Глава вторая Зародыш группы

Глава вторая

Зародыш группы

Луи Арагон и Андре Бретон: оба — единственные дети в семье, оба одиноки. Они родились соответственно в октябре 1897-го и в феврале 1896 года, то есть с разницей в полтора года. Два грустных ребенка. Бретон — из-за чересчур властной матери, думающей лишь о респектабельности и заставлявшей мужа быть строгим отцом; уже со времен дадаизма она будет считать поведение своего сына позорящим семью. «Я думал, что был очень хорошо воспитан, — напишет Бретон в 1930 году, — то есть со злобой и ненавистью». Арагон, внебрачный сын, всю свою юность считал себя сыном своей бабушки и младшим братом своей матери. Он сбежит в воображаемый мир и с самого нежного возраста начнет писать, ухватившись за эту уловку. Его отец Луи Андриё, видный политический деятель, придумавший ему имя (он дал ему свои инициалы) и выдававший себя за его крестного, принудил настоящую мать сказать ему правду на двадцатилетие, перед призывом в армию в 1917 году, «потому что он не хотел, чтобы я вдруг погиб, не зная, что был доказательством его мужской силы», — скажет Арагон в 1971 году. Но ложь будет длиться еще долгие годы, и друзьям придется верить вымыслу. Только после смерти матери в 1942 году Арагон позволит пробиться наружу истине, которую до того он открыл лишь своим супругам — Нэнси Кьюнард, а потом Эльзе Триоле. И в виде исключения — Пьеру Навилю.

Филипп Супо, тоже родившийся в 1897 году, имел братьев и даже чересчур большую семью, хотя и лишился отца в семилетнем возрасте. Выходец из «буржуазии, составлявшей силу Франции», он написал в год своего тридцатилетия: «Я просто не переношу людей такого рода. В общем-то они не сделали мне ничего плохого, не сказали ничего, что могло бы возмутить меня до такой степени, но, несмотря на эту нейтральность, я чувствую, едва подумаю о них и им подобных, как ужасное отвращение подкатывает к моему перу. Трудно объяснить брезгливость при виде жабы или мучного червя. Признаюсь, что я буду спать спокойнее, когда они исчезнут с лица земли».

Для всех троих поэзия, ворвавшаяся в их жизнь еще в отрочестве, из случайно подвернувшихся книг, стала открытием, указала желанный выход. Они вдруг увидели, «что можно делать со словами», как говорил Бретон по поводу своих первых восторженных впечатлений от чтения Малларме.[12] Арагон жадно набрасывался на любой доступный ему плод воображения, вплоть до бульварной литературы. Сохранился его роман, написанный им в шесть лет, — «Какая божественная душа!». Супо помнились из отрочества впечатления от путешествий — в Германию, в Лондон — и от литературы, не втискивающейся в общепринятые рамки, в которой он чувствовал потребность, — Андре Жид, Рембо. Именно он откроет полное собрание «Песней Мальдорора» Лотреамона и даст почитать друзьям.

Улица Одеон

Настоящее открытие современной литературы состоялось чуть раньше. У молодых поэтов была своя тайная география Парижа, и в те военные годы — и позднее, в период между двумя войнами, — она проходила по улице Одеон. Осенью 1915 года Адриенна Монье открыла там в доме 7 свой Дом друзей книги. В интеллектуально душной атмосфере войны, которая затягивалась и превращалась в бойню, она была больше чем библиотекаршей — скорее советницей библиотеки, которая сумела превратить книгохранилище в место встреч новизны и поэзии. Вместе с Сильвией Бич она продолжала играть эту роль и после Второй мировой войны.

Из-за оков цензуры и разрыва между поколениями, вызванного мобилизацией всех, кто был чуть старше, сюрреализм, который будет в основном делом молодых людей, не стал бы тем, чем он стал, без этой женщины, проложившей ему дорогу.

Бретону, мобилизованному в феврале 1915 года, посчастливилось остаться в тылу в качестве помощника врача. Как только ему предоставили отпуск, позволявший приехать в Париж, весной 1916 года, он отправился на улицу Одеон. Адриенна Монье уже носила тогда почти монашескую одежду — те длинные серые платья, в каких ее привыкли видеть в старости. «У нас тотчас начались долгие беседы… — писала она. — У него были ни на что не похожие взгляды, которые совершенно выбивали меня из колеи… Его лицо было массивным и хорошо очерченным, волосы — довольно длинными, благородно зачесанными назад; взгляд оставался чужд всего мира и даже самого себя. Он был мало похож на живого. Он был нефритового цвета… Неистовство обратило его в статую. Как это бросалось в глаза, когда он находился в присутствии Аполлинера!., видя не человека, находившегося тут же, а Незримое, черного бога, от которого следовало получать приказания».

Бретон с большим энтузиазмом будет вспоминать о «самом привлекательном горниле идей того времени». Однако нет сомнений, что уже тогда он порождал там своим присутствием атмосферу чего-то нереального. Арагон, мобилизованный только в 1917 году, тоже посещал этот дом, так что они с Бретоном, прежде чем встретиться по-настоящему, могли там увидеться. Но насколько Бретон уже тогда был импозантен, настолько Арагон, что в гражданской одежде, что в военной форме, выглядел еще мальчиком. Адриенна Монье вспоминает и о Супо, описывая его «одновременно самым изящным и самым когтистым из трех». Они встречали там старших, например, Аполлинера и Валери,[13] которые очень скоро узнали, что в этом месте можно найти их произведения, еще не поступившие в «большие» библиотеки. Поэтому, когда наши друзья создадут свой журнал «Литература» в 1919 году, его склад самым естественным образом разместится на улице Одеон.

Бретон повстречал Аполлинера в Париже 10 мая 1916 года, вскоре после того, как поэт перенес трепанацию черепа. «Он был печален и слаб. Попытался заговорить о поэзии. Это было трогательно. Он еще не может писать». 8 января 1917 года Бретона перевели санитаром в Париж, он мог посещать лекции в военном госпитале Валь-де-Грас. В конце января его прикрепили экстерном к неврологическому центру Питье. Теперь он регулярно встречался с Аполлинером, но еще и с Полем Валери. 1 сентября 1917 года, приписанный к Валь-де-Грас, он познакомился с Арагоном — тоже студентом-медиком, который только что туда прибыл. Они тотчас нашли общий язык — поэтический.

За несколько дней до этого Адриенна Монье распродала номер журнала символистов «Стихи и проза» за 1914 год, с первой «Песнью Мальдорора» Лотреамона. Два студента скупили все экземпляры, чтобы раздать друзьям. В начале лета Аполлинер представил Бретону Филиппа Супо, только что опубликовавшего свои первые стихи в журнале Пьера Альбера Биро «Sic». Бретон свел Супо с Арагоном. Они сошлись на любви к Рембо. Появился четвертый — Теодор Френкель, друг отрочества Бретона, который, в отличие от остальных, продолжит заниматься медициной.[14]

«Песни Мальдорора»

Это отправная точка всего. Представим себе Бретона, Арагона и Супо в 20 лет, на фоне подстерегающей их жестокой войны, за чтением стихов Лотреамона и Рембо, сверкающих блеском только что выкопанного клада, который еще никто не опошлил своим восхищением. Именно этими стихами, поющими в них словами они выражают для самих себя протест против невыносимой жизни, зажавшей их в тиски. Рембо — это легенда. И они воспринимают и превозносят его именно как мифического героя: «Он выпрямился во весь рост в день поражения, на пороге нашей Республики, под властью префектов [и это пишет Арагон, чей незаконный отец был одним из тех самых префектов, да к тому же еще и префектом полиции]. Едва исторгнув из себя несколько революционных воплей, он страшно замолчал в 20 лет. Неважно: мы были обязаны ему свободой. Долой оковы просодии, логику формы и логики, просодию мысли…» Бретон описывал Френкелю свои ночные вылазки с Арагоном на бульвар Сен-Мишель: «У него почти всегда под мышкой Рембо. Мы несколько раз останавливаемся в свете витрин башмачников…»

Лотреамон увлек их еще дальше. Бретон потом будет говорить о «полнейшем откровении, превосходящем границы человеческих возможностей». Вот два наших студента-медика, Арагон и Бретон, сидят осенью 1917 года в палате Валь-де-Грас, во время ночного дежурства, читая вслух книгу, одолженную Супо, в «невероятно мальдороровской обстановке», среди раненых или мечущихся в жару: «Иногда за дверями с навесными замками вопили сумасшедшие, обзывали нас, колотили в стены кулаками. Это становилось непристойным и поразительным комментарием к тексту Бывали ночи, когда мы их не замечали… Внезапные провалы тишины оказывали еще более сильное воздействие, чем безумный шум. Я так и слышу возвышающийся посреди него голос Бретона, читающего «Песнь V: Счастлив тот, кто мирно спит на ложе из перьев, вырванных из груди Эдера, не замечая, что предает сам себя. Вот уже тридцать лет как я не спал…»».

Помимо этого причащения к самому сокровенному в поэзии была еще постоянная солидарность в неприятии войны, а Арагон с Бретоном знали, что она поджидает их. «Всё, что относилось непосредственно к войне, все эти ужасы, выставляемые напоказ, претило нам столь сильно, что я не солгу, сказав, что никогда война не находилась дальше от сердец молодых людей, чем в те дни, когда она занимала умы старших. Нас привлекало всё то, чего лишала навязанная нам мораль, — роскошь, празднества, большой оркестр пороков, образ героизированной женщины, завзятой авантюристки…» Арагон намекает здесь на Мусидору в черных колготках — образ, созданный Полем Пуаре[15] для фильма Фейяда «Вампиры» (1915). Но Фейяд уже снял серию картин про «Фантомаса» (1913–1914) по романам Марселя Аллена и Пьера Сувестра. Наши юные друзья испытывали то же восхищение, что и старшие — Аполлинер, Макс Жакоб или Пикассо, — перед «вульгарной» литературой, выходящей за рамки признанного искусства, как и киношные «серии».

«В обстановке поразительного нравственного смятения, в котором жили люди, — продолжает Арагон в той же статье, написанной для Жака Дусе в 1922 году, — неудивительно, что молодежь узнавала себя в этих роскошных бандитах, их идеале и их оправдании… Нам свойственна некая идея сладострастия, пришедшая к нам по этому пути света, между образами убийства и мошенничества, в то время как по ту сторону люди погибали пачками, а нам не было до этого дела…»

Однако дело дошло и до них. В начале мая 1918 года Бретон провалил экзамен на фельдшера, а Арагон сдал. Бретон выехал в гарнизон Сен-Маммеса, Арагон — на фронт в Шампань. В Кувреле 6 августа 1918 года его трижды засыпало землей во время бомбежек, и военная администрация его похоронила.

После такого воодушевленного начала группа теперь существовала только благодаря переписке — к счастью для нас. Из письма Полану от 27 июня мы узнаём об увлечении Бретона застывшими и архаизирующими картинами Андре Дерена 1913 года, например, «Субботний день» (1911–1914, хранится в ГМИИ им. Пушкина в Москве): «…с ее фоторепродукцией, вырезанной из «Суаре де Пари» [журнал Алоллинера], я не расставался всю войну».

В письме Френкелю от 28 июля он пишет: «Супо, Арагон и я хотим совместно написать книгу о художниках. Я предложил список, который и был утвержден: Анри Руссо, Анри Матисс, Пикассо, Дерен, Мари Лорансен, Жорж Брак, Хуан Грис, Джорджо де Кирико…» Книга так и не вышла в свет. Но сам план говорит о замечательном знании довоенного авангарда, а также о том, что составит главную отличительную черту сюрреализма: диалог между живописью и поэзией. Вот что понимал тогда Бретон под лиризмом и о чем писал в письме Арагону от 12 сентября: «Постоянные величины: устойчивые выражения, общие места; бумажные обои или имитация дерева. А лиризм в живописи — это «Ле Журналь», вклеенный в «Портрет неизвестного, читающего газету» (Шевалье X) [еще одно архаизирующее полотно Дерена, тоже оказавшееся в России[16] ], перламутр с вывески «Кафе-бар» у Брака [полотно 1917 года]». Письмо завершается такой картиной: «Те, кого я еще люблю: Рембо, Дерен, Лотреамон, Реверди, Брак, Арагон, Пикассо, Ваше, Матисс, Жарри, Мари Лорансен».

Смерть Аполлинера

Именно во время этого периода изоляции (для Супо и Бретона он закончился, когда Бретон вернулся из Сен-Маммеса в Париж в конце сентября 1918 года, а для Арагона, участвовавшего в оккупации Саарской области, продлился до июня 1919 года, для Френкеля еще дольше) ушли из жизни два главных живых героя, общих для всей группы, и, словно в возмещение утраты, Лотреамон развернулся для них во всю свою мощь. Аполлинер умер от «испанки» 9 ноября 1918 года, в 38 лет, а Жак Ваше, вероятно, покончил с собой в начале января 1919 года.

Аполлинер был Поэтом с большой буквы. И великим наставником. Мы помним, как Бретон был им очарован у Адриенны Монье. Так получилось, что первый визит Бретона к Пикассо состоялся 1 ноября, и теперь это было похоже на передачу эстафеты, поскольку Аполлинер ушел из жизни неделей позже. Бретон снова повстречал Пикассо в траурном кортеже, провожавшем тело поэта на кладбище Пер-Лашез, а потом еще раз, на первом представлении мистерии Аполлинера «Цвет времени» в театре Рене Мобеля на Монмартре, 24 ноября. 10-го числа он сообщил Арагону в Эльзас о смерти поэта припиской в письме-коллаже:

но Гийом

Аполлинер

теперь уже

мертв

«Именно Аполлинер, — пишет Супо, — взял меня за руку и показал мне, что такое живая поэзия и огненное покаяние. Я шел за ним след в след… В некоторые дни в луче солнца, на углу улицы или в монотонности дождя я вдруг узнаю улыбку Аполлинера». В той же тональности звучат слова Бретона: «Через много лет те из нас, кто проживут достаточно долго, чтобы с них стали требовать воспоминаний, будут рассказывать о Гийоме Аполлинере. Быть с ним знакомым покажется редкой удачей… Нет такой двери, стоя перед которой я чувствовал бы себя столь же непринужденно, полным надежды, как перед дверью Гийома Аполлинера. На самом верхнем этаже дома 202 по бульвару Сен-Жермен была прикреплена картонка размером с визитную карточку, на которой значилось: «Просьба не надоедать миру»… Это был великий человек, во всяком случае, я таких больше не видел. Дичившийся мира, это правда, но само воплощение лиризма».

Арагон знал поэта в основном по его произведениям: «Величие Аполлинера конечно же в пытливости ума, которая очень часто принимала форму образа до такой степени, что о его поэзии можно сказать, что она прежде всего — стремление к непознанному. И возможно, самое большое любопытство в нем возбуждали нравы. Ни о чем другом этот человек, поначалу нерешительный и заурядный, не говорил так восхитительно… Ясное осознание связей между поэзией и сексуальностью, сознание осквернителя и пророка, — вот что помещает Аполлинера в особый момент истории, туда, где разбиваются вдребезги тысячелетние миражи рифмы и безрассудства».

К тому моменту слово «сюрреализм» использовал еще только Аполлинер, и наши молодые люди даже не думали на него претендовать. Аполлинер придумал его весной 1917 года, чтобы охарактеризовать свою пьесу «Сосцы Тиресия», противопоставив ее «условному местному колориту» и «подражанию натурализму» как «возвращение к самой природе, но не подражая ей на манер фотографов. Когда человек захотел подражать ходьбе, он изобрел колесо, не похожее на ногу. Таким образом он занимался сюрреализмом, не ведая того».

На самом деле больше всего Бретона, Супо и Арагона привлекало возрождение Аполлинером стиха из жизни, стиха-беседы без прикрас в стиле Мюссе, но только более современного, погруженного в повседневность, почерпнутого из необычных встреч во время прогулок по улицам, на которых эти молодые люди, не располагая жильем, где можно было бы принимать друзей, проводили время, ставшее общим достоянием. Поэзия большого города, явившаяся им уже в «Песни нелюбимого», станет основной темой «Парижского крестьянина» Арагона или «Нади» Бретона:

Весь Париж в упоении мая

Топит в джине и свете себя

Брызжут искры с загривка трамвая

И летит он по рельсам без края

Механически радость трубя

Среди тысяч томления стонов

Сквозь витрины в закатной крови

Топот ног суетливых гарсонов

Под аккорды хрипящих сифонов

Ты услышь мою песню любви…

Вот вам неожиданность («самое современное средство в нашем распоряжении») в действии: стихи облекают собой нежданное, в особенности ранее не испытанное, и разом впечатывают в вечность. В 1961 году Арагон будет вспоминать о том, как они с друзьями жадно набрасывались на всякие новшества, «на бензонасосы, которые тогда казались ожившей сказкой», и видели в Аполлинере человека, учившего их не только современности, «современному представлению о жизни», к которому они увлеченно стремились, но и модернизму: «Помните, в «Каллиграммах»:

Бойся того, что однажды поезд

Уж не взволнует тебя…

Поезда принадлежат к поэтическому старью. Но мы, сюрреалисты, как раз и должны были помешать тому, чтобы что-то превратилось в поэтическое старье, вернуть молодость тому, что академическая традиция поспешно классифицировало как поэтическое старье. В определенном смысле, сюрреализм был необыкновенным эликсиром молодости для элементов поэзии».

В самом деле, хотя сюрреализм в полном смысле этого слова отошел от сюрреализма Аполлинера, он сохранил его в себе, по крайней мере в творчестве своих самых великих поэтов. Бретон очень четко определил стиль жизни, который манил их к себе: «Автор «Каллиграмм», «свободный от всех уз, отринувший природу», делится с нами своей безграничной уверенностью:

Я вижу жизнь, как она есть

И это — не про вашу честь

Один мой голос только верен

Молчите, коль вам не дано

Не сыпьте плевелы в зерно

Он либо заставляет нас опасаться за свою жизнь, либо отдается нам подобно герою легенды:

Завещаю потомкам историю Гийома Аполлинера,

Который был на войне и умел быть везде».

Загадка и реинкарнация Жака Ваше

Если Аполлинера Бретон возводит в ранг героя, который «стремится всегда исполнять желание непредвиденного, определяющее для современности», благодаря своему «великолепному знанию просодии», и даже становится «лоцманом сердца», то совсем иной, даже прямо противоположной была роль Жака Ваше. Это разрушительный джокер в колоде Бретона, которого он бросал своим друзьям, так что первый историк дадаизма Мишель Сануйе даже считал его «чистым измышлением Бретона, возможно, мистификацией».

Сегодня нам уже не приходится гадать. Исследователи раскопали, что Ваше родился в Индокитае в один год с Бретоном. Его отец служил там офицером. Он учился в лицее в Нанте. Потом поступил в Школу изящных искусств. По воспоминаниям знавших его людей, молодой человек хотел выглядеть настоящим денди и даже выдавал себя за: англичанина. Бретон повстречался с ним очень просто, во время своего первого назначения в госпиталь Нанта, где Ваше лечился после ранения, полученного во время наступления в Шампани. Бретон сразу был сражен его едким нигилистическим юмором.

В своей биографии Бретона Маргерит Бонне подчеркнула, что «на фоне сражений эти черты уже не казались фатовством, а были упорным утверждением свободы, вызова абсурду того времени, когда война лишала всех и каждого возможности хоть как-то располагать собственной жизнью». А сам Андре Бретон уточнит в своей «Антологии черного юмора»: «Дезертирству во внешний мир в военное время, которое всегда будет для него чем-то второстепенным, Ваше противопоставляет другую форму неподчинения, которую можно назвать дезертирством внутрь самого себя. Это уже не пораженчество Рембо 1870–1871 годов, а четкая позиция полного безразличия, старание ничему не служить, точнее, старательно вредить».

В опубликованных Бретоном письмах Ваше прямо таки говорится, начиная с самого первого, от 11 октября 1916 года: «Итак, я переводчик при англичанах — привнося в это дело полнейшее безразличие, украшенное безобидным враньем, которым мне нравится уснащать официальное действо; разглядываю развалины и деревни сквозь свой монокль и теорию смущающей живописи. Я успел побывать увенчанным лаврами литератором, известным порнорисовальщиком и скандальным художником-кубистом…»

Бретон, некоторым образом, поймал Ваше на слове. Отсюда ставший знаменитым отрывок из «Пренебрежительной исповеди», написанной в 1920–1923 годах: «Больше всего я обязан Жаку Ваше. Время, которое я провел с ним в Нанте в 1916 году, кажется мне почти волшебным. Я больше не упускал его из виду… Я знаю, что никому не буду принадлежать так самозабвенно. Не будь его, я, возможно, сделался бы поэтом; он разоблачил во мне заговор темных сил, заставляющий уверовать в себя под видом такой нелепой вещи, как призвание. Теперь я, в свою очередь, радуюсь, что в чем-то благодаря мне несколько молодых писателей сегодня не питают вовсе никаких литературных амбиций».

Приверженность к пустоте, отрицанию, согласующаяся с письмом Ваше от 18 августа 1917 года: «ИСКУССТВО — ЭТО ГЛУПОСТЬ — почти ничто не является глупостью — искусство должно быть забавной и нескучной вещью — и всё… Впрочем, ИСКУССТВО, наверное, не существует — Так что не стоит его воспевать — однако искусством занимаются — только так, и не иначе — Well — и что с этим делать?»

Последнее письмо от 14 ноября 1918 года срывает маску: «Что мне делать, мой бедный друг, чтобы терпеть на себе мундир в эти последние месяцы (меня уверяли, что война закончилась), я уже видеть ее не могу… и потом, ОНИ мне не доверяют… ОНИ что-то подозревают — Лишь бы только ОНИ не свели меня с ума, пока я в ИХ власти».

Шестого января 1919 года Жак Ваше был найден мертвым в гостиничном номере в Нанте: он проглотил лошадиную дозу опиума. Ему было 22 года.

Дата и таинственные обстоятельства смерти Ваше объединили его в глазах наших друзей с событием, имевшим для них первостепенное значение и о котором они только что узнали, — с выходом «Манифеста» дадаистов, напечатанного в журнале «Дада» (№ 3), только что поступившем в Париж. Ваше сделался пророком этой чисто метущей метлы. Его кончина явно имела какое-то отношение к проекту, начавшему оформляться именно в тот момент, с записки Бретона с пометкой «среда, 5 февраля 1919 года, 6 часов утра», отправленной Арагону в эльзасский Оберхоффен и объявлявшей ему о создании ежемесячного журнала «Новый мир», который будут издавать они втроем.

Вот таким образом Бретон, Арагон и Супо вступили в мирное время и создали движение, которое носили в себе и которое еще не имело названия.