Песнь вторая
Песнь вторая
Во всем подобная пленительной пастушке,
Резвящейся в полях и на лесной опушке
И украшающей волну своих кудрей
Убором из цветов, а не из янтарей, чужда
Идиллия кичливости надменной.
Блистая прелестью изящной и смиренной,
Приятной простоты и скромности полна,
Напыщенных стихов не признает она,
Нам сердце веселит, ласкает наше ухо,
Высокопарностью не оскорбляя слуха.
Но видим часто мы, что рифмоплет иной
Бросает, осердясь, и флейту и гобой;
Среди Эклоги он трубу хватает в руки,
И оглашают луг воинственные звуки.
Спасаясь, Пан бежит укрыться в тростники
И нимфы прячутся, скользнув на дно реки.
Другой пятнает честь Эклоги благородной,
Вводя в свои стихи язык простонародный:
Лишенный прелести, крикливо-грубый слог
Не к небесам летит, а ползает у ног.
Порою чудится, что это тень Ронсара
На сельской дудочке наигрывает яро;
Не зная жалости, наш слух терзает он,
Стараясь превратить Филиду в Туанон[23].
Избегнуть крайностей умели без усилий
И эллин Феокрит[24] и римлянин Вергилий,
Вы изучать должны и днем и ночью их:
Ведь сами музы им подсказывали стих.
Они научат вас, как, легкость соблюдая,
И чистоту храня, и в грубость не впадая,
Петь Флору и поля, Помону и сады,[25]
Свирели, что в лугах звенят на все лады,
Любовь, ее восторг и сладкое мученье,
Нарцисса томного и Дафны превращенье, —
И вы докажете, что «консула порой
Достойны и поля, и луг, и лес густой»[26],
Затем, что велика Эклоги скромной сила.
В одеждах траурных, потупя взор уныло,
Элегия скорбя, над гробом слезы льет
Не дерзок, но высок ее стиха полет.
Она рисует нам влюбленных смех, и слезы,
И радость, и печаль, и ревности угрозы;
Но лишь поэт, что сам любви изведал власть.
Сумеет описать правдиво эту страсть..
Признаться, мне претят холодные поэты,
Что пишут о любви, любовью не согреты,
Притворно слезы льют, изображают страх
И, равнодушные, безумствуют в стихах.
Невыносимые ханжи и пустословы,
Они умеют петь лишь цепи да оковы,
Боготворить свой плен, страданья восхвалять[27]
И деланностью чувств рассудок оскорблять.
Нет, были не смешны любви слова живые,
Что диктовал Амур Тибуллу[28] в дни былые,
И безыскусственно его напев звучал,
Когда Овидия он песням обучал.
Элегия сильна лишь чувством непритворным
Стремится Ода ввысь, к далеким кручам горным,
И там, дерзания и мужества полна,
С богами говорит как равная она;
Прокладывает путь в Олимпии атлетам
И победителя дарит своим приветом;
Ахилла в Илион бестрепетно ведет
Иль город на Эско[29] с Людовиком берет;
Порой на берегу у речки говорливой
Кружится меж цветов пчелой трудолюбивой;
Рисует празднества, веселье и пиры,
Ириду милую и прелесть той игры,
Когда проказница бежит от поцелуя,
Чтоб сдаться под конец, притворно негодуя.
Пусть в Оде пламенной причудлив мысли ход,
Но этот хаос в ней — искусства зрелый плод.
Бегите рифмача, чей разум флегматичный
Готов и в страсть внести порядок педантичный:
Он битвы славные и подвиги поет,
Неделям и годам ведя уныло счет;
Попав к истории в печальную неволю,
Войска в своих стихах он не направит к Долю,
Пока не сломит Лилль и не возьмет Куртре[30].
Короче говоря, он сух, как Мезере[31].
Феб не вдохнул в него свой пламень лучезарный,
Вот, кстати, говорят, что этот бог коварный
В тот день, когда он был на стихоплетов зол,
Законы строгие Сонета изобрел.
Вначале, молвил он, должно быть два катрена;
Соединяют их две рифмы неизменно;
Двумя терцетами кончается Сонет:
Мысль завершенную хранит любой терцет.
В Сонете Аполлон завел порядок строгий:
Он указал размер и сосчитал все слоги,
В нем повторять слова поэтам запретил
И бледный, вялый стих сурово осудил.
Теперь гордится он работой не напрасной:
Поэму в сотни строк затмит Сонет прекрасный.
Но тщетно трудятся поэты много лет:
Сонетов множество, а феникса все нет.
Их груды у Гомбо, Менара и Мальвиля[32],
Но лишь немногие читателя пленили;
Мы знаем, что Серей[33] колбасникам весь год
Сонеты Пеллетье[34] на вес распродает.
Блистательный Сонет поэтам непокорен:
То тесен чересчур, то чересчур просторен.
Стих Эпиграммы сжат, но правила легки:
В ней иногда всего острота в две строки.
Словесная игра — плод итальянской музы.
Проведали о ней не так давно французы.
Приманка новая, нарядна, весела,
Скучающих повес совсем с ума свела.
Повсюду встреченный приветствием и лаской,
Уселся каламбур на высоте парнасской.
Сперва он покорил без боя Мадригал;
Потом к нему в силки гордец Сонет попал;
Ему открыла дверь Трагедия радушно,
И приняла его Элегия послушно;
Расцвечивал герой остротой монолог;
Любовник без нее пролить слезу не мог;
Печальный пастушок, гуляющий по лугу,
Не забывал острить, пеняя на подругу.
У слова был всегда двойной коварный лик.
Двусмысленности яд и в прозу к нам проник:
Оружьем грозным став судьи и богослова,
Разило вкривь и вкось двусмысленное слово.[35]
Но разум, наконец, очнулся и прозрел:
Он из серьезных тем прогнать его велел,
Безвкусной пошлостью признав игру словами,
Ей место отведя в одной лишь Эпиграмме,
Однако, приказав, чтоб мысли глубина
Сквозь острословие и здесь была видна.
Всем по сердцу пришлись такие перемены,
Но при дворе еще остались тюрлюпены,
Несносные шуты, смешной и глупый сброд,
Защитники плохих, бессмысленных острот.
Пусть муза резвая пленяет нас порою
Веселой болтовней, словесною игрою,
Нежданной шуткою и бойкостью своей,
Но пусть хороший вкус не изменяет ей:
Зачем стремиться вам, чтоб Эпиграммы жало
Таило каламбур во что бы то ни стало?
В любой поэме есть особые черты,
Печать лишь ей одной присущей красоты:
Затейливостью рифм нам нравится Баллада
Рондо наивностью и простотою лада,
Изящный, искренний любовный Мадригал
Возвышенностью чувств сердца очаровал.
Не злобу, а добро стремясь посеять в мире,
Являет истина свой чистый лик в Сатире.
Луцилий[36] первый ввел Сатиру в гордый Рим.
Он правду говорил согражданам своим
И отомстить сумел, пред сильным не робея,
Спесивцу богачу за честного плебея.
Гораций умерял веселым смехом гнев.
Пред ним глупец и фат дрожали, онемев:
Назвав по именам, он их навек ославил,
Стихосложения не нарушая правил.
Неясен, но глубок сатирик Персии Флакк[37]:
Он мыслями богат и многословью враг.
В разящих, словно меч, сатирах Ювенала[38]
Гипербола, ярясь, узды не признавала.
Стихами Ювенал язвит, бичует, жжет,
Но сколько блеска в них и подлинных красот!
Приказом возмущен Тиберия-тирана[39],
Он статую крушит жестокого Сеяна[40];
Рассказывает нам, как на владыки зов
Бежит в сенат толпа трепещущих льстецов;
Распутства гнусного нарисовав картину,
В объятья крючников бросает Мессалину[41]…
И пламенен и жгуч его суровый стих.
Прилежный ученик наставников таких,
Сатиры острые писал Ренье[42] отменно.
Звучал бы звонкий стих легко и современно,
Когда бы он — увы! — подчас не отдавал
Душком тех злачных мест, где наш поэт бывал,
Когда б созвучья слов, бесстыдных, непристойных,
Не оскорбляли слух читателей достойных.
К скабрезным вольностям латинский стих привык,
Но их с презрением отринул наш язык.
Коль мысль у вас вольна и образы игривы,
В стыдливые слова закутать их должны вы.
Тот, у кого в стихах циничный, пошлый слог,
Не может обличать распутство и порок.
Словами острыми всегда полна Сатира;
Их подхватил француз — насмешник и задира —
И создал Водевиль[43] — куплетов бойкий рой.
Свободного ума рожденные игрой,
Они из уст в уста легко передаются,
Беззлобно дразнят нас и весело смеются.
Но пусть не вздумает бесстыдный рифмоплет
Избрать всевышнего мишенью для острот:
Шутник, которого безбожье подстрекает,
На Гревской площади печально путь кончает.
Для песен надобен изящный вкус и ум,
Но муза пьяная, подняв несносный шум,
Безжалостно поправ и здравый смысл и меру,
Готова диктовать куплеты и Линьеру[44].
Когда запишете стишок удачный вы,
Старайтесь не терять от счастья головы.
Иной бездарный шут, нас одарив куплетом,
Надменно мнит себя невесть каким поэтом;
Лишь сочинив сонет, он может опочить,
Проснувшись, он спешит экспромты настрочить.
Спасибо, если он, в неистовстве волненья,
Стремясь издать скорей свои произведенья,
Не просит, чтоб Нантейль[45] украсил этот том
Портретом автора, и лирой, и венком!