без страха перед отравлением, боится самых преданных в собственной охране». Юрьев был таким, как все, пока не понял, что «раз уж опасности существуют, разумнее воспринимать их спокойно, ведь страх населяет наши души призраками, унижает, ослепляет… Страх — это заразительный, но излечимый невроз»[102]. Он сумел побороть свой страх и однажды проснулся свободным, спокойным, счастливым. Юрьев считал своим долгом поделиться секретом исцеления с окружающими, написал несколько десятков листовок «Воззвание к народу» и ночью расклеил их в центре Ленинграда. «Граждане, почему вы дрожите? Почему дрожат члены нашей Великой Партии Победоносного Коммунизма? Почему власти вскрывают несуществующие заговоры? Почему вы боитесь поднять голос против лжи и беззакония? Довольно! Кошмар прекратится завтра же, стоит только захотеть. Посмотрите друг на друга по-доброму, без страха, без злобы — мерзость и рухнет». Он подписал листовки, указал свой адрес и уже на следующий день растолковывал секрет избавления от страха следователям ОГПУ. И странное дело, они оказались бессильны — ни угрозы, ни брань, ни наведенный револьвер не испугали свободного человека. «Бесплодные эти допросы посетило весьма озабоченное высокое начальство», — писал Виктор Серж, и после этого Юрьев оказался в изолированной палате сумасшедшего дома, находившегося в ведении ОГПУ.
Но Юрьев, Аствацатуров, осужденные ученые Академии наук принадлежали к старой интеллигенции, к «остаткам умирающих классов», а как обстояло дело с молодежью? Взрослевшим в 20-е годы людям тоже было непросто, для них настали «тесные» времена — изменились идеи, лозунги, пафос общественной жизни. Мечты о переустройстве мира заменила задача строительства социализма в одной отдельно взятой стране, а верность идее подготовки всемирной революции классифицировалась как троцкизм. Образцами для молодого поколения должны были служить уже не революционеры, не герои Гражданской войны, а энергичные организаторы производства, толковые инженеры, ударники труда, а эталоном высшей государственной мудрости — мало примечательный в 20-х годах Сталин. Революция умерла, ее взрывная энергия иссякла, и в 1929 году Маяковский с горечью сказал Юрию Анненкову, что он уже не поэт, а чиновник. Экспериментальное искусство все чаще обвиняли в «левачестве», формализме, в искажении социалистической действительности, а от таких отзывов и разгромных критических статей был один шаг до тюремной камеры.
В конце 1931 года в Ленинграде были арестованы поэты Даниил Хармс и Александр Введенский, входившие в литературную группу «Объединение реального искусства» (ОБЭРИУ), — их обвинили в антисоветской агитации, скрытой под видом «зауми» в их стихах. Впрочем, борьба с формализмом в искусстве не входила в число задач ОГПУ-НКВД 30-х годов, этим занимались критики и сами деятели искусства, они формулировали политические обвинения, а чекисты только доводили дело до логического конца. Сотрудники карательного ведомства отличались невежеством, большинство руководителей ленинградского управления ОГПУ-НКВД 30-х годов имело низшее образование (а нарком Ежов — «неполное низшее»!); подчиненные были под стать руководству, но свое дело знали твердо. В 1933 году в Ленинграде была «ликвидирована молодежная контрреволюционная группа в составе восьми человек», участники которой штудировали и совместно обсуждали «Критику чистого разума» Канта. Канта трудно заподозрить в контрреволюционной агитации, но то, что молодежь собиралась не для танцев под патефон, а для чтения мудреных книг, настораживало, и поклонников буржуазного философа арестовали. Чекисты не ошиблись — члены кружка не ограничивались критикой «чистого разума», они критически относились к советской действительности. Один из них, Яков Левитин, заявил на допросе, что «экономическая политика Советской власти слепа, лишена теоретического руководства, стихийна и переменчива», что «производитель основного продукта питания — хлеба — перестал быть его хозяином, отсюда голод, нищета, как в городе, так и в деревне», что «никакой свободы и демократии не существует. Большевистский режим устранил какую бы то ни было возможность участия масс в управлении страной». Все это были очевидные истины, но любое упоминание о них считалось преступлением[103]. Дело участников философского кружка было рассмотрено в феврале 1934 года тройкой ОГПУ, и читателей Канта приговорили кого к трем, кого к пяти годам заключения в концлагере. Члены осудившей их «тройки»: первый секретарь обкома партии С. М. Киров, председатель Ленгорисполкома И. Ф. Кодацкий и глава ленинградского ОГПУ Ф. Д. Медведь — не предвидели собственной печальной участи: Кирову оставалось меньше года жизни, а Кодацкий и Медведь были расстреляны в 1937 году по приговору столь же скорых и неправых судов.
В Ленинграде 30-х годов было немало неофициальных обществ и кружков молодежи, мы узнаем о них из воспоминаний участников, но чаще из следственных дел об «антисоветских заговорах». Однако в городе действительно были тайные политические сообщества, об одном из которых рассказал Анатолий Краснов-Левитин: в январе 1936 года в Ленинграде возникла подпольная антисоветская организация «Социалистический молодежный фронт». В числе ее организаторов были Краснов-Левитин и его сокурсники по учебе в Педагогическом институте имени Герцена, Борис Григорьев и Владимир Вишневский: «…сначала мы разговаривали в основном о литературе, но вскоре наши беседы уперлись в политику… Одно, кажется, было бесспорным, что советский режим безнадежно плох». В старой России считалось, что почти каждый студент в двадцать лет придерживался революционных убеждений, но к тридцати большинство их превращалось в мирных обывателей, однако в поколении Краснова-Левитина только немногие дожили до «обывательских» тридцати. Все началось с разговоров о политике, но скоро этого оказалось недостаточно, и друзья решили создать подпольный кружок для активных действий. У каждого на примете было несколько единомышленников, в общей сложности могло набраться человек двадцать, «мы бы, конечно, их собрали и были бы немедленно арестованы», писал Краснов-Левитин. К счастью, они решили посоветоваться с преподавательницей института, в прошлом принадлежавшей к зиновьевской оппозиции, но «разоружившейся» и открыто признавшей свои ошибки. Они пришли к ней домой, изложили свой план и услышали в ответ: «Ну, есть ли у вас что-нибудь в голове, что вы приходите ко мне с таким делом… Любой бы на моем месте позвонил в НКВД, хотя бы потому, что принял вас за провокаторов». Однако она не прогнала «заговорщиков», усадила пить чай, и в забитой книгами комнате, под светом голой лампочки, начался разговор о литературе, во время которого она невзначай рассказала о правилах конспирации и посоветовала познакомиться с одним толковым студентом из института Покровского («он много может дать ценных указаний по литературе») и со студентом химического факультета ЛГУ Николаем[104]. На прощанье преподавательница велела им забыть этот разговор и больше никогда не приходить к ней. Очевидно, она сохранила связь с партийной оппозицией и в 1937 году была арестована как троцкистка, но не выдала «сумасшедших мальчишек», приходивших к ней осенью 1935-го. По ее совету они познакомились со студентами института Покровского, будущими сельскими учителями. «Туда поступали деревенские ребята, испытавшие все прелести коллективизации… Среди них было около десятка парней, которые считали себя социал-демократами, но по мировоззрению скорее подходили к эсерам. Их в основном интересовала деревня… До чего же хорошие были люди: устойчивые, аккуратные, трудолюбивые», — вспоминал Краснов-Левитин. Кроме них в подпольную организацию вошли студенты университета из рабочей молодежи, считавшие себя большевиками-ленинцами.
В январе 1936 года члены «Социалистического молодежного фронта» составили программу, в которой перечислили цели, за которые решили бороться: за установление демократии в стране и в партии, за свободу профсоюзного движения, за право крестьян свободно выбирать способ хозяйствования без принудительной коллективизации, за свободу слова, печати, за свободу совести. «Главной целью молодежи является борьба с господствующим слоем бюрократии… Методом борьбы молодежного фронта является индивидуальная устная и (при возможности) письменная агитация среди молодежи». Примечательно, что многие пункты программы подпольной организации совпадали с положениями Конституции, которая подготавливалась в то время, — это значило, что потребность в демократических правах и свободах объединяла все общество, от партийно-государственной элиты до радикально настроенной молодежи. В 1936 году на миг пересеклись два противоположных варианта развития государственной системы: усиление деспотии правящей верхушки или поворот к демократии. В воздухе 1936 года было что-то будоражащее, пьянящее; шла Гражданская война в Испании, и почти все участники «Социалистического молодежного фронта» мечтали отправиться туда добровольцами, чтобы бороться с фашизмом. Организация начала действовать, и дело продвигалось успешно: Краснов-Левитин вспоминал, как в 1936 году он преподавал русский язык в школе для малограмотных рабочих и «по ходу дела популяризировал нашу программу… И абсолютное большинство моих учеников уходили от меня, вполне усвоив программу, и были вполне подготовлены, чтобы поддержать нашу организацию». Но целью «Социалистического молодежного фронта» было не расширение состава, а агитация среди молодежи, подготовка почвы для будущего. В 1937 году, во время массовых репрессий, члены ленинградского «Социалистического молодежного фронта» решили прекратить его деятельность, но НКВД ни тогда, ни позже не было известно об этой подпольной организации, среди ее участников не оказалось ни трусов, ни предателей. Все они воевали на фронтах Великой Отечественной войны; те, кто вернулся с фронта, работали, учительствовали, и их достойно прожитая жизнь требовала не меньшей воли и мужества, чем юношеская агитация.
Конец 1936 года был отмечен торжественным утверждением Конституции и последними отголосками празднества «нового ренессанса». Лидия Жукова вспоминала о встрече нового, 1937 года: «Сначала Мариинка, где директорствовал еще наш приятель, Рувим Шапиро… помню аванложу, апельсины, и оживление, и ожидание праздника, вкусной еды, веселья». Потом компания отправилась к директору ленинградского отделения Госбанка Давиду Межову, а затем «кавалькадой, на межовских машинах, поехали к писателям, туда, к Неве… Мы были еще очень молоды, и нам хотелось всей этой „мелкобуржуазности“ — проехаться на машине, хлебнуть пьяноватого угара, кричать за столиками „С Новым годом“… У писателей было бестолково: шутовские колпаки, ленты цветастого серпантина, связавшие столики, людей невсамделишной, наигранной карнавальностью, атмосферой веселья, в котором было больше наигрыша, чем подлинной радости». Все ускоряющееся кружение, карнавальное смешение лиц и личин, тревога под маской беззаботности — таким было завершение «нового ренессанса». Ирина Кичанова вспоминала о московском веселье 1937 года, когда они с мужем, композитором Никитой Богословским, и их друзья, «герои Арктики, подчеркнуто скромные чекисты, увешанные орденами, актеры, писатели», — «вся эта разудалая компания по вечерам неслась из „Националя“ в Клуб мастеров искусств»; и в Ленинграде «Никита продолжал носиться по городу с еще бо?льшим остервенением, чем в Москве, но только по ленинградскому кругу: из Дома кино в Дом актера, с банкета на банкет». О лихорадочном «кружении» писала и Лидия Жукова: тогда у ее мужа появился новый приятель, «задира, обожатель дам… он пришелся очень по вкусу моему суровому, ученому Мите. Вместе, заступаясь за „вдов и сирот“, они били кому-то морду, куда-то неслись, таясь от жен, болтали „про баб“, словом, прожигали жизнь в меру того, что доступно было жуирам тех лет». В воспаленном воздухе конца 1936-го — начала 1937 года было растворено страстное желание жить, заслониться от гибели неведением, работой, суетой, любовными увлечениями и романами, ведь в большинстве своем люди советской элиты были молоды. Там, где скоро будут решаться их судьбы, тоже царило жутковатое веселье. Оставшийся в 1938 году на Западе видный деятель НКВД Александр Орлов вспоминал: «20 декабря 1936 года, в годовщину основания ВЧК-ОГПУ-НКВД, Сталин устроил для руководителей этого ведомства небольшой банкет», на котором один из них развлек товарищей, изображая Зиновьева перед расстрелом: «…поддерживаемый под руки двумя коллегами… Паукер простер руки к потолку и закричал: „Услышь меня, Израиль, наш Бог есть Бог единый!“» Пройдет немного времени, и многие присутствовавшие на этом банкете, в том числе шутник Паукер, будут расстреляны.
«Тридцатые — коллективизация, украинский голод, процессы, 1937-й — и притом вовсе не подавленность, — вспоминала о настроении молодой интеллигенции Л. Я. Гинзбург, — но возбужденность, патетика, желание участвовать и прославлять… Это было возможно и в силу исторических условий, и в силу общечеловеческих закономерностей поведения социального человека. К основным закономерностям принадлежат приспособляемость к обстоятельствам; оправдание необходимости (зла в том числе) при невозможности сопротивления; равнодушие человека к тому, что его не касается». Эти закономерности позволяли находить объяснение для любого абсурда, например для приказа учителям сдирать обложки с ученических тетрадей, рвать их и сжигать. В начале 1937 года, к столетней годовщине гибели Пушкина, были выпущены школьные тетради с обложками, украшенными иллюстрацией Васнецова к «Песни о вещем Олеге», но «кто-то рассмотрел, что узоры на мече Олега образуют слова: „Долой ВКП(б)“. Буква „б“, правда, не на мече, а где-то на каблуке княжеского сапога», вспоминал Краснов-Левитин. Оправдание насилия позволяло равнодушно относиться к «изъятию» из города дворян и других чуж— дых элементов; в марте 1937 года из Ленинграда было изъято 3627 человек, среди них рабочие и служащие, которые, скрыв свое происхождение, втерлись в ряды ВЛКСМ и даже ВКП(б)! В Ленинграде не было покоя даже в относительно спокойные времена, в глазах советских вождей он всегда был гнездом крамолы, и массовые репрессии здесь начались раньше, чем в других городах, — в 1936 году наряду с планомерными высылками горожан здесь производилась «окончательная ликвидация троцкистско-зиновьевского подполья». По свидетельству Краснова-Левитина, в 1936 и 1937 годах «несметные толпы наполняли оставшиеся храмы… В великом посту сотни тысяч человек приступали к исповеди и причастию. Подавалось огромное число записок о здравии „скорбящих“ (термин „заключенный“ был запрещен)». Весной 1937 года в очередную волну арестов людей, обвиненных в принадлежности к троцкизму, попал заведующий сектором истории культур и искусств Востока в Эрмитаже Дмитрий Петрович Жуков.
«Большой террор» 1937–1938 годов — одна из загадочных страниц советской истории. Чем он был вызван, какие цели преследовал, против кого был направлен? Его нельзя объяснить экономическими причинами, ведь, судя по данным статистики, промышленность тогда находилась в периоде роста, собранный в 1937 году урожай зерна намного превысил урожаи предыдущих лет; уровень жизни городского населения, по сравнению с началом 30-х годов, заметно повысился. «Большой террор» невозможно объяснить стремлением Сталина укрепить свою власть[105], к этому времени она была незыблемой. В современной литературе можно встретить утверждение, что политика Сталина была направлена на укрепление государства, но какой государственной необходимостью объяснить арест полутора миллионов граждан и казнь почти 700 тысяч человек? Правда, за время коллективизации в стране было загублено в несколько раз больше человеческих жизней, однако террор 1937–1938 годов оставил в памяти современников особый отпечаток. Арестованный в 1938 году поэт Николай Заболоцкий писал, что в тюрьме у него «созревала странная уверенность в том, что мы находимся в руках фашистов, которые под носом у нашей власти нашли способ уничтожать советских людей, действуя в самом центре советской карательной системы. Эту свою догадку я сообщил одному старому партийцу, сидевшему со мной, и с ужасом в глазах он сознался мне, что и сам думает то же, но не смеет никому заикнуться об этом».
Однако постановление о начале массовых репрессий было принято не фашистами, а Политбюро ЦК ВКП(б) 2 июля 1937 года, и уже через две недели ленинградское Управление НКВД направило начальникам окружных отделов этого ведомства и руководству милиции приказ взять на учет «бывших кулаков, уголовников и других враждебных элементов, ведущих активную антисоветскую подрывную работу», и внести их в списки двух категорий. Отнесенные к первой категории люди «подлежат немедленному аресту и, по рассмотрении их дел на тройках, — расстрелу», попавшие во вторую, «менее активные, но все же враждебные элементы… должны быть заключены в лагеря или тюрьмы на срок от 8 до 10 лет»[106]. 31 июля 1937 года в ленинградское Управление НКВД пришло распоряжение Ежова: «Согласно представленных Вами учетных данных утверждаю Вам следующее количество подлежащих репрессиям: по первой категории — четыре тысячи, по второй категории — 10 тысяч [человек]». Такой размах работы требовал пополнения кадров, и летом 1937 года партийные комитеты предприятий и военных частей Ленинградского округа провели мобилизацию коммунистов для службы в НКВД. Карательный механизм был запущен на полную мощность, и утвержденный Ежовым план по «первой категории» был выполнен уже в сентябре. А в общей сложности в Ленинграде и Ленинградской области в 1937–1938 годах было расстреляно 44 460 человек[107].
Какая социальная группа советского общества больше других пострадала во время репрессий 1937–1938 годов? Политические противники Сталина утверждали, что он направил основной удар на старых партийцев и коммунистическую молодежь призыва 20-х годов, и обвиняли его в перерождении и измене делу революции. Однако прислушаемся к словам одного из этих противников, Ф. Ф. Раскольникова, который встретился со Сталиным в 1936 году, — его поразило несоответствие вождя духу времени, сознательное неприятие возможностей, которые могла дать жизнь: «Сталин — человек с потребностями ссыльнопоселенца. Он живет просто и скромно, потому что с фанатизмом аскета отвергает жизненные блага: ни культура, ни жизненные удобства, ни еда его не интересуют». Теми же качествами отличался Ленин, и Сталин был в этом смысле самым последовательным продолжателем ленинской традиции. «Переродился» не он, а бывшие соратники, которые хотели пользоваться всеми благами и преимуществами правящего класса.
Старые партийцы ужаснулись беззаконию и жесткости выпестованной ими системы, только когда сами попали в ее жернова. Соратник Ленина Х. Г. Раковский, который в далеком 1918 году угрожал курским народным учителям расстрелом за «контрреволюцию», на одном из допросов сказал следователю: «Я напишу заявление с описанием всех тайн мадридского двора — советского следствия… Пусть я скоро умру, пусть я труп, но помните… когда-то и трупы заговорят». Но голоса Раковского и ему подобных потонули бы в хоре миллионов замученных и погубленных по их воле людей. Конечно, зная о методах советского следствия, можно посочувствовать и Раковскому, и председателю Ленгорисполкома И. Ф. Кодацкому, который перед расстрелом просил своего палача: «Ты меня не расстреливай. Я старый большевик. Меня сам Ленин знал». Жертвами террора стали многие известные чекисты, в том числе восемь бывших руководителей ВЧК-ГПУ-ОГПУ в Петрограде-Ленинграде. Л. М. Заковский, который с 1934 года возглавлял ленинградское Управление НКВД, был расстрелян; сменивший его М. И. Литвин избежал ареста, покончив самоубийством. Нарком Ежов, два года державший страну в «ежовых рукавицах», признал в показаниях на суде, что он «почистил 14 тысяч чекистов, но огромная моя вина заключалась в том, что я мало их почистил».
В карательном ведомстве сложились свои уродливые традиции — Г. Г. Ягода, как уже упоминалось, приказал извлечь пули из тел Зиновьева и Каменева, затем эти жуткие сувениры перешли к Ежову. Для чего их предназначали, уж не для Музея ли революции, в котором хранились пистолеты палачей царской семьи и прочие реликвии, чтобы потомки могли приобщиться к славному прошлому? Другой традицией, сложившейся в карательном ведомстве той поры, стала своеобразная «эстетика казни», интерес к тому, как человек вел себя перед смертью (конечно, это касалось знаменитых и значительных людей). В верхах НКВД с презрительной издевкой вспоминали малодушие Зиновьева, валившегося в ноги палачам, зато военачальники Тухачевский и Якир держались мужественно, крикнув перед растрелом: «Да здравствует товарищ Сталин!» Расстрелянный в феврале 1940 года Н. И. Ежов не изменил этой славной традиции, успев за секунды до смерти восславить товарища Сталина.
В 1964 году К. И. Чуковский разговорился на отдыхе с дипломатом, послом СССР в Великобритании А. А. Солдатовым, о том, какая часть общества больше других пострадала в 1937–1938 годах. Солдатов считал, что «особенно пострадали партийцы… И, конечно, это неверно: особенно пострадали интеллигенты», записал Чуковский. Правы были и тот, и другой: жертвами террора стали члены партии и беспартийные, крупные администраторы и инженеры, врачи, агрономы, деятели науки и искусства. Можно согласиться и с Красновым-Левитиным, утверждавшим, что «после 1936 года началось буквальное наступление на рабочий класс… Террор, направленный якобы против интеллигенции, на деле был направлен против рабочего класса». Расстрельные списки свидетельствуют, что колхозное крестьянство пострадало тогда не меньше, чем рабочий класс. Словом, это была великая «чистка», и трудно предположить, что она не имела определенной цели.
Социальные утопии нежизнеспособны, со временем люди приспособились к новым условиям жизни, и советское общество 30-х годов значительно отличалось от того, которое большевики «конструировали» при военном коммунизме. Не был ли террор 1937–1938 годов попыткой вернуть страну назад, к времени, когда большевистская идеология реализовалась в чистом виде? Многие следствия «большого террора» подтверждают это предположение. Репрессии проводились под лозунгом тотальной «чистки», ликвидации контрреволюционеров всех мастей, возвращения к железной дисциплине и жесткому порядку. В пору военного коммунизма Ленин и Троцкий вынашивали идею мобилизации населения страны в трудовые армии, и в 30-х годах этот план постепенно реализовался путем всеобщей принудительной коллективизации и увеличения «трудовой армии» ГУЛАГа, которая постоянно пополнялась потоками узников. С второй половины 30-х годов положение рабочего класса все больше напоминало о времени военного коммунизма — на предприятиях постоянно увеличивались нормы выработки и таким образом уменьшались заработки трудящихся. Каждое «подтягивание норм» начиналось с прославления героев стахановского движения, перевыполнявших план на 200, 300, 400 процентов, а затем нормы повышали для всех.
В 1939 и 1940 годах вышли постановления о судебной ответственности руководителей, допустивших к работе прогульщиков и опоздавших больше чем на двадцать минут и о продлении рабочего дня. Теперь за самовольный уход с предприятия человек попадал в тюрьму, трудящихся лишили права менять место работы и насильно прикрепили к рабочим местам. Колхозное крестьянство фактически вернули к времени продразверстки — планы обязательных поставок государству составляли львиную долю колхозной продукции, а сама деревня жила впроголодь. Следствием «большого террора» стала изоляция населения страны от внешнего мира, с 1937 года любые связи с зарубежьем рассматривались как преступление, тогда репрессировали не только возвращенцев, но и иностранных коммунистов, переселившихся в страну Советов. Подводя итог, можно сказать, что причиной террора 1937–1938 годов была попытка власти вернуть страну к начальным основам большевистской государственности, повернуть жизнь вспять.
Один из ленинградских старожилов, в 1937 году студент ЛГУ, вспоминал, что, вернувшись после каникул, он заметил, как изменилась городская толпа — на улицах почти не было женщин в яркой, нарядной одежде. По словам другого ленинградца, летом 1938 года в воздухе города чувствовался запах горелой бумаги, он доносился из раскрытых окон. Скорее всего, в этих воспоминаниях отразилось позднейшее представление авторов о том, что происходило в Ленинграде того времени. Вероятно, больше правоты в свидетельстве Л. Я. Гинзбург, которая писала: «Напрасно люди представляют себе бедственные эпохи прошлого как занятые одними бедствиями… Тридцатые годы — это не только труд и страх, но еще и множество талантливых, с волей к реализации людей… Тридцатые годы — это ленинградский филфак во всем своем блеске… или великий ленинградский балет с враждующими балетоманами — одни за Уланову, другие за Дудинскую. Страшный фон не покидал сознание. Ходили в балет и в гости, играли в покер и отдыхали на даче те именно, кому утро приносило весть о потере близких, кто сами, холодея от каждого вечернего звонка, ждали гостей дорогих». Ночами эти люди прислушивались к шуму проходящих машин, к шагам на лестнице, а утром шли на работу, слушали на собраниях речи о притуплении классовой бдительности, потом занимались обыденными делами.