Глава 16 «Без Бога – все позволено!…»

Глава 16

«Без Бога – все позволено!…»

Возникает резонный вопрос: как могло случиться, что незначительная кучка политических авантюристов, захватив власть, сумела подчинить себе громадную страну и бесконтрольно распоряжаться народом, кичившимся своей духовностью, традициями и даже претендовавшим на мессианское свое предназначение?

Случилось, увы. Частично на этот вопрос мы уже ответили. Добавим только, что все названные сейчас высокие посылки на поверку большой роли не играли, и не потому, что они оказались мнимыми. Нет. Просто процесс большевизации России шел по совершенно другой колее, где ни традиции, ни духовность проявить себя не могли.

Абсолютно прав И. Р. Шафаревич в том, что ответ на наш вопрос надо искать совсем в ином пространстве – не духовном и историческом, а экономическом и политическом. При определенных условиях «агрессивная социальная группа», пришедшая к власти в России, могла бы привести любой народ к угодному ей тоталитарному режиму. Такой «агрессивной элитарной группой» и стали большевики.

Важен еще один момент. Деление на «элитарную группу» и «прочий народ» культивировалось во всех сферах жизни: в партии, в системе самой власти, в культуре, науке – везде. Все решала элита – власть, остальные были обязаны не прекословить. Это идеальный механизм неограниченного воспроизводства моральных уродов, лишенных не только собственного достоинства, но и мнения.

И еще. Хотя Бога коммунисты в светлом будущем не про-писали, тем не менее «на словах» основные посылки их утопической доктрины: свобода, равенство, справедливость были сродни христианскому вероучению. На самом деле, вспомним, как все было красиво в парадных речах вождей: человек – превыше всего, все во имя человека, все для блага человека. А на деле человек – это та последняя малость, которой в этой системе было запрещено все. Без человека система существовать не могла, но его в то же самое время как бы и не было. Как видим, их слова и их дела разделяла непреодолимая для простого человека пропасть. Поэтому подобная «ква-зихристианская риторика» более напоминала изощренное издевательство над человеком, она представляла собой классический вариант «человеколюбивой жестокости».

Именно так французский писатель Альбер Камю определил самую суть советской социалистической системы [442].

Человеколюбивая жестокость – это тот откровенный социальный цинизм, на котором только и мог держаться ленинский социализм. Человеколюбивая жестокость – это унижающее личность насилие: от прямого террора до полного попрания прав.

Кстати, террор и насилие нельзя списывать только на беспредельный фанатизм Ленина и его подручных или на паранойю Сталина. Неизбежность террора вытекала из самой сути пролетарской революции. И даже ослиные уши априорного террора, обозначенные в трудах отцов_зачинателей как «диктатура пролетариата», не исчерпывают эту суть [443].

Российская революция началась еще в феврале на самом пике колоссального социального напряжения и полного экономического развала страны, а своей разрушительной поступью она лишь усилила эти экстремальные начальные условия. Причем полная смена политической, государственной и экономической систем сопровождалась насильным внедрением новых механизмов, работоспособность которых обосновывалась лишь на бумаге и никогда не проверялась жизнью.

Поэтому, чтобы внедрить новую, невиданную миром эко-номику и, более того, переложить трудовую инициативу на все население страны, да так, чтобы оно все делало как бы по внутреннему побуждению и с искренним энтузиазмом, потребовалось физически ликвидировать всех, кто сомневался в правоте начатого социально_ экономического эксперимента. По мере же нарастания террора у народа начал срабатывать механизм психологической самозащиты: люди замолкали, уходили в себя, перелицовывались. Наступала претерпелость.

Ясно, что при наличии любой, даже самой ничтожной (но обязательно легальной) оппозиции, придуманный коммунистами, социализм так бы и повис в воздухе, да и сами они не задержались бы на политических подмостках. Поэтому сразу после захвата власти В. И. Ленин и его команда обезопасили себя частоколом запретов и насилия. Уже на третий день после переворота была прикрыта основная оппозиционная печать [444], был создан механизм упреждающего насилия, так называемая Чрезвычайная Комиссия (ЧК); 31 января 1918 г. резко увеличили число тюрем и лагерей, куда было решено переправить всех классовых врагов.

На IX Съезде РКП(б) в 1920 г. Л. Д. Троцкий изрек: «Мы разорили страну, чтобы разбить белых». Это правда. Но правда страш-ная.

Ленин и здесь оказался на высоте своего нечеловеческого гения. Он понял, что сытый крестьянин за большевиками не пойдет, а вот голодный, да ежели сказать ему, что по вине белых, так побежит безоглядно [445]. И он придумал продразверстку, которая мгновенно оголила закрома страны. 23 января (5 февраля) 1918 г., выступая перед «агитаторами», коих направляли в провинцию, Ленин произнес свое знаменитое «Грабь награбленное!». Неудивительно, что ты-сячи продовольственных отрядов бесчинствовали в российской деревне, точно в оккупированной стране. Деревня оказалась расколотой по классовому признаку, а самые трудолюбивые были поставлены в бесправное положение. Так появилось материальное наполнение идеологической подпорки большевиков в лице «диктатуры пролетариата и беднейшего крестьянства».

На том же IX Съезде Троцкий предложил реализовать идею «военного коммунизма». Она понравилась большевикам и стала теперь их повседневным делом. Вооружившись этой идеей они тем самым признались, что в коммунизм собираются вести не русский народ, а гнать силой тупое ленивое стадо. И хотя в чистом виде военный коммунизм просуществовал недолго (в 1921 году его сменила нэп), многие рудименты этого новшества успели прочно врасти в жизнь. И главный из них – полное закрепощение государством человека труда.

Еще одну примечательную особенность марксизма тонко подметил А. Камю. Опираясь на постулаты диалектического ма-териализма, марксизм вывел «объективные» законы развития общества, согласно которым ход исторического процесса «объективно» предопределяется экономическими законами, расслаивающими общество на классы и гарантирующими их непрерывную непримиримую борьбу. Следствием подобного взгляда на исторический процесс является определенная вина человека перед безвинной историей. «До захвата власти коммунистами, – пишет А. Камю, – историческим воплощением этих понятий было революционное насилие, на вершине их власти оно стало насилием узаконенным, то есть террором и судилищем» [446]. А это и есть диктатура как единственный реальный метод насаждения марксизма.

Вот что, к примеру, по поводу диктатуры писал В. И. Ленин: «… Понятие диктатуры означает не что иное, как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть» [447]. Если называть вещи своими именами, то государственный деятель такое бы не изрек никогда, он бы задохнулся от собственной низости. Подобное мог написать только оккупант.

Самое страшное в ленинизме – его идейная изнанка. Ленин был настолько глубоко убежден в правоте своих идей, так сильно уверовал в истинность избранного им и его партией пути, так ясно видел манящие горизонты счастливой жизни, что любое сопротивление воспринимал как открытое посягательство на «будущее». Врагами его идеи, а следовательно, и его самого, могли стать все – и его вчерашние единоверцы, и целые пласты недовольных жизнью людей, да и весь российский народ, вырази он свое сопротивление «счастью» ощутимо для власти. Со всеми не желающими жить «по-ленински» вождь был беспощаден [448].

Его нечеловеческая жестокость – от глубокой веры в свою мессианскую избранность. Уж коли мессия явился миру, мир должен идти за ним, ни в чем не сомневаясь и свято веря. Поэтому Ленин искренне считал, что он делает благое дело, очищая русский народ от скверны.

Вот несколько выдержек из газет тех лет, которые переписал в свою записную книжку Г. А. Князев [449]: в марте 1918 г. в Солигаличе голодная толпа растерзала двух членов местного Совета. Приехали каратели, взяли 20 человек заложников, выстроили в линию и скосили пулеметами тут же. Среди них оказались городской голова, два священника, дети (Газета «Наш век» от 21(8) марта 1918 г.). Та же газета сообщила, что в Ростове расстреляли профессора «по решению толпы». Вина его страшная – интеллигент.

А это уже не газеты. 3 июня 1918 г. Ленин отдает распоряжение С. Тер_Габриэляну о «сожжении Баку полностью» в случае вооруженного вторжения [450]. «Расстреливать заговорщиков и колеблющихся, никого не спрашивая и не допуская идиотской волокиты», – телеграфирует Ленин в Саратов 22 августа 1918 г. [451] «Налягте изо всех сил, чтобы поймать и расстрелять астраханских спекулянтов и взяточников, – отбивает он очередную телеграмму в Астрахань 12 декабря 1918 г. – С этой сволочью надо расправиться так, чтобы все на годы запомнили» [452].

22 октября 1919 г. Ленин пишет Троцкому о наступлении на Петроград Юденича: «Если наступление начато, нельзя ли мобилизовать еще тысяч 20 питерских рабочих, плюс тысяч 10 буржуев, поставить позади их пулеметы, расстрелять несколько сот и добиться настоящего массового напора на Юденича?» [453]. «Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять (речь идет о насильственном изъятии церковных ценностей в 1922 г. – С.Р.), тем лучше. Надо именно теперь, – поучает Ленин своего подручного В. М. Молотова, – проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать» [454].

Если так трассировал путь в будущее верховный вождь, то чего же было ждать от вождей помельче? Правильно. Их жестокость была обратно пропорциональна их калибру. Она была запредельной. По указанию Л. Д. Троцкого, в 1919 г. войска расстреляли более 2000 голодных астраханцев. М. Н. Тухачевский вытравливал газами целые села возмущенных военным коммунизмом крестьян. И. Э. Якир в 1919 г. вообще распорядился уничтожать определенный процент населения, так – для профилактики. Новая революционная дезинфекция. Газета «Революционная Россия» писала в 1921 г.: «В сентябре был день красной расправы, в Холмогорах расстреляно более 2000 человек. Все больше из крестьян и казаков с юга. Интеллигентов уже не расстреливают, их мало» [455] (курсив мой.- С.Р.).

Заметим, кстати, что вождь и его команда «вызверились» не против конкретных заговорщиков, не против террористов, убийц или громил. Они свою лютую ненависть адресовали всем, кто хотел жить по-человечески сегодня, а не завтра; кто осмеливался требовать у власти элементарное пропитание и не хотел «за здорово живешь» отдавать неизвестно кому кровно заработанные крохи. Народу в целом, особенно в первые годы, были глубоко безразличны коммунистичесие идеи, как, впрочем, и любые другие. Он поверил не в идеи, он поверил «на слово», как привык издревле, тем, у кого власть. Не знал он только, что большевистская власть особенная: она многое обещает, но ничего из обещанного не исполняет. Это мы уже все про эту власть знаем. Поколение же, бывшее ее восприемником, оказалось простодушным и наивным.

Так-то оно так. Но вот любопытное наблюдение живого свидетеля раннего большевизма, известного публициста А. С. Изгоева: русский человек кадета_интеллигента не уважает, а большевика уважает. Почему? А потому, что «большевик его каждую минуту застрелить может» [456]. А далее, как в математике, по индукции – от уважения к большевику русский человек перешел к уважению большевизма.

30 ноября 1919 г. В. И. Вернадский отмечает в своем дне-внике: «Мне иногда кажется, что если бы большевики заявили, что они прекращают террор и чрезвычайки, население было бы с ними в широких кругах. По крайней мере интеллигентные слои» [457]. Прав, конечно, ученый. Один из парадоксов пролетарской революции, не всеми еще замеченный, состоит в том, что большевизму первой покорилась интеллигенция. И дело здесь не в том, как она относилась к новоявленной власти в душе, а в том, что интеллигенция продолжала трудиться, не участвуя ни в вооруженном сопротивлении, ни в саботаже (отказывались служить большевикам лишь отдельные категории бывшей царской чиновной бюрократии, но только в первые дни после переворота, потом они быстро смирились с неизбежностью), тогда как и рабочий класс, и крестьянство и даже красноармейцы активно выражали свое отношение к большевистскому режиму, если считали, что он обманул их чаяния. Достаточно в этой связи вспомнить «антоновщину», Кронштадское восстание, многочисленные забастовки и антибольшевистские демонстрации рабочих Петрограда, Москвы и многих других российских городов.

Все это теперь хорошо известно. Нам же любопытно понять, чем, какими резонами мотивировала свою позицию старая русская интеллигенция. Почему она поверила большевистским посулам, а возможно, и идеалам, кои были начертаны на их знаменах. Все это мы рассмотрим на примере русских ученых [458].

«Теперь две возможности, – отмечает 5 мая 1918 г. в своем дневнике Г. А. Князев, – строить новую Россию или плакать над растерзанным телом ее» [459]. Ученые предпочли первое, сделав свой выбор уже к весне 1918 г.: они не с большевиками, они – с Росси- ей[460]. Почему? По очень простой причине. Ученые видели разгулявшуюся русскую вольницу, которой было позволено все; они понимали, что эта стихия способна снести и растоптать тонкий культурный слой. Противиться этому варварству можно было только одним способом: работать, несмотря ни на что. Власть большевистская недолговечна и преходяща, а Россия – вечна и неистребима. Это был искренний порыв русских ученых, еще и потому искренний, что в нем проявилось и сугубо личностное, успокаивающее совесть: они не сотрудничали с новой властью, они работали на Россию.

«…Сильно презрение к народу моему и тяжело переживать, – записывает В. И. Вернадский 11(24) марта 1918 г. – Надо найти и нахожу опору в себе, в стремлении к вечному, которое выше всякого народа и всякого государства. И я нахожу эту опору в свободной мысли, в научной работе, в научном творчестве» [461]. Веру ученых в правоту своей позиции поддерживало их твердое убеждение в скором и бесславном финале большевистской авантюры, к ней поначалу, как вспоминал А. С. Изгоев, относились «полуиронически» [462]. «Я не видел человека, – вторит ему И. В. Гессен, – который сомневался бы в непосредственно предстоящем свержении большеви- ков» [463]. Не сомневались в том же В. И. Вернадский, И. П. Павлов, И. П. Бородин и многие другие российские академики. Однако уже первые серьезные победы большевиков на фронтах гражданской войны сильно поколебали их уверенность. Ученые с ужасом были вынуждены признать, что советская власть обосновалась в стране надолго.

Так может быть она – та самая власть, которая и нужна России? Ведь именно массы российского населения с оружием в руках помогли большевикам победить «белое движение». И ученые стали искать опору своей вере… в самом большевизме. Их главный довод: большевики спасли Россию от развала, от «крайностей дичайшего русского анархизма» [464]. Уже в эмиграции Л. П. Карсавин признал, что «большевики сохранили русскую государственность, что без них разлилась бы анархия, и Россию расхватали бы по кускам и на этом сошлись бы между собою и союзники и враги на- ши» [465].

Однако подобная логика все же чисто рассудочная, во спасение. Словам В. И. Вернадского, что опору надо искать в стремлении к вечному, а оно «выше всякого государства», верится больше, чем доводам тех, кто оправдывал большевизм якобы спасенной им российской государственностью. Тем более что история наглядно продемонстрировала обратное: коммунисты не российскую государственность спасли, а создали на территории России нечто принципиально новое, нежизненное, способное держаться только на силе принуждения – СССР. Как только пресс коммунистической тирании ослаб, «спасенная» большевиками государственность мгновенно рассыпалась.

Сегодня более понятно другое. Если не «умничать», не подводить под позицию русской интеллигенции, в частности ученых, надуманные и как бы оправдывающие ее резоны, а посмотреть на сложившуюся в годы гражданской войны ситуацию трезво, то станет ясно: оставшаяся в России интеллигенция была обречена на сотрудничество с советской властью, ей, как говорится, просто деться было некуда. В противном случае ее бы безжалостно раздавили.

Кстати, очень быстро выяснилось, что власть коммунистов наиболее комфортно себя чувствовала в окружении «врагов». Чем их больше, тем власти спокойнее. Когда много «врагов», тогда меньше ответственности за повседневные дела, тогда можно безнаказанно экспериментировать со страной и людьми, а все издержки списывать на вредительство все возрастающего числа «врагов народа». Эти самые «враги» стали не просто жертвами, но и одними из активных участников всенародного спектакля, именуемого «строитель-ством социализма в отдельно взятой стране».

Верен и другой разворот вопроса: «враги народа» оказались своеобразными «козлами отпущения», стружкой фанатично насаждаемой утопии и одновременно прекрасным цементом, с помощью которого вожди намертво крепили разрозненные элементы нового общества. А жертвами были все: и «враги народа», и сам народ.

Врагов надо было где-то перевоспитывать. Сначала бoль-шую их часть просто расстреливали. Но потом поняли: от живых ведь можно еще пользу получить. Пусть вкалывают на самых тяжелых работах, причем бесплатно. Понастроили лагерей, и уже скоро они паутиной опутали всю страну. Заключенные стали жить в своей стране, называлась она ГУЛАГ. Он стал ненасытным, прожорливым Молохом.

Все 75 лет советской власти он не сидел на голодном пайке. Но подлинное пиршество испытал трижды: в 1929-1930, 1937-1938 и в 1944-1946 гг. [466].

Но отстреливать мысль коммунисты стали сразу после прихода к власти, ибо именно свободная независимая мысль, как прожектор, высвечивала всю лживость их идеологической риторики и, само собой, снести подобное верные ленинцы не могли. Красный террор, уже с 1918 г. ставший официальной моралью диктатуры пролетариата, а на самом деле – примитивной секирой «ордена меченосцев», косил, конечно, врагов большевистского режима, но не в обычном, а в их извращенном смысле, – тех, кто не разделял убеждения коммунистов. Инакомыслие вновь, как это всегда и было в России, стало самым тяжким государственным преступлением…

За что? Почему? На каком основании? – все эти недоуменные вопросы задавать было не только бессмысленно, но даже и бестактно перед русской историей. 9 сентября 1919 г. В. И. Вернадский пишет в одной из своих публицистических статей (вскоре он их более писать не будет): «”В порядке осуществления красного террора” – история этой позорной фразы не забудет – в кровавых стенах большевистской инквизиции погиб известный ученый, профессор минералогии университета Святого Владимира П. Я. Армашевс-кий» [467].

Коммунистическая утопия потребовала полной перетряски привычного, веками складывавшегося, уклада жизни, причем не только в экономике и государственном строительстве, но и в быту. Вожди опирались на фантазии классиков, а в них все было пригнано и гладко. А насколько это противно человеческой природе, вождей революции не интересовало. Главное для них – простота и порядок, чтобы все было по теории, все было «правильно». Правильность эту надо было создавать самим, сознательно и планомерно. Высшим же мерилом для всего общества должна была стать пролетарская мораль.

Тут же услужливые интеллигенты, быстро сроднившиеся с новыми идеалами, стали подводить «теоретический фундамент» под жизнь в коммунистическом зазеркалье: появились теории коммун как ячеек будущего идеально правильного общества; особая пролетарская культура, пролетарская наука и даже уникальные «правила пролетарского секса». И все это с надрывом, нахрапом, на такой ноте визгливого энтузиазма, что за всеми этими выплесками новой культуры отчетливо просматривалось только одно желание ее творцов – услужить силе.

… Будущий советский академик В. М. Фриче, литературовед и искусствовед, которому в 1917 г. стукнуло 47 лет и он отметил свой день рождения вступлением в «ряды», с радостью перечеркнул во имя пролетарской диктатуры всю свою жизнь, по сути отрекся от нее. Теперь он заливался соловьиной трелью, задыхался от умиления перед новой «пролетарской расой»: «В лице пролетариата, – писал этот деятель в 1918 г., – в мир вступила новая раса, созданная железом, отлитая из стали. В ней “сила паров” и “мощь динамита”… Железной поступью идет она в обетованную страну будущего. Что ей старый мир с его богами и идолами! Перед ней – страна еще неведомых чудес. Вся во власти “мятежного страстного хмеля”, она не остановится ни перед чем… Пусть старый мир бросает ей в лицо имя “вандала”, палача красоты и “хама”, – что ей жалкий лепет умирающего мира!» [468].

Если такое писалось искренне, то это, конечно, наваж-дение, бред; если нет, то подобные любовные излияния являют собой верх интеллектуального цинизма.

Простота утопического учения была притягательна не только для населения России, которому, конечно, было легче поверить в сказку, если она удовлетворяла всем законам жанра: герой – носитель добра сражается со злодеем, т.е. с мировой буржуазией, и, само собой, побеждает его. Почти по тем же причинам утопия удовлетворяла и вершителей судеб, вождей районного и поселкового масштаба, людей в основном малограмотных, но исключительно «со-знательных». Усвоив нехитрую азбуку утопии, они безжалостно вы-нуждали столь же преданно поклоняться ей все население страны.

Из подобной «простоты» построения жизни целого народа вытекало пагубное следствие – простота не терпит альтернатив. А раз нет альтернативы, то большевики сразу дали понять стране, что они обладают уникальным знанием исторического пути. И твердо поведут народ к светлому будущему, поведут насильно, для его же блага. Большевизм стал идеальной питательной средой для взращивания нового российского феномена, который профессор А. С. Ципко удачно назвал «особым типом интеллигентского эгоизма». Его отличительная черта – претенциозность и, как неизбежное зло, отчетливо репрессивное сознание, с полным букетом из нетерпимости к инакомыслию, агрессивностью, недоверием и даже ненавистью к иным жизненным позициям и точкам зрения.

Еще одно неизбежное следствие «правильного» и единственно возможного построения жизни – ложь, как родная сестра принуждения и насилия, замыкала порочный круг нравственных уродств, которыми теперь стала богата жизнь российского общества. А. И. Солженицын в своей нобелевской лекции 1972 г. точно подметил, что «насилие не живет одно и не способно жить одно: оно непременно сплетено с ложью. Между ними самая родственная, самая природная глубокая связь: насилию нечем прикрыться, кроме лжи, а лжи нечем удержаться, кроме как насилием» [469].

Ложь сразу стала самым надежным фундаментом нового строя. Лгали все и обо всем. Творческая интеллигенция придумала даже красивую обертку для правоверной лжи – метод социалистического реализма.

Тут уж безразлично, что лежит в основе – ложь или тирания. Чем бы теперь ни подпитывалось общество, оно стало глубоко безнравственным. Еще Д. С. Мережковский напророчил, что для торжества социализма необходимы две капитальные предпосылки – «уничтожение Бога и уничтожение личности» [470]. Бога в социализм просто не пустили, а с личностью стали разбираться сразу после октябрьского переворота и разобрались окончательно к концу 20-х гг.; тогда в силу вошла уже новая личность – Homo Soveticus, названная А. А. Зиновьевым кратко и емко – ГОМОСОС [471].

Все, что служило разрушению «старого эксплуататорского строя», В. И. Ленин считал делом высоконравственным. А поскольку диктатура в его же понимании принципиально ничем не ограничена, то отсюда и выводится почти со строгостью математического доказательства, что основой диктатуры служит произвол и ничего более.

Правовым государством, как известно, считается то, в котором права граждан защищены законом от государственного (читай – чиновничьего) произвола. Большевики всегда открыто издевались над подобными отрыжками демократии.

Член Коллегии ВЧК М. Лацис еще в 1918 г. напутствовал молодых сотрудников новой «охранки»: «Не ищите в деле обвинительных улик; восстал ли он против Совета с оружием или на словах. Первым долгом вы должны его спросить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, какое у него образование и какова его профессия. Вот эти вопросы и должны решить судьбу обвиняемого» [472]. Понятно, что после такого урока наиболее способные маргиналы с наганами вообще перестали задавать вопросы. Зачем? Достаточно было взглянуть на арестованного, заметить очки, шляпу и, не дай Бог, бородку клинышком и приговор готов – к стенке!

4 ноября 1929 г., выступая в Институте советского строительства, кандидат в члены Политбюро ЦК ВКП(б) Л. М. Каганович говорил по сути о том же, но более солидно, поднимая вопросы права на принципиальную высоту: «Мы отвергаем понятие правового государства… Если человек, претендующий на звание марксиста, говорит всерьез о правовом государстве и тем более применяет понятие правового государства к Советскому государству, то это значит, что он… отходит от марксистско-ленинского учения о государстве» [473]. Подобные откровения нельзя, разумеется, воспринимать как новейшие установки партийной элиты. В них ничего оригинального. Каганович поэтому не учит, не наставляет, он… предупреждает, что даже разговоры о правовом государстве должны быть немедленно пресечены.

Подобный подход, как это ни дико звучит, для коммунистов был не только естествен, он являлся единственно возможным, если, разумеется, признать подстраивание России под марксистскую утопию как вполне правомерный вариант государства нового типа. Но признать подобное, значит, признать и оправдать диктатуру, произвол, террор; значит, узаконить их и считать нормой жизни.

Еще В. Г. Короленко подметил, что ни классовый подход, ни диктатура пролетариата не могут лечь в основу конкретного плана построения новой жизни, ибо большевизм пропитан только «вож-делениями», они и есть его программа. Но она может привести лишь к одному – безграничному произволу. Большевики со своими «вож-делениями» неизбежно столкнут Россию «на мрачные бездорожья, с которых нет выхода» [474]. Мудрый писатель оказался прав.

Есть, однако, определенный слой людей, для которых «вож-деления» являются единственной жизненной установкой. Ради их удовлетворения они готовы на все. Это и есть маргиналы – люди без ремесла, без собственности, без крепких социальных корней. Они стали главной опорой большевизма.

Все дьяволы революции, непримиримые фанаты коммунистических идеалов, были по сути маргиналами. Они ничему не были обучены, ничего не умели и не хотели делать своими руками ни у станка, ни на земле. Надев кожаную тужурку и получив наган, они вдруг сразу почувствовали, что им все дозволено, что они вправе вершить суд и распоряжаться судьбами людей, что они – единственные наместники Идеи в селе, районе, городе. Это были самые страшные птенцы, выпорхнувшие из гнезда революции. Классическими маргиналами были и Павел Корчагин, и Макар Нагульнов и многие герои литературы социалистического реализма.

«Большую часть маргинального слоя составила молодежь, – справедливо отмечает профессор Г. С. Батыгин, – авангард любой насильственной революции, любого погрома. Инфантильное, фантастическое мировосприятие, неспособность критично оценивать свои поступки, абсолютное доминирование групповых ценностей – эффект “стаи” – и рвущаяся наружу неуправляемая телесная энергия – все это своего рода возрастная болезнь, которая преодолевается социализацией, освоением ролевых предписаний. В данном случае возрастная патология превратилась в патологию социальную: произошло закрепление маргинальных форм общественной жизни и интеграция их со структурами власти» [475].

Можно было бы предположить, что когда схлынет первая волна революционного фанатизма и даже так называемые вожди убедятся в полной нежизнестойкости спланированной ими тоталитарной коммунистической системы, то возобладает здравый смысл и страна начнет развиваться по-человечески, не обращая внимания на утопические лозунги. Но не тут-то было. Уже первое поколение марксистов во главе с В. И. Лениным сделало произвол и цинизм нетленными символами советской системы, ибо их важнейшим следствием оказалось то вожделение, о коем страждал нарком А. В. Луначарский, – некомпетентность, а значит, безоглядная преданность и сознательность. Некомпетентность намертво вмуровали в советскую систему с помощью новонайденного понятия НОМЕНКЛАТУРА. Ведь компетентный руководитель всегда интересы дела ставит выше безграмотных руководящих указаний и тем самым невольно сводит управленческий произвол к минимуму и… подрывает большевистскую нравственность, а она-то, как мы знаем, и покоится на произволе.

Номенклатура поэтому и стала тем идеальным механизмом, который надежно защитил большевистский режим от помех профессионализма. А в итоге же, когда и режима более не стало, она оказалась своеобразным нерастворимым остатком, который осел на дне социалистической пробирки даже после того, как с политической сцены сошли и КПСС, и Советская власть.

…При захвате власти в октябре 1917 г. большевиков вдо-хновляла идея мировой революции. Фанатичная вера вождей в грядущую мировую революцию и непременное торжество на планете коммунистических идеалов – все это было превращено в официальное мировоззрение [476]. Однако уже в начале 20-х годов, когда те же вожди убедились, что «пролетарская революция в России» осталась сиротой и надо было не столько раздувать мировой революционный пожар, сколько думать о том, чтобы любыми путями сохранить свой режим в России, идея мировой революции осталась лишь на знаменах да в лозунгах типа «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»; они были нужны лишь толпе и так называемым «рядовым коммунистам», которые жили этими идеалами. Для вождей революции актуальной стала только безграничная власть да барское благополучие.

Номенклатура уже в начале 20-х годов как-то сразу переродилась в «новое дворянство» (слова Л. Д. Троцкого), в «дворцовую челядь», пекущуюся только о своем и прикрывающей этот животный эгоизм громкой фразой о мировой революции и невиданной ранее цивилизации, т.е. по сути в заурядных мещан. Все эти косовороточные народные вожди были тривиальными «мещанинами в большевизме». В этом смысле классические типы русских мещан и большевики оказались душами родственными, они нашли друг друга и были нужны друг другу.

На коммунистическом Олимпе, по мнению Г. В. Плеханова, осуществился «идеал персидского шаха». И. В. Сталин уже в конце 20-х гг. напоминал «Чингисхана с телефоном» (слова Н. И. Бухарина); Бухарин и сам, разумеется, был тем же ханом, только калибром помельче. Л. Б. Красин вообще считал, что 90 % большевистской партии весьма схожа с «царской челядью» [477].

Какие высокие идеи могут увлечь «челядь»? Разумеется, никакие. Работники партийного аппарата уже в 20-х годах стали циниками, прикрывавшими «Капиталом» свои истинные вожделения. А красивые лозунги и призывы к трудовому энтузиазму народ, конечно, воодушевляли, но одновременно служили прикрытием алчного и подобострастно жалкого оскала партийной номенклатуры в борьбе за свое место у распределительной кормушки. За «идею» вожди без сожаления могли отправить на заклание миллионы своих сограждан, но сами не отдали бы и бутерброда с икрой.

В 1922 г. народный комиссар по финансам Г. Я. Соколь-ников писал полпреду в Берлине Н. Н. Крестинскому, делясь с ним своими наблюдениями за ходом XI Съезда РКП(б): «Кажется, что все превратилось в единую бестолковую канцелярию, в которой все происходит не для дела, а только для угождения отдельным лицам, от которых зависят дальнейшие пайки, добавочные и тому подобное. Душа партии умерла: как ни искали мы ее на съезде, а найти не смогли… Прежняя вера угасла, осталась одна только привычка и способность повиноваться высшим партийным органам, да и то не потому, что так нужно для партии, а потому, что каждое неповиновение плачевно отразится на шкурных интересах каждого протестанта» [478].

Подведем итог нашим размышлениям. Первое десятилетие советской власти совпало с годами оголтелого ленинизма. Они запомнились невероятно легким отлучением человека от церкви, почти мгновенным идейным оболваниванием народа, легкость которого подготовила радикальная русская интеллигенция, уверовавшая на рубеже веков в социалистические идеалы; последующей мутацией русской интеллигенции в интеллигенцию советскую, «канализаци-ей» отечественной науки в русло марксистско_ленинских идей и еще многими другими достижениями оголтелого ленинизма…