Юрий Карабчиевский. Народный аттракцион «Борьба с евреем»

Юрий Карабчиевский. Народный аттракцион «Борьба с евреем»

А теперь, почтеннейшая публика, на нашем манеже — старинная народная забава: «Борьба с евреем»!

Анекдот

УЗЕЛ ПЕРВЫЙ: ОКТЯБРЬ 86-го — МАРТ 87-го

1

Один писатель — Натан Яковлевич — написал письмо другому писателю — Виктор-Петровичу. В том смысле, что вы, мол, полегче, не очень ругайтесь. На грузин, монголов, евреев и других представителей. Что, мол, раньше, бывало, другие писатели — тоже хорошие и тоже русские — так не делали. Они все больше своих ругали, а чужих хвалили. Ну, в общем, все понятно и лучше не надо. Вежливое вроде бы такое письмо, сразу видать, человек культурный. А вот другой писатель, Виктор Петрович, этому первому возьми и ответь. В том смысле, что от такого слышу и лучше бы ты заткнулся. Вы, евреи (а писатель Натан Яковлевич и в самом деле еврей, хоть и пишет, как русский), вы батюшку нашего царя русского погубили вместе со всем семейством, вы про нашего Пушкина, русского поэта, Бог знает что насочиняли, стыдно сказать, и на нашего Достоевского, русского писателя, тоже черт-те что возвели, и за это мало вас, гадов, давили, мало вас, гниды поганые, жгли, и короче — Бог вас прости, просвети и помилуй. Аминь!

А первый-то этот, Натан Яковлевич, который еврей, — как такой неприятный ответ получил, так сразу прямо схватился за голову, сел за стол и недолго думая написал на этот ответ — ответ. Чтобы, значит, последнее слово за ним. В том смысле, что и не ждал, не гадал от вас такой злости-ненависти. Рассуждаете вы, извините, как вылитый Гитлер, и невежество проявляете бесподобное. Вас послушать, так выходит, что сионист, что еврей — одна, будто, шайка. А на самом деле сионист — это партия, а еврей — вовсе нация, вон оно как!..

Отчего-то в такой дурацки-сказовый стиль — под Лескова, Зощенко, Евг. Попова — тянет при изложении этой истории. История вроде бы мрачная, жуткая, а все-таки в чем-то анекдотичная. Может, так: нечто мрачное, жуткое стоит за ней, за этой историей, а сама она — все-таки анекдот? Потому, наверное, и разошлись эти три письма с такой неслыханной радиоскоростью и с такой же неслыханной широтой. Так стремительно распространяются мрачные слухи или злободневные анекдоты. Отчего здесь видятся мрак и жуть, я думаю, ясно, и об этом речь у нас еще впереди. А вот отчего анекдот? Оттого, пожалуй, что Эйдельман, посылая свой внешне корректный, но по сути уничтожающе резкий выпад, словно бы и не ждал ответного выпада или ждал тоже — вполне корректного, по правилам и в пределах литературных приличий. И тут ему — хоп! Такой сюрприз. Помереть со смеху.

И еще один как бы просчет Эйдельмана… Говорю «как бы», потому что не очень уверен, потому что, при всей солидарности с общим смыслом, не вполне понимаю исходный замысел: писать Астафьеву, а не про Астафьева. Так вот, такой как будто просчет, что письмо Эйдельмана лояльно на сто процентов, чуть подправить, а может, и так сойдет — и сейчас в «Известия»; а Астафьев ответил свободно и даже рискованно, помянул не только «еврейский гной», все-таки тогда еще вслух никем не дозволенный, но и царя — в откровенно монархическом духе, и Бога не просто так, для словца, ввернул, а выказал себя безусловно верующим — немало для известного советского писателя, лауреата Государственных премий. Браво, Астафьев!

Браво. Но вот такое быстрое время — все меняется, только успевай поворачиваться. И Астафьев, и те, кто с ним солидарен, поворачиваются и хорошо успевают. И они-то знают в каждый момент, что можно, чего нельзя. Эйдельман правильно осторожничал, обстановка была не в его пользу, и даже интеллигенция, и даже сейчас — далеко не вся на его стороне. А Астафьев правильно распоясался, ни черта ничем он не рисковал, все это уже было можно и даже нужно. Самая главная наша газета выразила — косвенно — ему поддержку и впрямую — порицание Эйдельману. Он, оказывается, написал письмо, «провоцирующее на резкий ответ», — поступок безнравственный и недостойный. Ай-яй-яй, Натан Яковлевич, что же вы так?

2

Действительно, что же вы так, Натан Яковлевич? Это уже я говорю, обернитесь, пожалуйста. Я здесь, совсем с другой стороны. Что же вы так? Ведь вы же писали не для «Известий»… А тогда — к чему эти все предисловия, туда и обратно характеристики? Про отца своего… Просто больно читать. И что, Вы действительно полагали, что Астафьев не знает Вашего имени, никогда не слышал о Ваших статьях и книгах? И даже если иметь в виду, что обращение к нему — это только форма, а текст изначально был предназначен широкой публике, то и тогда, уж наверно, не столь широкой, чтобы ей вот так, с нуля, представляться. «Член СП…» Это автор «Лунина», книг о Павле и Карамзине. Мельтешенье какое-то, простите меня, ради Бога!

И в другую сторону, к адресату — опять какие-то странности. «Лучшие за многие годы описания природы». Это уже из школьных сочинений, из нашего с Вами детства. «Роль описаний природы в романах Тургенева…»

Но все-таки главное мое недоумение, главное расхождение мое с Эйдельманом — в его втором письме, заключительном. «В диких снах не мог вообразить в одном из „властителей дум“ столь примитивного, животного шовинизма, столь элементарного невежества». Это мне уж совсем непонятно. Если это такая игра, вообразить, мол, не мог, то слишком серьезен общий тон и контекст. Если же, что скорее всего, Эйдельман и впрямь здесь вполне серьезен и искренен, то чем же тогда при чтении трудов Астафьева было занято его воображение? Да нет, он, конечно же, все увидел и понял, и не только в одном рассказе о Грузии, но даже и в той чудесной книге с лучшими за тридцать или сорок лет описаниями природы… Все увидел и назвал своими словами. А все-таки, значит, обольщался, надеялся, верил, что для Астафьева это не главное, что сам он, подлинный, чист и добр, а это все так, случайный налет, издержки литературного производства. Что Астафьев, получив такое письмо, пусть и очень резкое, но справедливое и написанное преданным его читателем (чему вот они как раз доказательства), хлопнет себя кулаком по лбу и скажет: «Господи, что ж это я! Вот уж действительно, черт попутал…» И сядет писать совершенно новый рассказ, полный братской и нежной любви к инородцам и лучших — уже за двести лет — описаний природы.

Нет, не верится мне в эту веру-надежду, а видится здесь интеллигентская робость, да уже ставшая для всех подсознательной непременная фора народным писателям, то есть, значит, писателям из народа, то есть Бог его знает, что это значит, но все понимают… Из народа — значит, из той среды, где люди зарабатывают себе на жизнь не умственным, не дай Бог, трудом, а физическим, вот, может быть, так.

3

Есть такое «народное» убеждение, специфическое, может быть, для России: что труд — это только труд физический, а умственный — это уже не труд, а как бы забава. И народный писатель — он тоже, конечно, труженик, но только потому, что, во-первых, сам прошел через тяжкий (непременно тяжкий!) физический труд; во-вторых, потому, что пишет о людях, занятых этим настоящим трудом, то есть является как бы дальнейшим их воплощением. Очевидно, далее, что там, где труд настоящий, там, следовательно, и настоящая жизнь, ну и совсем уже просто и ясно — настоящие люди. Только они могут быть объектом серьезного, уважительного рассмотрения, только они своей многотрудной жизнью заслужили право на сочувствие и поддержку. Разумеется, это прежде всего крестьяне. В городе настоящий (физический) труд также имеется, но по преимуществу не такой тяжелый, а главное, не занимающий столько времени, с перерывами, свободными вечерами, выходными днями и отпусками. И поэтому подлинность, настоящесть города — всегда под сомнением. Горожане, а в особенности интеллигенты, те, что в самое что ни на есть рабочее время, вместо того чтобы заниматься трудом, крутят ручки красивых и даже иностранных приборов или, пуще того, листают бумажки и книжки, — эти люди никак не стоят серьезного, уважительного слова писателя, а достойны лишь осмеяния и издевательства. «Поешь? Это мы все поем. А вот что ты делаешь?» Этот извозчицкий вопрос к Шаляпину нависает, сурово и неотвратимо, над всей городской интеллигенцией…

Итак, деревне — наше почтение, уважение и пристальное внимание, городу — наше презрение, сатира и юмор, крепкое крестьянское наше словцо, ядреный снежок в сутулую спину. Деревня своя, город чужой, крестьяне свои, горожане чужие. Свои — хорошо, чужие — плохо. Усиливая понятие «горожане» до предела возможностей, получаем, естественно, москвичей. Усиливая понятие «чужие» до «басурман», получаем наконец долгожданных евреев. Все, приехали…

И когда Виктор Астафьев пишет: «Ваше недоумение… московских евреев», — то это не географическое уточнение, а стилистическое усиление. «Евреев», да еще «московских» — двойное клеймо, обидней прозвища, страшней ругательства — не придумаешь…

И вот какой-нибудь ученый славист из Эмхерста прочтет Астафьева и решит, что так все и есть. Что российские сельские жители именно так и думают, и считают всех горожан дармоедами, и умственный труд не считают за труд, и во всех своих бедах винят город, а также евреев.

Я должен вступиться за сельский народ, оклеветанный своим народным писателем. Ничего такого крестьяне не думают. Побеседуйте с любым пожилым, умным крестьянином. Он вам скажет, что да, конечно, житуха нелегкая, но и в городе, что ж, бывал он у дочки, ничего там хорошего. Да, верно, ушел с работы — и с плеч долой. Ну а магазины, кошелки, очереди, а транспорт, нервы, руготня, толкотня, а спешка, а шум, а воздух — не дай Господь! А что зять пришел домой вечером, поел и лег, телевизор смотрит — так и он здесь, в деревне, на свежем воздухе, в собственном доме, не в бетонном улье, те же самые «Семнадцать мгновений» те же четыре раза смотрел. Нет, не заманишь! И к людям умственного труда нет у него никакого презрения, а напротив, любопытство и даже порой уважение. Он сам, многое в жизни умеющий, ценит любое другое умение, хоть и не всегда понимает его цели и смысл. Ну а насчет евреев… даже как-то странно. Что ему евреи, когда он их видит, где с ними соседствует? Какой у него может быть счет к евреям?.. Но вот тут-то как раз все начинается. Какой счет? Не знает крестьянин? Ну так сейчас ему объяснят…

Побеседуйте с сельским жителем любого района, но не ездите в поселок Овсянка Красноярского края. И не потому, что поселок Овсянка — не вполне сельская местность, а скорее пригород. Потому не ездите, что именно там, в поселке Овсянка, живет народный писатель Виктор Астафьев. И, наверное, его окружают разные люди, но боюсь, что всем, и дурным и хорошим, он уже все давно объяснил. И хотя, по собственному его признанию, земляки книг его не читают (их читают ненавистные ему горожане), но авторитету его писательскому — поверить должны. Вот это и страшно!..

4

А быть может, хватит, скажет благородный читатель, надоело, сколько можно об одном и том же? Все вы надоели, и те двое со своей перепиской, и ты в придачу. «Страшно, страшно!» — Ничего не страшно, разве что глупо. Тот умник прицепился к усталому, больному, контуженному на войне старику, старик в ответ болтанул чепуху, а ты теперь в этом во всем копаешься, подводишь платформу под каждое слово. Ну какой здесь смысл, какая опасность, мало ли кто что мелет… Разве Астафьев призывает к погрому? Требует организации штурмовых отрядов? Или выставляет свою кандидатуру на пост Генерального секретаря?..

Мед бы пить устами благородных читателей, а не тот сучок, что мы им предлагаем. Но уж что имеем… Я отвечу так: конечно, призывает к погрому. Не к убийствам пока, но выселений не избежать, а погром в культуре провозглашен однозначно и без вариантов. Что же касается штурмовых отрядов, то чего их требовать, они уже есть, и похоже, в очень немалом количестве. И на пост Генерального секретаря — тоже есть кого выдвигать, не Астафьева, но уж лучше бы, может, Астафьева… Нет, старик не болтанул — проболтался. Но тогда в ответ, с другой стороны, надо, чтобы прозвучал хоть чей-нибудь голос, пусть хоть мой, если больше никого не нашлось. Надо, чтобы было громко сказано, что при всех моральных и литературных нюансах, при всех возможных оговорках-поправках, ставить Астафьева и Эйдельмана на одну доску, объявлять их соавторами — это просто трусость, это безнравственность — если не хуже.

Вы заступились за женщину, вам врезали в рыло, а потом и вас, и того волокут в участок, и все это вместе называется «драка в автобусе», потому что в глазах равнодушных зрителей вы не отличаетесь друг от друга. Чтобы каждый понял — надо, чтоб врезали каждому…

Эйдельман написал письмо необходимое, и единственно, что меня в нем не устраивает, это именно попытки сохранить равновесие, в основном — вся вводная часть, позолота пилюли. Впрочем, вот и в конце… «Если сможете еще писать хорошо, лучше, сохранив в неприкосновенности нынешний строй мыслей, тогда ваша правда! Но ведь не сможете» и т. д. Рискованно! Очень рискованно. То есть, может быть, в данном конкретном случае риск невелик, но если воспринимать эту фразу как формулу… Представьте, что не Астафьеву она адресована, а Федору Михайловичу Достоевскому, который после «Pro u Contra» писал, как известно, все лучше и лучше, сохранив, сколько можно судить, в неприкосновенности весь строй своих мыслей по данной теме. Кстати, если б хотел Астафьев поддержать литературный характер спора, мог бы и привести Достоевских «жидишек-полячишек» в противовес горцам Льва Николаевича. А ведь тоже — «сильно писал» Федор Михайлович! Много всякого было в русской литературе, в том числе и в великой…

Но Астафьев предпочел, на нашу удачу, высказаться прямо и просто, почти без цитат, и даже эпиграфом взял пословицу (кстати — еще один аргумент против тех, кто считает, что он и в мыслях не держал публикацию. Кто же это станет снабжать эпиграфом письмо, предназначенное одному читателю? Да ведь и не оговаривал такого условия, и посылал письмо не другу — врагу, и знал, что писательские письма вообще, рано ли, поздно ли, публикуются, есть у них такое странное свойство… Нет, не выходит!)

5

Астафьев высказался прямо и просто, и теперь мы знаем: то, что прежде в его произведениях могло показаться случайным или неоднозначным, на самом деле именно так и есть. И, пожалуй, признаем, все-таки прав Эйдельман. «В диких снах не мог предположить» — это все-таки верно. Потому что одно дело видеть, читая, что автор не любит евреев (всяких прочих — тоже не обожает, но этих особенно!), и совсем другое — чтобы вот так, такими словами, какие с ходу и не придумаешь, хотя уж чего не наслышался в жизни, и даже, прочтя несколько раз, никак не запомнишь, не выстроишь в нужном порядке… Как это там? «Перекипевший гной еврейского высокоинтеллектуального высокомерия…» Сильно пишет Виктор Петрович, не слабже Толстого!

Не знаю, как вы, а я в первый момент испытал какое-то оцепенение. Трудно поверить, что это, такими словами, прямо вот так всерьез на бумаге написано, что это не шутка, не мистификация. Словно давнее мое затравленное детство в Марьиной роще опрокинулось вдруг на меня из прошлого — всей своей беспощадной глупостью, унизительной пошлостью и подростковой безоглядной злобой. И еще, быть может, нечто похожее бывало опять-таки в детстве, когда, уверенный в равновесии и разумности мира взрослых, вдруг узнаешь об этом мире невозможную, постыдную тайну… Никак не складывалось во взрослый, серьезный текст это сочетание злобных прозвищ, дурацких обозвищ — и каких-то как бы литературных слов, каких-то как бы культурных ссылок… Так бы мог выражаться в эмигрантском романе какой-нибудь мерзостный персонаж, крайне сомнительный по достоверности.

Я и теперь иногда, перечитывая, вновь испытываю все эти чувства, главное из которых — сонная оторопь, нереальность, невоспроизводимость. Вот сейчас возьму перечту еще раз — и там уже будут другие слова, трезвые, взрослые, лишь внешне, быть может, созвучные тем, чудовищным. Слава Богу, почудилось!

Но нет, не почудилось, все так и есть. И главное, есть такое чувство, что самое страшное — все впереди, как крылато выразился Василий Белов. Самое страшное — когда понимаешь (когда вспоминаешь), какая за этим стоит многолюдная страшная сила, и действующая и еще больше — потенциальная. И поэтому я, рискуя уже окончательно лишиться расположения разборчивого читателя, все-таки считаю необходимым покопаться в этом… замечательном тексте.

6

«…У всякого национального возрождения, тем более у русского, должны быть противники и враги».

Два вопроса… Занятие, конечно, глупое, к черту вопросы и что тут неясного? И все-таки, пожалуйста, давайте отнесемся серьезней. Ведь это впервые за много лет сконцентрировалась в небольшом документе вся коллективная пошлость и злоба. Итак, вопрос первый: необходимость врагов. Отчего непременно должны они быть? Ну, то, что есть, это ладно, допустим, так уж случилось и что тут поделаешь. Но вот отчего должны? Дело в том, конечно, что национальное возрождение мыслится сегодняшними его идеологами не просто как расцвет и развитие национальной культуры, как раскрытие, допустим, всех заложенных в народе возможностей, — а мыслится оно прежде всего как процесс расово-очистительный, то есть не столько создание нового или даже возрождение забытого старого, сколько очистка национальной жизни — искусства, литературы, повседневного быта — от всего, что те же идеологи сочтут нерусским. Главное действие здесь — не строительство, а оздоровительное разрушение: искоренение, уничтожение и отбрасывание того, что сделано и делается нерусскими руками или даже русскими, но в чуждой традиции. Вот по этим рукам — и головам, разумеется, — и должен быть направлен главный удар. Враги — вовсе не те, кто противится, и вряд ли такие вообще найдутся, а те, кто делает не то, что надо, или же делает неважно что, будучи сам не тем, кем надо. Они-то, быть может, живут, ничего не ведая, но поскольку живут они, что-то делая — проявляя при этом свои нерусские качества, то они и враги, и дети их — тоже враги, и те, что есть, и те, что еще родятся. И таких врагов действительно не может не быть, они и есть — изначально, по исходному замыслу.

Здесь, конечно, самый антиисторический ум непременно дернется к аналогиям. Да, разумеется, обыкновенный нацизм. Мне кажется, что Астафьев и его друзья этой параллели не страшатся и от нее не прячутся. Ведь не могут они быть настолько наивны, чтоб и вовсе ее не видеть. Как писали некогда наши сатирики: «Скальпы… Были индейцы по форме неправы, но, по сути — им трудно порой возразить».

Дальше эту свою позицию Астафьев объясняет довольно подробно. Сначала это выглядит вроде бы только смешно.

«Возрождаясь, мы можем дойти до того, что станем петь свои песни, танцевать свои танцы…»

Кто же мешает? Так и видишь воочию, как дюжий бодрый Натан Эйдельман, с автоматом «узи» наперевес, принуждает несчастного Виктора Петровича (больного, контуженного старика) плясать «семь-сорок» и петь «Хаву Нагилу»…

«…танцевать свои танцы, писать на родном языке, а не на навязанном нам „эсперанто“, „тонко“ названном „литературным языком“…»

А здесь — что конкретно он имеет в виду? Язык без диалектизмов и неорусизмов? Но ведь именно так, без этих «измов», писали в России все и всегда, и Пушкин, и Бунин, и Чехов, и кого ни назвать, кроме тех, кто по замыслу прибегал к стилизации. Что-то тут загнул Виктор Петрович слишком хитрое, не расшифруешь. Но дальше зато — все просто, понятно и уже ни капельки не смешно.

«В своих шовинистических устремлениях мы можем дойти до того, что пушкиноведы и лермонтоведы у нас будут тоже русские и — жутко подумать — собрания сочинений собственных классиков будем составлять сами, энциклопедии и всякого рода редакции, театры, кино тоже „приберем к рукам“ и — о ужас! о кошмар! — сами прокомментируем дневники Достоевского».

Он иронизирует, Виктор Петрович, с юмором мужик, а ведь так все и есть. И то, что устремления — шовинистические, и лермонтоведы русские, то есть только русские — и в самом деле страшно подумать! И куда же тех, остальных-то, денут? Вышлют? Организуют специальный лагерь? Или просто уволят и всем поголовно велят заниматься Шолом-Алейхемом? И только ли евреев будет касаться этот новый порядок? Он ведь не пишет «русские, ну и грузины». Значит, Ираклий Луарсабович — тоже? А книги, статьи, что — уничтожить? А открытия, добытые данные — не принимать во внимание? Масса вопросов. А как с полукровками? Юрий Тынянов? А квартероны? А кто крестился? А кто не записан? Трудностей будет много, Виктор Петрович. Но, конечно, все они разрешимы, в мировой практике опыт имеется, а сил и средств никаких не жалко, очень уж результат должен выйти хороший. Христи-аннейший такой результат. И еще: духовный, моральный и нравственный.

Нет, не надо думать, что «приберем к рукам» это какая-то отвлеченная фигура. Именно это — «приберем к рукам» — имеет в виду Виктор Астафьев и даже юродское «о кошмар! о ужас!» — тоже несет определенный смысл. Это, видимо, плаксивые еврейские причитания, как он их себе представляет, реакция на захват национальными силами редакций, театров и киностудий.

Я знаю, читатель меня вновь остановит: стоит ли с таким педантизмом, с такой серьезностью? Ты же сам, скажет читатель, своим комментарием поднимаешь цену этой бредятины. Что ты уцепился за этого Астафьева? Оставь его, скаламбурит читатель, отставь его!..

Нет, скажу я, не оставлю, не имею права. Нет, не поднимаю цену — отдаю должное. Потому что, повторю еще раз, не в Астафьеве дело. Он произнес не свои слова, он их не придумал. Он услышал их, и слышал не раз, и кто мне скажет, сколько человек, ну хотя бы сколько русских писателей — повторяет их ежедневно?

Итак — лермонтоведы-пушкиноведы… Почему русские лермонтоведы могут появиться только в результате очистительной национально-освободительной борьбы? Как и в чем конкретно евреи им сегодня препятствуют? Не дают бумаги, отнимают перо? Галдят, мешают сосредоточиться? Или те все-таки пишут, несмотря на галдеж, а эти им потом не дают печататься? Представляете, хорошая книга о Лермонтове, да автор ее оказался, к несчастью, русским. Ну и не пропустили, понятное дело, не прошел по пятому пункту… И ропот, и движение российской общественности во главе все с тем же обществом «Память» — за отмену национальности в паспортах как главного средства дискриминации…

Остается одно: что евреи пишут, и русские пишут, и все печатаются (я, конечно, догадываюсь, что не все печатаются, но, насколько я знаю, не по тем причинам, а если по тем, то с другого конца приложенным), все печатаются, а надо — чтобы только русские. И опять все сходится к тому же самому, других вариантов нет. К устранению сходится, к уничтожению.

Но ведь Астафьеву (Крупину, Белову, Распутину) будет мало, чтоб печатались только русские. Ведь понадобится, чтоб печатались только свои русские, те, что правильно понимают интересы народа и родины, те, что учат (непременно учат!) читателя быть достойным гражданином отечества (любимое выражение) и несут ему то, чего ему не хватает: духовность, мораль и нравственность.

7

Та мораль, которую несет Астафьев (или, скажем точнее, которая несет Астафьева) есть доведенная до анекдота, но типичная для всего движения смесь: декларируемой любви — и осуществляемой ненависти. Напыщенные, дутые призывы к добру, чистоте, смирению, бескорыстию, братству и вообще ко всем положительным качествам, какие только можно найти в словаре, — и готовность, выкрикивая эти сладкие лозунги, бить, давить, хлестать хлыстом, заливать свинцом — все чужое, не наше, непривычное, странное, непохожее или на то, как у нас, или на то, как, по нашим данным, должно быть у них.

Вот пример из тех же «Пескарей в Грузии» — образец богатой астафьевской прозы, изобилующей красками и нюансами.

«Витязь! Витязь! Где ты, дорогой? Завести бы тебя вместе с тигром, мечом, кинжалом (эх, завести бы, да и… нет, тут пока о другом), но лучше с плетью (вот!) в Гали (нет, это лишь смысловая связка) или (теперь настоящий адрес) на российский базар, чтоб согнал, смел ты оттуда модно одетых, единокровных братьев твоих, превратившихся в алчных торгашей и деляг, имающих за рукав работающих крестьян и покупателей…»

«Имающих… работающих…» Это же надо! Прямо так и имают, во время работы… Язык, действительно, не эсперанто. Впрочем, Астафьеву, конечно, виднее, с ним всегда — чистота происхождения, лучший учитель. Высшей пробы арийская кровь стучит ему в голову и подсказывает: «Работающих. Имающих. Не оглядывайся, все правильно, я с тобой…» И она же, видимо, диктует ему и такие мечтательные ряды, с вольной игрой умилений, проклятий, грамматических подчинений и падежей.

«Вот если бы на головы современных… (кого?! Эх!.. Нет, так прямо пока нельзя, ладно, потом уж, в письме Эйдельману…) осквернителей храмов, завоевателей, богохульников и горлопанов (дальше сам черт себе ногу сломит, но это и хорошо, и прекрасно, потому что из этой неразберихи свой читатель выберет то, что и без того уже знает…) — на всех человеконенавистников, на гонителей чистой морали, культуры, всегда создаваемой для мира и умиротворения, всегда бесстрашно выходящей с открытым, добрым взором, с рукой занесенной (ну! ну!., нет —) для благословения к (?) труду, любви, против насилия, сабель, ружей и бомб (?!)».

Передохните немного.

Но учтите, что и на этом я вас не оставлю, ни вас, ни Астафьева. Это надо прочесть, через это надо пройти, преодолевая брезгливость, вникая в детали. Потому что это не просто дурная литература, это — евангелие воинствующей черни, манифест ксенофобии.

«Дело дошло до того, — пишет Астафьев, — что любого торгаша нерусского, тем паче кавказского вида по России презрительно клянут и кличут „грузином“».

Он опять вынужден сглаживать и кривить душой. В действительности дело дошло до большего. «Черномазым», «черножопым» кличут по России человека вида нерусского, а тем паче кавказского, торгаш он или не торгаш, неважно; а еще кличут «чучмеком» и «чуркой», если он по виду из Средней Азии. А как по России клянут и кличут общежитие университета Патриса Лумумбы? «Обезьянником» кличут его по России, по крайней мере по всей Москве. Ну-ка, Виктор Петрович, какую горькую правду отражает это меткое народное прозвище? Не ту же ли самую горькую правду, что подсказала народному писателю Астафьеву яркий пассаж об отвратительных, алчных раках, «ухватками и цветом точь-в-точь похожих на дикоплеменных обитателей каких-нибудь темных, непролазных джунглей?» Не иноплеменные — так дикоплеменные, но кто-нибудь из чужих народов всегда под рукой для таких сравнений и прозвищ. И не знает имени, и не видел ни разу, а знает, что мерзкие и похожи. «Точь-в-точь!..» Браво, Астафьев!

В прошлом году мне случилось присутствовать при разговоре дворников у магазина «Ядран», где в длинных очередях за югославской экзотикой большинство действительно составляют кавказцы. Грузили мусор в машину. Я тоже грузил. Одна здоровенная баба-дворничиха развлекалась тем, что гонялась с лопатой за мышатами, выбегавшими из мусорной кучи. Почти каждого догоняла и убивала одним, а нет, так двумя или тремя ударами. Оказалась неожиданно поворотливой. Она и сказала: «Так бы и этих черножопых армяшек (видите: не грузин, а армяшек!) всех до одного передавить — вот бы воздух очистился». Другая, маленькая, востренькая, ей возразила: «Ну нет, всех не передавишь, вона их сколько. На них радиацию бы из Чернобыля…» А та, первая, ей в ответ: «Ну да, скажешь еще, радиацию. Небось мы бы сами и передохли, а они бы выжили, тараканы чертовы…» Она, конечно, сказала не «чертовы», другое слово, но суть не меняется. Мужики, надо отдать им должное, в разговор не вступали. Грузили и все. Народ, он тоже бывает разный. А думаю, был бы здесь Виктор Астафьев, он бы даже вступился за бедных армяшек и сказал бы, тоже слегка посмеиваясь, что лопатой — это, конечно, нельзя, это как бы даже не по-христиански, а вот нагайкой, то есть хлыстом — да и вымести всех этих модно одетых, которых дошло до того, что кличут… ну и так далее.

8

Но, конечно, поиски народной правды в виде точных сравнений и ярких прозвищ не ограничиваются союзными республиками и нацменьшинствами. В своем уникальном рассказе-энциклопедии Астафьев, едучи в автомобиле по Грузии, находит возможность высказаться и об Америке. Выражая, как и следует народному писателю, народное отношение к этому предмету, хорошо, казалось бы, разработанное на протяжении многих десятилетий, он тем не менее находит яркий, незабываемый образ, возникающий как бы из самой окружающей реальности.

Итак, что же в итоге? Торгаши-инородцы, темнокожие дикари, империалисты, б…, сионисты — это все хорошо. Но как же с дружбой народов? Для дружбы народов выделяем романтику прошлого: храм в Гелати, Шота Руставели — и ловлю тех пескарей, что в заглавии. Здесь для автора «Царь-рыбы» хорошая возможность показать подлинно бескорыстное отношение старшего брата — к братьям меньшим, которые ведь, в сущности, как дети малые: все-то им покажи, научи, подсоби, успокой… И также — произнести устами грузин ключевые (и конечно же, символические) слова об этой самой дружбе народов.

«А когда Отар, зацепив за куст, впопыхах оборвал удочку, то схватился грязными руками за голову и уж собрался разрыдаться, но я сказал, что сей момент налажу ему другую удочку, привяжу другой крючок, и он, гордый сын Сванских хребтов, обронил сдавленным голосом историческое изречение:

— Ты мне брат! Нет, больше! Ты мне друг и брат!»

И это ведь тот самый Отар, о котором с такой брезгливостью, с таким презрением писал автор в пространном отрывке, уже цитированном Эйдельманом… Вообще — чрезвычайно любопытный факт и по-человечески очень отрадный, что даже в таком искусственном, принужденном тексте подлинная правда каким-то образом находит выход и прорывается помимо желания автора. И богатые, беспечные и толстые грузины выглядят в рассказе несравнимо естественней и стократ привлекательней брюзгливого, угрюмого автора, заранее знающего про всех и вся, кому как надо и как не надо, неуклюже лавирующего между искренней злобой и притворным, вымученным дружелюбием…

И, Господи, какая всеохватная, тотальная пошлость, какая тоскливая, серая муть! (О кошмар, о ужас!..) И кстати, ловит он рыбку — в мутной воде, в застойном, загнившем водохранилище. Не странно ли, что такому любителю всяких намеков не пришла на ум эта явная и простая символика?

УЗЕЛ ВТОРОЙ: АВГУСТ 87-го — ОКТЯБРЬ 88-го. И ДАЛЬШЕ, И ДАЛЬШЕ…

1

Что самое страшное в расовой ненависти? Роковая предначертанность, неотвратимость. Не столько отсутствие аргументов, сколько отсутствие необходимости в них. Неотвратимость — и обезличение. В глазах расиста человек-жертва перестает быть человеком, вот этим, конкретным, говорящим и думающим, носителем дурных и хороших черт. Все это не имеет никакого значения, разве только чисто технологическое: если буйный, значит, придется связать…

Все духовные свойства личности, как и физические свойства тела существуют лишь в постоянном воспроизводстве, во взаимодействии с окружающим миром, реальным или воображаемым, или, скажем, материальным и идеальным. Личность должна воспроизводиться. Лишите ее этой возможности — и ее не станет.

Не позволяй душе лениться.

Чтоб в ступе воду не толочь,

Душа обязана трудиться

И день и ночь, и день и ночь…

Я уверен, что именно воспроизводство души имел здесь в виду Николай Заболоцкий, а иначе дидактический этот стишок превращается в некую пошлую пропись, что, кстати, и происходит с ним всякий раз в повседневном цитировании. Толочь воду в ступе — значит не просто заниматься ненужным, бессмысленным делом, это значит иметь дело с ничем, с чем-то, не имеющим содержания…

Человек чувствует свое существование, ощущает себя живой душой лишь в той степени, в какой его личные качества соотносятся с внешним миром. Именно таким, диалогическим способом, по затертой, а все-таки гениальной бахтинской формуле, он себя проявляет. Диалог — это партнерство, соседство, дружба, безразличие или даже ненависть. Один человек тебя любит за то-то, другой ненавидит за что-то другое, а третий просто так ненавидит, сам не знает, за что, ненавидит и все. Но и он, не могущий объяснить, ненавидит именно тебя, не кого-то другого, ненавидит сочетание тех самых качеств, которые и составляют тебя как личность. Пусть тебе перед ним никогда не оправдаться, пусть тебе и не захочется этого делать, пусть ты сам ненавидишь в ответ и так далее, но потенциально такая возможность (оправдаться) — имеется, и наличие ее — не умозрительная спекуляция, а вполне объективная категория. В этом акте ненависти нет ни роковой неизбежности, ни, что еще важней, — обезличения. Это чувство направлено к тебе, к твоим личным качествам, ты и в нем, как и во всем другом, проявляешься, воспроизводишься, осуществляешься…

Совершенно иное дело — ненависть расовая. В том ограниченном, замкнутом пространстве, где вас только двое, ты и расист, ты вдруг с головокружительной, нигде более невозможной реальностью ощущаешь себя при жизни умершим. Тело твое — есть, вот оно, а души, а личности — нет! Это жуткое, ни с чем не сравнимое чувство, ни на что не похожее. Я уверен, что во всем бесконечном спектре человеческих состояний и ощущений этому чувству аналогий нет. Те, кто его испытал, со мной согласятся.

Часто слышишь, что нервозность евреев в еврейском вопросе, их болезненная чувствительность к любым враждебным проявлениям, их надоевшая всем подозрительность — это следствие повышенного чувства коллективизма, чувства стадности, воспитанного, допустим, иудейской религией, где народ был всегда важней индивидуальности, и т. д. и т. п. То есть как бы наличие коллективного разума, коллективной души — ну как вроде у муравьев… Вопросы религии и метафизики я оставляю побоку, мне они не по силам, да и мало занимают меня в данный момент. Что же касается коллективизма, то он у евреев, конечно, имеется, как же без этого, но, уверен, ничуть не в большей степени, чем у прочих цивилизованных малых народов, даже, может, у некоторых он развит больше, но это сейчас неважно, важно не это. Потому что повышенная нервозность евреев объясняется отнюдь не коллективизмом — грубейшая, нелепейшая ошибка! — а совсем наоборот, чувством индивидуальности, обостренным чувством самосохранения личности. Нет, я не думаю, что и этого качества от природы евреям отмерено больше, чем прочим. Но у многих других ему не угрожает гибель, а у евреев оно — постоянно в смертельной опасности. Повторяю, я сейчас говорю не о смерти тела, до геноцида, допустим, еще далеко. Но простейший и страшный парадокс заключается в том, что вражда к народу, ненависть к нации отзывается не ущемленным чувством коллективизма, а ущемленным, порой до нуля уничтоженным — пусть на краткий момент, но именно так! — ощущением собственной неповторимости, чувством личности.

И поэтому всякий антисемит — палач, и не потенциальный, а ныне действующий. Он уже сегодня, сейчас, в данный момент — убивает твою неповторимую душу, твою индивидуальность.

Что говорит антисемит — дурак или умный, эрудит-теоретик или новичок-дилетант? Что говорит он, вслух или мысленно, стоящему напротив еврею, когда хочет его уничтожить? — «Все вы такие!» И достаточно, больше ничего не требуется. Ни тому, ни другому. Ни тому, чтоб убить, ни другому — чтоб умереть. И не надо объяснять, какие «такие», да он и не знает и не думал об этом. Если спросить, он ответит первое, что придет в голову. Богатые, злые, хитрые, хваткие, наглые… Не имеет значения, важно, что все. Будь он хоть трижды дурак, он знает нутром, где у жертвы расположен жизненно важный орган. Потому что в данный момент в нем, именно в нем, а не в жертве его действует коллективный, массовый разум. В нем живет, через него проявляется, награждает его за нехитрую службу, упрощая неимоверную сложность жизни, сводя ее к самым простым соотношениям, освобождая от необходимости поиска, от мук творчества, подставляя, вместо всей этой утомительной сложности, безотказно действующий стереотип, многократно проверенный эволюцией… «Все вы такие!» — и дело сделано. Как в игре в «морской бой» по клеточкам. Попал! Убит!

2

Сколько прошло со времен переписки, а она не теряет своей актуальности. Напротив, сегодня скажи «переписка» — и сразу ясно, какая. Много за это время случилось хорошего, такого, что и поверить трудно, но много хорошего не случилось, такого, во что уже начали верить, а вместо этого — случилось немало плохого и кое-что произошло воистину страшное. Главное событие — резня армян. Оказалось, что в нашей пуританской стране, в нашей нормированной жизни — возможно и это. Только чуть ослабь тиски нормировки, только чуть резче прояви непроявленное, только чуть, самую малость — подтолкни и направь…

И если прав Виктор Астафьев и страдания народа — это возмездие, то пусть он нам теперь и ответит, прибавим к вопросу Эйдельмана и наш, чем перед Богом и людьми провинились армяне — первый в мире христианский народ, во все неисчислимые века своей истории только и делавший, что защищавшийся?

Сумгаит показал… Да простят меня великодушно армяне за то, что об этой кровоточащей трагедии я упоминаю вскользь, мимоходом, и даже как бы в служебных целях, в разговоре о совсем другом, о своем… Видит Бог, я на это смотрю не так. Но, во-первых, это — отдельная тема, и надеюсь, я когда-нибудь к ней вернусь. Во-вторых, о своем — не о другом, о том же. Здесь как раз, я думаю, важно увидеть, что погромная психология везде одинакова, и дети разных народов, ее исповедующие, оказываются на момент близнецами-братьями.

Сумгаит показал, что все уже было, все бывает, и все еще может быть. И еще — в который раз, уже и не счесть, но никто никогда ничему не научится, — что от страшных слов до страшных дел расстояние гораздо меньшее, чем хотелось бы думать…

Что последует, какие-такие «события» — за очередным письмом Виктора Астафьева? Нет, уже не Эйдельману — в газету «Правда», чтоб никто не мог сказать: «Не хотел публикации»…

Письмо, строго говоря, коллективное, и Астафьев, быть может, только подписывал, — но ведь не под дулом же пистолета! Да и текст, хоть и тупо канцелярский по стилю, но по теме и пафосу — вполне подходящий.

«Нас поражает четко обозначенная в ряде органов печати тенденция опорочить, перечеркнуть многонациональную советскую художественную культуру, особенно русскую…»

Это что? А это — вот оно что: «У всякого национального возрождения, тем более у русского, должны быть противники и враги». Браво, Астафьев! Браво, Астафьев, и браво, Василий Белов, и Герой Социалистического Труда Валентин Распутин, тоже ведь не под угрозой смерти вставший в ряд с Михаилом Алексеевым и Петром Проскуриным — другими большими героями того же труда…

Бог с ними со всеми. Вопрос, как всегда, что делать?

Можно долго и подробно, и очень остроумно высмеивать каждый антисемитский выпад, явный и скрытый, печатный и устный. И радоваться, что правда на твоей стороне, а на их стороне — лишь темная злоба и голая сила. И чем больше у них будет силы и злобы, тем у нас будет больше шуток, сарказма и юмора. И боюсь, нам придется помереть со смеху, и боюсь, в самом буквальном смысле. Что такое журнально-газетная полемика или даже такая же, скажем, война? Ерунда, фантом. Страшно вовсе не это, страшно другое. Когда каждый автобус и каждый вагон метро, и любой уличный тротуар станут источником ненависти и личной опасности. Когда в двух очередях обнаружив по одному юдофобу, ты будешь в третьей подозревать уже всех, а когда обойдется, и чуть успокоишься — как раз и нарвешься в четвертой… И ты станешь бояться выходить на улицу, потому что в каждом прохожем будешь видеть убийцу — если не тела твоего, то души, бессмертной, бесценной, единственной личности… А со временем, что ж, быть может, и тела. Сумгаит показал.

Что делать? Не знаю. Знает лишь тот, кто точно знает, что надо уехать. Таким остается только завидовать. Их позиция всегда хорошо обоснована, и для них вопрос на сегодня снят. А еще знает тот, кто думает, будто знает. Кто уверен, что можно жить себе и жить, не обращая внимания, нормальной жизнью русского интеллигента, ну там еврея по происхождению, мало ли какие у кого были предки, здесь в России ни с кем и не разберешься толком, у кого татары, у кого буряты, у кого немцы, у кого евреи… Жить и жить, никогда, ни в какой ситуации, ни даже наедине с самим собой не чувствуя, не признавая себя евреем. А если в автобусе или в очереди… Ответить: «Да сам ты — какой ты русский? Научись сперва говорить грамотно!» — Ну и что-нибудь там еще остроумное, так, чтоб тут же все и померли со смеху. А если окружающие тебя не поддержат и придется тебе помирать в одиночестве — выйти и пересесть в другой автобус, не на этом же свет клином сошелся. А когда это будет во всех автобусах или хотя бы в каждом третьем… Да не будет этого, не может быть!

Может! И вспомним, уже бывало в сороковые-пятидесятые. А сейчас-то зла накопилось поболе. Будет так: автобус, два активных подонка, пять пассивных подонков, двадцать пять любопытствующих и еще пять — нормальных людей, которые содрогнутся, но не решатся…

Нет, такая позиция — зависти не вызывает. Она мне понятна и даже во многом близка, но в ней есть неестественность, и принужденность, и — ненадежность.

Я всегда возмущался, когда в зарубежных списках всяких там почетных и знаменитых евреев встречал имя Бориса Пастернака. Ну какой он еврей? Нельзя же, как в советском отделе кадров, ориентироваться на запись в паспорте. Он сам евреем себя не чувствовал и даже не раз активно отталкивался от явно его раздражавшей еврейской общности, от всем надоевшей особости и культа страданий. Русский писатель, русский человек, по всему, по образу мыслей, по складу характера… Ну там кровь… но где она, эта кровь? Но вот приходят ученые-филологи, специалисты по крови, и общими усилиями показывают: да вот же, вот она!. Леонид Осипович — вообще сионист (постыдный характер этого слова как бы ясен заведомо), а Борис Леонидович — наоборот, но если копнуть поглубже, вогнать подальше, да там еще слегка провернуть, то и выяснится…

И однако, среди многих врожденных еврейских пороков, обличаемых нашими патриотами, среди тяжких пороков, большей частью придуманных, есть один действительно существующий, свойственный если не Пастернаку, то все же, смею утверждать, большинству евреев, живущих в России и преданных русской культуре. Я имею в виду извечную еврейскую двойственность, которая после 48 года, и особенно после 67-го, приобретает характер двойного подданства. Да, русский язык и только он, культура, история, наконец география; русский быт, проклинаемый и любимый, въевшийся в поры кожи, в сетчатку глаз… Но и постоянное знание, а верней, даже чувство, что где-то там, за горами-морями, есть один такой островок земли, неиностранное государство, — предмет сочувствия, стыда, сожаления, осуждения, гордости, страха, надежды — но всегда, независимо от окраски, — особого, пристрастного отношения.

Да, господа патриоты, это есть, это есть. И можно сюда накрутить сионистский заговор, и жидо-масонскую черную силу, и Антихриста, и мировое господство — все это очень удобно и просто. А можно и так сказать: да что ж тут дурного? Да во всем свободном мире ведь так и живут! Человек существует в одной культуре, сохраняя притом интерес к другой или даже воспринимая их обе как равноправные… И даже порой имеет двойное подданство — не душевное, а настоящее, в паспорте… И только первобытная наша Россия, уж и так обожаемая нами до боли в сердце, до каких-то едва не истерических всхлипов, все никак не успокоится, не примирится, не примет людей такими, какие есть; все никак не привыкнет любить чужое и не видеть в нем ни угрозы, ни конкуренции…

Скучное дело — разбирать те мотивы, злобные, тайные, которыми в действительности руководствовались вожди наших нацистских движений. Скучное, но и не плодотворное, потому что вовсе они не вожди наши и что все приводные ремни от тех безумных истеричек в Останкино и от изнемогающих в жарком патриотизме народных писателей — все ремни и все нити по-прежнему сходятся к Старой площади и Лубянке. Но если прежний, советский период истории был нашей болезнью, нашей бедой, то этот, готовящийся, послесоветский, будет нашей виной, прямым результатом нашей ничем на земле не оправданной трусости.