Дневник как жанр

Дневник как жанр

Предметом исследования в данной главе будут женские дневники. Как уже отмечалось во Введении, дневник более, чем какой-либо другой из автодокументальных жанров, связывался с женским творчеством. «Чтобы вести дневник, не нужно быть писателем и знать правила и приемы письма. „Это не искусство, — полагает, например, Музиль; поэтому оно (ведение дневника) доступно и женщинам“»[195] — такие расхожие суждения приводит Рита Калабрезе, начиная обзор дневникового наследия немецких женщин.

Большинство русских энциклопедий также выносит дневник за пределы Литературы, определяя его как «литературно-бытовой» «внелитературный жанр»[196], или отделяет литературный дневник от дневника «официально-документального» и «бытового»[197]. Теория и история дневниковой литературы (а тем более женской диаристики[198]) на русском материале только в последнее время становятся предметом исследования[199].

Дневник обычно определяют через сопоставление с родственными жанрами автобиографии, мемуаров и письма.

Так, Жорж Гусдорф отмечал, что «автор при ватного журнала фиксирует впечатления и ментальные состояния изо дня вдень, фиксирует портрет этой дневной реальности без какой-либо заботы о продолжении. Автобиография, с другой стороны, требует от человека создать дистанцию по отношению к себе для того, чтобы реконструировать себя в фокусе специального единства и идентичности сквозь время»[200].

Рита Калабрезе суммирует выделяемые исследователями черты женского дневника следующим образом: «Пишущая дневник не имеет адресата, она обращается только к самой себе, говорящий субъект (ein sprechendes Subjekt) главным образом имеет в качестве темы себя самого и подробно себя анализирует, то есть вместо синтеза автобиографии здесь предлагается анализ. Существенная черта дневника — размеренность (фиксация) времени. Дневник состоит из моментов, проблесков отдельных взглядов фрагментарного характера, осколков жизни, которые в письме предстают как одновременные»[201].

Искренность, исповедальность, свобода самовыражения, отсутствие ретроспективного взгляда на события, неадресованность и непредназначенность для публики воспринимаются как главные черты дневника (и не только женского).

Напротив, в отношении мемуарно-автобиографического ретроспективного повествования концепция свободно и искренне выражающего себя авторского Я уже давно стала предметом дискуссии. Как утверждает Сидония Смит, общее Я, соединяющее автобиографа, нарратора и протагониста, не существует как нечто готовое и целостное до момента написания текста: оно возникает как «эффект автобиографического рассказывания»[202]. Сидония Смит в этом случае проводит параллель с идеей Джудит Батлер о гендерной перформативности («нет гендерной идентичности помимо выражения гендера, идентичность перформативно конструируется в различных выражениях, можно сказать, является их результатом»[203]).

В процессе «разыгрывания» автобиографического Я большое значение имеет не только субъективное намерение и желание автора; огромную роль при этом играет адресат текста, публика. «Под публикой понимается сообщество людей, для которых главные дискурсы идентичности и правды имеют смысл. Публика становится экспертом определенного сорта перформативности, который подчиняется относительно удобным критериям понятности (вразумительности)»[204].

Насколько дневник в этом смысле отличается от автобиографии? Фелисити Нуссбаум полагает, что и дневниковые тексты можно читать «как модели сигнификаций, как лингвистические репрезентации, происходящие из различных дискурсов, имеющихся в распоряжении в определенный исторический момент»[205]. Я дневника, как и любой автор текста, — место пересечения, диалога или конфликта дискурсов. Марго Калли (Margo Culley) также утверждает, что «дневники и журналы — тексты, то есть словесные конструкции. Процесс отбора и организации деталей в тексте поднимает целый ряд вопросов, имеющих отношение к литературе, включая проблемы публики (реальной или подразумеваемой), повествования, формы, структуры, персонажа, голоса, образных и тематических повторов и того, что Джеймс Олней назвал „метафорами Я“ (self)»[206].

Однако, как может показаться на первый взгляд, диаристка гораздо в большей степени, чем автор воспоминаний, свободна от социокультурных конвенциональных принуждений и от той «публичной экспертизы», о которой говорит С. Смит. «Приватность» и «неадресованность» дневника вроде бы должна быть надежной защитой от незримого цензора — того мужского «ты», представляющего господствующий порядок, существующую идеологию гендера, которого всегда держит в голове женщина, создающая автобиографию. Дневник же, как пишет Рита Калабрезе, «ничейная полоса трансгрессии, где женщины освобождаются от отцовского запрета и преодолевают свою немоту, имея возможность воплотить свое внутреннее в слово»[207].

Но насколько справедливо само убеждение, что дневники — неадресованный текст, что пространство дневника — это абсолютно приватное, защищенное от публичной оценки и суда место?

К. Кобрин замечает, что, кажется, ни один из дневников «не был предназначен исключительно для собственного употребления. Дело в том, что бессознательно, если <автор дневника> хочет потом сам читать свой дневник, то он не может не представить на своем месте другого»[208]. К. Вьолле и Е. Гречаная, изучившие более 80 находящихся в архивах и опубликованных русских дневников, написанных с 1780-го по начало 1850-х годов, отмечают, что наличие адресата, сближающее дневники с письмами, — характерная особенность прежде всего женских дневников (а из 80 текстов 53 принадлежат женщинам). «Адресатами могут быть сестры, другие родственницы, подруги, возлюбленные, мужья»[209]. Марго Калли на материале англоязычных женских дневников также приходит к выводу, что в них чрезвычайно важную роль играет публика, реальный или воображаемый читатель. «Присутствие мысли о публике в этой форме письма (дневнике. — И.С.), как и во всех других, имеет решающее влияние на то, о чем и как говорится. Друг, возлюбленный, мать, Бог, будущее Я, — какие бы роли ни присваивались автором адресату, присутствие последнего становится влиятельным Ты для диариста. Оно оформляет отбор деталей внутри журнала и способ конструкции Я (self-construction) диариста»[210].

Названная проблема — одна из тех, которые мне хотелось бы более подробно обсудить на материале нескольких женских дневников первой половины XIX века. Меня интересует соотношение в них приватности и публичности, секретности и открытости, а также ряд связанных с этим вопросов.

Каковы мотивы дневникового письма? Присутствует ли в русских женских дневниках первой половины XIX века мотив «двойной жизни», «раздвоения» на Я-для себя и Я-для других?

Имеет ли женский дневник адресата (реального или символического), можно ли по отношению к нему говорить о некоей неперсонифицированной «адресованности», «диалогичности»? Если адресованность существует, то как она маркируется в текстах? В какой форме предстает Ты-адресат? Является это Ты — чужим другим (цензором и судьей) или своим другим (подругой, идеальным собеседником, авторским двойником)? Как изображаются отношения между Я и Ты дневника? Как это влияет на сотворение (разыгрывание) автодокументального Я женского дневника в качестве субъекта процесса письма и как объекта (само)описания, автоперсонажа, той Я-модели, которая структурируется в тексте.

Важно посмотреть, не только к кому женщина обращается, но и в качестве кого, «из какой роли» она пишет: представляет она себя членом определенного социума, культурного круга, писателем и т. п.? Как эта роль или роли связаны с адресацией?

Материалом данного исследования будут пять женских дневников, написанных в 20–50-е годы XIX века: Анны Петровны Керн (1820), Анастасии Васильевны Якушкиной (1827), Анны Алексеевны Олениной (1828–1835), Анастасии Ивановны Колечицкой (1820–1825), Елизаветы Ивановны Поповой (1852).

Конечно, дневниковое наследие русских женщин этого времени не исчерпывается названными текстами, но последние кажутся мне достаточно репрезентативными, представляющими разные модели дневникового письма и разные типы диаристок: авторы их как бы воплощают в себе те женские типы, которые наиболее часто воспроизводились в прозе (в том числе и женской) интересующего меня периода.

А. Керн, А. Якушкина, А. Оленина, А. Колечицкая принадлежали к дворянскому сословию, Е. Попова была дочерью купца и книгопродавца.

Анна Керн и Анна Оленина известны своими литературными и культурными связями, Анастасия Якушкина вошла в русскую историю как жена декабриста И. Якушкина — в истории литературы и культуры известно скорее имя ее матери — Н. Н. Шереметьевой, которая, в частности, была близка со многими славянофилами. Славянофильская среда играла важную роль в жизни Елизаветы Поповой.

Анастасия Колечицкая, хоть и состояла в родстве с кланами Татищевых, Станкевичей, Якушкиных, но в целом была далека от литературной и культурной жизни столиц и может быть названа «обыкновенной» образованной провинциальной дворянкой.

А. Керн, А. Якушкина, А. Колечицкая в момент писания дневников — замужние женщины и матери, А. Оленина — «девушка на выданье» (она вышла замуж много позже, уже не в юном возрасте). Е. И. Попова — незамужняя, как тогда говорили, «пожилая девушка» (ей, вероятно, около или чуть больше пятидесяти). В отличие от остальных, она находилась в очень стесненном финансовом положении и должна была сама себя содержать.

Все эти женщины не были профессиональными писательницами, их (за исключением Керн — автора нескольких мемуарных текстов) нельзя назвать даже литераторами. Тем не менее, на мой взгляд, их дневники — ценный материал для истории женской русской культуры и для исследования субжанра женского дневника в России.

Имена Анны Керн и Анны Олениной известны в основном благодаря тому, что они сыграли определенную роль в судьбе А. С. Пушкина и были адресатками его лирических стихотворений. И их биография, и написанные ими тексты изучались и использовались по преимуществу как материал к теме «Пушкин и его окружение».

Как и другие так называемые «музы» поэтов, эти женщины оставались и остаются молчащими объектами истории творчества великих мужчин. Книги или статьи определяют их по отношению к последним («Вдохновительница поэта»[211] и т. п.), а их собственная жизнь и личность редуцированы до роли персонажа пушкинского сюжета или типичной девушки пушкинской поры[212].

Анастасия Якушкина, как и более известные Мария Волконская, Екатерина Трубецкая, другие ее «сестры по судьбе», вошла в историю русской культуры в качестве «жены декабриста». Когда речь заходит об этих женщинах, как правило, они определяются по отношению к своим знаменитым мужьям-идеологам, и их жизнь трактуется как подвиг самопожертвования жены и матери. Их тексты (например, известные «Воспоминания» М. Волконской) также рассматриваются как источник сведений о жизни знаменитых мужей: они тоже своего рода «музы» декабризма[213].

В Германии в начале 1980-х годов бестселлером стала книга Кристы Брюкнер «Если бы ты заговорила, Дездемона. Сердитые речи рассерженных женщин», содержавшая вымышленные монологи исторических женщин или мифологических героинь[214]. Но в нашем случае мы имеем возможность обратиться к реальным «речам», дневниковым текстам этих молчащих в истории культуры женщин, и посмотреть на них как на авторов и субъектов дискурса.