Эпилог
Эпилог
Что же в конечном счете сталось с лозунгом Рембо, подхваченным основателями сюрреализма, — «Изменить жизнь»? Если охватить взглядом все эти 15 лет, со времен первых встреч в 1917 году, и спросить себя, в чем жизнь главных действующих лиц стала иной, «сюрреалистичной» в высшем смысле этого слова, то первое, что приходит на ум, — союз (вернее, серия объединений), который они старались создать и изменить по мере возникновения новых целей, в том числе политических, открыл перед ними новые горизонты, однако повседневная жизнь, материальное существование ничуть не были этим затронуты. И все же воссоздание событий показывает, что это лишь видимость. Точнее говоря, сюрреализм оставил свой след в XX веке тем, что, не изменив материальную, бытовую сторону жизни, поскольку это не было в его власти, в корне преобразовал образ жизни людей, посвятивших себя этому делу, изменил их представления о жизни поэта, писателя, художника. Бретонов сюрреализм оказал воздействие на Пикассо после 1922–1923 годов, хотя до сих пор этому не уделяли достаточно внимания: он сыграл решающую роль в новой радикализации художника, проявившейся в таких произведениях, как «Поцелуй» или «Танец». А если говорить о кино, то взгляните на Бюнюэля.
Хотя они и отвергали, причем с каким пылом, всё, что могло превратить их в деятелей искусства, сюрреализм — «головокружительный спуск внутри нас», по выражению Бретона, — был прежде всего делом творцов. Делом людей, которые отождествляют жизнь и искусство.
Нельзя быть сюрреалистом наполовину. Однако первое недоразумение выросло из намеренного, заявленного отождествления сюрреализма с группой сюрреалистов. Говоря о группе, исследователи в конце концов позабыли, что на исходе войны — в 1917,1918,1919 годах — основоположники движения не могли подолгу находиться вместе; впоследствии их объединение носило сезонный характер. Каждый год группа распадалась на период летних каникул (два-три месяца, а то и больше), потом — на время любовных увлечений.
Со времен «явления медиумов» и до конца «Сюрреалистического бюро», то есть в течение около двадцати месяцев с осени 1923-го до середины весны 1925 года, Бретон, поселившийся на улице Фонтен и лишь изредка покидавший Симону, из-за своей несчастной любви к Лизе Мейер, держал открытый стол и вовлекал своих друзей в многочисленные «сюрреалистические» мероприятия, которые следовали одно за другим и от которых практически было невозможно уклониться, однако это был единственный период регулярных собраний. Отлучки Арагона, до сих пор носившие случайный характер, стали правилом после его встречи с Нэнси Кьюнард в начале 1926 года. Впрочем, Супо к тому времени уже был заядлым «прогульщиком». Бретон тоже забросил занятия с появлением в его жизни Сюзанны Мюзар. А без них группы уже не существовало. Она возродилась в 1927–1929 годах, когда Бретон, Арагон и Элюар были несчастны.
Естественно, ядро самых верных последователей обогатилось опытом автоматического письма, вопрошения медиумов, а также исследованиями в области сексуальности и дебатами о вопросах морали, вызванными разрывом с дадаизмом и в особенности желанием заниматься творчеством не только вне официальной или ученой карьеры, но и в отрыве от текущей литературной и художественной жизни. Однако им так и не удалось «бросить всё», как призывал Бретон. Прославление ими некоторых убийств, например, того, что совершила Жермена Бертон, шло от головы, а не от сердца. Призыв к свободе от всяких условностей, например, в личной жизни Бретона, разделяли Берль и Дриё. Он был близок всем молодым людям, развлекавшимся в «безумные годы».
Коллективным сюрреализмом пропитана суть повседневной жизни его приверженцев, но она-то от нас и ускользает, мы можем постичь ее лишь косвенно, буквально путем археологических раскопок. Когда эти молодые люди возвращались в свое (обычно временное) жилище, к семье или к подруге, одиночество заставляло их заглянуть вглубь самих себя. Вот тогда-то, выйдя за рамки установленного для всех, отрицая сами правила, выработанные группой, они и создали произведения, благодаря которым сюрреализм остался жить: от «Столицы боли» Элюара до «Света Земли» Бретона, от «Парижского крестьянина» и «Защиты бесконечности» Арагона до «Нади», не говоря уже о «Растворимой рыбе» и обоих «Манифестах». В Навиле просыпался спорщик и политик, когда он говорил о «литературной поденщине». Эти произведения преодолели мелочность и тяжеловесность и донесли до нас то, что отныне подразумевается под сюрреализмом.
Так что же — они выиграли пари? В наших глазах — да, но не в глазах их современников. Если не считать нескольких сотен читателей журналов, издававшихся группой (которые отнюдь не были легким чтением), нескольких десятков, имевших доступ к стихам и экспериментальным текстам в момент их создания, на долю публики выпадали лишь акции и скандалы. Только две книги совершили прорыв — «Парижский крестьянин», поддержанный, несмотря на заговор молчания со стороны критики, «сарафанным радио», и в еще большей степени «Надя». Мы первыми смогли узнать о «Защите бесконечности» и сделать для себя множество открытий между «Магнитными полями», «Растворимой рыбой» и первым «Манифестом сюрреализма». Ключи к сокровищу нам вручили только после 1967 года, то есть (и это не случайно) после смерти Бретона — одновременно статуи Командора и стража Храма.
Только тогда осознание современности первой трети XX века пришло к американцам, англичанам и французам. Сюрреализм получил признание наряду с кубизмом Брака и Пикассо или творчеством Аполлинера.
Вот в чем они выиграли. Если потерять из виду эту «защиту бесконечности», которая выделяла лучших из своей эпохи, все можно свести к пошлому анекдоту. Теперь, получив доступ к их архивам, мы больше не вправе так поступать. Вот только быть сюрреалистом значило сочетать «защиту бесконечности», грезу с действием. С этой целью век преподнес им советскую революцию, намеревавшуюся создать нового человека. Разве могли сюрреалисты, столкнувшись с реакционной политикой Франции, победившей в войне, которая ее обескровила, лишив стольких молодых людей, не увидеть в Москве прообраза их мечты — «изменить жизнь»? Какие бы разочарования их ни постигли, ни Бретон, ни Арагон, ни Навиль, разошедшиеся в разные стороны в 1932 году, и в мыслях не имели отделить сюрреализм от коммунизма.
Теперь мы знаем, что между сюрреализмом и коммунистическими партиями существовала глубинная несовместимость, потому что партии не могли допустить, чтобы некоторые из их членов собирались вместе и вырабатывали свою собственную позицию в отношении искусства, морали, взглядов на жизнь. В СССР Сталин уже проводил такую политику с тоталитарными устремлениями, а французская компартия неловко пыталась осуществить «большевизацию», как тогда говорили. Но то, что нам, по прошествии времени, кажется очевидным, в те дни казалось немыслимым для всех на Западе, за исключением лишь нескольких людей с опытом Бориса Суварина, который написал в 1929 году длинное письмо Троцкому (его тоже обнаружили только в 1970-е годы).
Политическая радикализация, которая, с одной стороны, привела к театральным обличениям, не стеснявшимся в выражениях, и безжалостным разрывам, с другой — благодаря общению с коммунистами породила принцип неукоснительного соблюдения правил, доселе неведомого поэтам и художникам. В этом плане сюрреалисты заложили своего рода минное поле как минимум для двух поколений и целого полувека полемики между интеллигенцией и революцией, хотя в конце 1920-х годов их не приняли всерьез, когда они захотели вступить в компартию.
Таким образом, если взглянуть на их деятельность в целом, сравнив с другими авангардистами — немецкими экспрессионистами, итальянскими футуристами, русскими кубофутуристами, — поражает в конечном счете стойкость сюрреализма как в художественном плане, так и в моральном или политическом. Ни один из основателей группы за всю свою жизнь не изменил своим убеждениям в пользу академизма или коммерции — ни один поэт, ни один художник (Дали не в счет, он был «сбоку припека», а Пикабиа сам заявлял, что никогда не был сюрреалистом). Ни один из них не увяз в болоте Виши[158] или коллаборационизма, как Дриё, читавший им нотации. В моральном плане сталинизм Арагона или Элюара нельзя уподобить компромиссам футуристов, потому что те таким образом принимали сторону власти, допускавшей их к «кормушке», а быть коммунистом в 1930-е годы или во время Сопротивления требовало самоотверженности. Юник погиб в бою, Арагон, Элюар, Тцара, Садуль, хотя и по-разному, но заплатили дорогую цену за свою верность компартии. Несмотря на упадок, связанный со старостью, нельзя позабыть про всплеск деятельности Арагона между 1957 годом, когда вышел «Неоконченный роман», и 1971-м, когда он подал запрос о самоубийстве сына Неваля в Праге, из-за чего ФКП быстренько прикрыла его газету «Летр Франсез».[159]
После возвращения из Харькова Арагон не играл больше в группе никакой роли в плане обновления или поддержания равновесия, поэтому разрыв мог иметь только индивидуально-психологические последствия.
Он никак не повлиял на его желание сотрудничать с коммунистической партией. Бретон на некоторое время был избран в президиум новой Ассоциации революционных писателей и художников, где оказался и Арагон. Но его сближение с Троцким, а потом обличение сталинских процессов сделали сотрудничество невозможным и повлекли за собой разрыв с Элюаром, который опубликовал в 1936 году в «Юманите» свое первое политическое стихотворение «Герника».
Однако сюрреализм изменился. Как отмечает Мэтью Джозефсон, следивший за событиями из-за океана начиная с 30-х годов XX века, достаточно было, чтобы Бретон похвалил какого-нибудь художника, чтобы того начали осаждать коллекционеры. Ив Танги фамильярно называл его «папой». «Сюрреализм на службе Революции» перестал выходить в 1933 году, уступив свое место роскошному журналу «Минотавр», издаваемому Альбером Скира, который сочетал цели «Документов» (вначале в редколлегию входил Батай) с замыслами «Сюрреалистической революции». Сюрреализм превратился в центр созвездия, в которое отныне входил Пикассо. Он создал обложку первого номера «Минотавра» — невероятный коллаж. Именно в этот момент сюрреализм окончательно стал интернациональным. Он больше не существовал вне своего века. Хотя в интеллектуальном плане он все еще находился в авангарде, он утратил сплоченность подрывного отряда, но оказывал тем большее влияние на поэзию и живопись. Это был его апогей.
Вторая мировая война усугубила разрыв между теми, кто примкнул к коммунистам, пытаясь сдержать подъем фашизма и нацизма (Пикассо, Элюар, Тцара), и Пере, изгнанным, в Мексику, как Бретон в США, где его присутствие способствовало дальнейшему распространению сюрреализма. Деснос, тоже участвовавший в Сопротивлении, был депортирован и умер накануне освобождения, в 1945 году. В период холодной войны начались гонения на сюрреалистов в народно-демократических республиках, например в Чехословакии, где сюрреализм был широко распространен (казнь Зависа Каландры[160]), во время кровавого ждановского террора — Элюар, умерший в ноябре 1952 года, его осудил, но Арагон продолжал прославлять его заслуги. Тцара отмежевался от него после советского вторжения в Венгрию в 1956 году. Тогда-то Арагон и написал «Неоконченный роман», впервые обратившись мысленно к своей юности и задавшись вопросами по поводу сталинизма — они прозвучат более жестко в его романах «Гибель всерьез» (1965) и «Бланш, или Забвение» (1967).
Сюрреализм больше, чем когда-либо, был связан с личностью и влиянием Бретона, который по-прежнему объединял вокруг себя поэтов и художников новых поколений, разжигая бурные и противоречивые страсти. Но это уже другая история. «Мы любили его, как женщину», — скажет о нем Жак Превер.
А Арагон начнет «Открытое письмо к Андре Бретону о «Взгляде глухого», искусстве, науке и свободе», опубликованное в «Летр Франсез» в июне 1971 года, такими словами: «Всё указывало на то, что осенью 1965 года мы могли бы встретиться — хотя бы один раз, где-нибудь, в одном из тех прежних мест, отмеченных чудом, в каком-нибудь кафе, оставшемся самим собой…»