Глава семнадцатая Аутодафе Арагона
Глава семнадцатая
Аутодафе Арагона
Если Бретон царил в «Сирано» только в промежутках между своими любовными увлечениями, то Арагон, идущий по следам Нэнси, не склонной к коллективному времяпрепровождению, бывал там еще реже. Группа стала собираться от случая к случаю. Арагон совсем об этом не жалел, судя по «Неоконченному роману»:
Вернуться домой — что значит домой? Надо поговорить
На площади Бланш друзья режутся в карты,
Ты с ними, вступая в сговор условностей.
В чем смысл такой жизни и кто виноват?..
Позже Арагон попытается восстановить в памяти свои поездки с Нэнси: «Ах, Господи, Господи, возможно ли было совершить столько за такое короткое время?.. В Антверпен ради волос Магдалины; в Страсбург ради статуи Синагоги с завязанными глазами, в Сен-Мийель ради скелета, держащего свое сердце в вытянутой руке… молчу уж про Бат и Елисейские Поля Арля, Дунай и виноградники между Лозанной и Моржем, где вызревает вино Рамю. В Юзес ради красивой строчки Жана Расина…»
Садуль оставался верным другом Нэнси до самой ее смерти; она умерла, всеми покинутая, включая Арагона, который не счел нужным сдвинуться с места в этот важный момент.[137] Нэнси была мертвецки пьяна; шофер такси, увидев, в каком она состоянии, отвез ее в полицию, и она скончалась в общей больничной палате в марте 1965 года. «Никто не мог ее удержать», — сказал мне о ней Садуль, и это слово надо понимать во всех его смыслах. Энн Чисхольм в биографии Нэнси говорит об этом таю «Арагон по природе своей был постоянным в любви, даже однолюбом; о Нэнси этого сказать было нельзя. Одному-двум своим тогдашним друзьям (и позже) она рассказала, что он был очень требователен в сексуальном плане. Физически и духовно Нэнси никогда не могла долго обходиться одним любовником, а ее отношение к сексуальности было в большей степени импульсивным, чем продиктованным страстью». Тем летом 1927 года их связь длилась уже больше двадцати месяцев.
В «Третьем письме к сюрреалистам о дружбе и одиночестве», в июле, Дриё снова напрямую обратился к Арагону, затронув самую чувствительную сторону его отношений с Бретоном: «Написав эту книгу [ «Парижский крестьянин»], Арагон сделал больше для осуществления революционного духа сюрреализма — столько же, сколько сам Бретон, — больше, чем все остальные тысячью слов, тысячью робких попыток, хотя все эти слова и попытки лежат в основе этого важнейшего произведения, открывающего собой «Бурю и натиск»[138] XX века».
Чтобы уловить всю соль, вспомним, что Дриё наверняка прочел «Откровенно» (опубликованное в мае) и пояснения по поводу исключения Арто и Супо, подписанные в том числе Арагоном: «Разболтанность, которую они вносили в наши ряды, продолжение в одиночку нелепой литературной деятельности, злоупотребление доверием… слишком долго испытывали наше терпение». Наверное, Дриё тогда подумал, что Бретон собирается уничтожить Арагона. Он прекрасно знал: в том, что касается романов, подобные заявления Арагона могли быть только ложной клятвой. Последующие события покажут, что Арагон вовсе не был настолько прост, чтобы подписывать лишь то, во что верил сам.
Да, он подписал, подпишет и другое, но лишь будучи убежден в том, что уловками и обманом отыщет способ провести свою объемистую рукопись через запреты группы, как это удалось ему с «Парижским крестьянином». Когда он в конце концов уничтожит свой роман, то скажет без обиняков, что сделал это не под давлением группы.
Дьепская рана
В августе 1927 года он был с Нэнси в Пурвиле, в Нормандии. На всех парах писал новую книгу — «Трактат о стиле»; этот опус явно был способом отмазаться от обвинений в «литературе», к которой постоянно увлекал его Дриё. Но за этой неистовой книгой стояла драма, вернее, две драмы, на которые нам предстоит пролить свет. В конце жизни, в 1974 году, Арагон признается: «В замке Анго мы устроили для Андре Бретона, который был тогда одинок и несчастен, этакое гнездышко, где он писал свою «Надю». Мы читали для Нэн и для самих себя страницы о последних днях, перемежая эти два рассказа, я так и слышу голоса в том доме с картонными стенами, где в наших отношениях с Нэн уже началась черная полоса, ссоры, ревность, которую я неожиданно для себя открыл… Я так и слышу смех Андре, читающего «Трактат»…»
Прервемся на этом месте. Бретон смеялся, но не вместе с Арагоном. Симоне он говорил: «То, что пишет Арагон, по-прежнему очень хорошо, но так же мало человечно, как всегда. Это явно что-то значит, но слишком маловажно… Нужно стремиться не только к человечности, которой достигают далеко не все, а к жизненно важному». Жуткое откровение, подтвержденное в радиобеседах 1952 года: «Десяток рукописных страниц, которые Арагон заставлял себя выдавать на горй каждый день, стоили ему полчаса труда, если только можно называть трудом виртуозные гимнастические упражнения, выполняемые играючи. Он не упускал случая прочесть мне их днем, за коктейлем «Александра», у Пурвильского пляжа… Он очень гордился своей коллекцией галстуков (около двух тысяч), которые всегда возил с собой. Всех цветов радуги…»
«Трактат» не заслуживает такого презрения. Конечно, это яркий этюд, четко выдерживающий ритм мщения, яростного уничтожения буржуазных ценностей всякого порядка, доказывая невозможность любого компромисса. Начало по праву стало знаменитым:
«Судьба Лафонтена
«Делать» означает по-французски «испражняться»
Пример:
Не будем принуждать свой талант,
Мы не сделаем ничего изящного
На открытке был изображен маленький мальчик на горшке».
Далее следует всеобщее обличение: «На дворе сомнительный 1927 год… и мрачные поля… смердят от умственной падали. Пробил час торжества софизмов. Автор предисловия к Рембо [Клодель] назначен послом в Вашингтон, Бодлера вырядили томистом,[139] Доде отволок Гюго в отстойник, Дарвин осужден в Америке, Фрейда вываляли в грязи во Франции, Поль Валери — член Французской академии, ну что ж, уже немало… Курите, мне плевать, но только заткнитесь, дайте подохнуть со скуки в тишине!» И всё в таком тоне, чтобы разрушить искусственный рай в эпоху наркотиков, когда религия снова вошла в моду.
Здесь нет свободы духа, ее не может быть до Революции, но есть непримиримость слога, стиля. К тому же приходится еще и расставлять все по полочкам: «Известно, что сюрреализм — сознательная форма современного вдохновения, уже не необъяснимая визитация, а некий дар в действии. Обычно ограниченный усталостью… Беда в том, что, когда критика рассудка ослабляет хватку, личность пишущего объективируется. Если вы пишете жалкие глупости по сюрреалистическому методу, это будут жалкие глупости… на самом деле всякая поэзия сюрреалистична в своем движении. Например, когда вы пишете письмо, чтобы что-то сказать, вы пишете всякую чушь. Вы предоставлены вашему произволу. Но в сюрреализме все строго. Смысл образуется вне вас».
Никаких шуток Сюрреализм вовсе не является, как некоторые хотят это представить, «шагом вперед верлибра. В другие времена они были бы верленистами, мюссеистами. Они пишут бог знает как, то есть в зависимости от своих возможностей, то есть плохо — они пишут. И это сюрреализм? Вот вы смеетесь, а все попадаются на эту удочку. Это возвращение литературы. Наоборот, в момент собственно сюрреалистического опыта всё происходит так, будто некая движущая сила, о которой мы ничего не знаем, выписывает кривую… Именно за этим неизвестным устремились в погоню продолжающие опыт… Это элементы будущей гипотезы…».
Будущая гипотеза — тот огромный роман, который Арагон пока держит в секрете, раз его осудили, «Защита бесконечности»; это поиски неизвестного, которые, по его мнению, относятся к «собственно сюрреалистическому опыту». Если для Бретона «Надя» — это «книга, распахнутая, как дверь, в неизвестное», Арагон скажет о своей: «Это был роман, в который входили через столько же дверей, сколько в нем было различных персонажей. Я ничего не знал об истории каждого из персонажей, каждая была определена… его странностью, его невероятностью, я хочу сказать, невероятным характером его развития… Вся эта толпа должна была в конечном счете собраться в некоем огромном борделе, чтобы предаться осуждению и смятению, то есть разгромить мораль всякого рода на некоей огромной оргии». Если в романе будут выведены персонажи, отличные от самого романиста, Бретон сочтет его возмутительным, но если отвести главную роль невероятному, это будет «книга, распахнутая, как дверь». Можно себе представить, насколько смутным был «замысел» «Защиты бесконечности», однако он существовал. И даже становился лучше и лучше.
Известно, что роман уже более или менее сложился летом 1926 года (то есть до его осуждения группой) благодаря поездке в Антиб, откуда Арагон писал 3 сентября Дусе, посылая ему важные отрывки (заметьте: опять только отрывки): «Несмотря на тысячу бытовых забот, я впервые в жизни непрерывно счастлив». Это благодарность Нэнси.
Читая годом позже Бретону «Трактат о стиле», он не мог не примерять в своих мыслях реакцию Бретона на эту новую теорию сюрреализма к безоговорочно запрещенному роману, над которым, однако, работал «украдкой». Возможно, раз Бретон взялся за «Надю», а это все-таки повествование, Арагон проникся надеждой, что сможет как-то продвинуть дело, найти компромисс…
Надо отметить, что в «Трактате о стиле» Арагон противопоставляет рациональность поэтического творчества таинству, дорогому сердцу Бретона. Но главная причина напряженности кроется в другом. Я оборвал воспоминания 1974 года на смехе Бретона. Дальше шло вот что: «Не зная, что за этой моей неистовой веселостью уже скрывался «Отелло», которого я тайком читал и перечитывал в оригинале». Кстати, что делала Нэнси в тот день, в то лето? Ответ на мой вопрос содержится в признании Арагона с отзвуком ревности. В том же 1974 году он писал в «Театр/романе»: «Внезапно дала себя знать старая рана. В Дьепе, душной летней ночью… Долго тянется ночь, окно, выходящее на море, открыто, чтобы не слышать сквозь чересчур тонкие перегородки [ «картонные стены» из признания о Нэнси] любовные вздохи, учащенное дыхание. Ничто не стирается из памяти, и эта бесконечная ночь, и эта жизнь после нее, всегда, когда тебя вновь предает другой и кто-то еще, ах, не говорите мне то, что вы собираетесь сказать и о чем я говорю, заноза и так глубоко сидит в моем сердце».
Замок Анго находится всего в четверти часа пути от Дьепа.
Хотя не вызывает сомнений, что пребывание в Дьепе стало двойным кризисом — любовным и литературным, вопрос не в том, с кем Нэнси изменила Арагону накануне «дня Сакко и Ванцетти», и не в том, что Бретон мог стать ее любовником на один вечер и осложнить без того сложные отношения с Арагоном. Доказательств этому нет и не будет. Важно лишь отметить, что в последних произведениях Арагона две эти драмы наложились одна на другую. Таким образом, ключ к «повседневной жизни» Арагона и Бретона можно найти, расшифровав их произведения.
Добавим лишь одно слово о правилах открытости. Они не сработали у Бретона в похожих обстоятельствах, но были применены Нэнси, которая не только не отказала бы себе в мужчине, который ей нравился, но обязательно поставила бы в известность своего постоянного партнера. Она говорила мне году в 1950-м: «Я никогда не обманывала Арагона». Жаль, что я тогда не спросил ее прямо, что она делала накануне «дня Сакко и Ванцетти». Она непременно удовлетворила бы мое любопытство.
Дениза и Навиль
Совершив это небольшое отступление, мы вовсе не отклонились в сторону от «Защиты бесконечности», наоборот, приблизились к ней вплотную. В рукописи уже цитировавшегося мной рассказа Арагон после слов ««Отелло», которого я тайком читал» вычеркнул следующее: «Но я еще таскал с собой ту чудовищную рукопись, сотни и сотни страниц, накопившиеся за четыре года, со времен Живерни, — «Защиту бесконечности»… Кто же мог знать, что за всем этим скрывалось, вообразить себе другую драму, уничтожение чудовищной рукописи в конце 1927 года».
Обратите внимание: Нэнси не присутствует в «Защите бесконечности», то, что от нее осталось, относится к тому же любовному периоду, что и вторая часть «Парижского крестьянина». Теперь нам ясно видно чередование между Эйрой и Денизой. Дениза: «…живая женщина, которую я попытался вытеснить ею». Эйра: «Я был безумно влюблен в невероятно красивую женщину. В женщину, в которую уверовал, как в реальность камней. В женщину, которая, как я верил, любила меня». Дениза: «Я обращаюсь к вам, мой друг, мой дражайший друг, к вам, чье имя нельзя здесь упоминать: посреди подобных рассуждений вас настолько бы удивило, что я даже намекаю на ваше существование, на странные отношения, которые, однако, связали нас, и вероятно, навсегда — соединили нечто в вас и нечто во мне. Я постараюсь, чтобы это попалось вам на глаза… Разве вы не узнаёте тон, который я утратил с тех пор, как больше не говорю с вами, не разговариваю с вами по-настоящему. Вам свойственно не узнавать себя тотчас же. Однако когда я вам напомню, какую ценность вы придавали особенной небрежности, которую другие женщины считают сомнительной честью, когда я напомню вам, как признался, насколько мне дорога эта честь… Когда я напомню вам то общественное место, где случилось это, не имеющее никакого значения для остального мира, и гомон, соседей, безвкусный оркестр, позолоту на колоннах, нетронутые бокалы перед нами, мою долгую надежду, тогда вы не посмеете — у меня почти вырвалось здесь ваше имя, похожее на ветерок, стихающий у ваших ног, — вы не посмеете не узнать себя… Ваша походка. Ваше платье. Такое чувство, что для своего прихода вы выбирали именно тот момент, когда я писал за своим узким столом, упершись взглядом в стену… Я знал, что вы ходите из стороны в сторону у меня за спиной, ничего не говоря. Иногда вы приближались ко мне. Мое сердце билось. Я знал, что обернуться — значит рассеять вас».
Рукопись лежала в чемодане в Пурвиле. Но вот в середине августа, как я уже говорил, в замок Анго, по просьбе Бретона, приехал Навиль. А с ним была Дениза. Либо Арагон повстречал их (это наиболее вероятно, поскольку Навиль привез с собой тексты для нового номера «Сюрреалистической революции»), либо Бретон не преминул ему об этом сказать, поскольку, судя по всему, то было одно из первых появлений этой пары на публике. О силе их любви можно судить по замечанию Пьера Навиля от октября 1927 года, накануне его первой поездки в Москву: «О скалы Дьепа, где дух Денизы возносил меня до небес средь куликов, пронзающих ветер, и эта странная хижина посреди набережной, покрытой щедрой россыпью солнечных зайчиков, где я был всего лишь эхом, оставшимся в вечности, радостным и беззаботным, перекрывшим все внешние шумы».
Для Арагона это стало другой драмой, о которой он будет вечно обречен молчать, землетрясением, выбившим фундамент из-под «Защиты бесконечности», увлекая за собой четыре года романа в самом важном смысле этого слова. Дениза — недоступная, но замужем за человеком, не созданным для нее, значит, однажды, возможно… стала Денизой, потерянной навсегда, потому что она влюблена в другого. Мне кажется, что именно это душераздирающее открытие и послужило толчком к созданию на основе «Защиты бесконечности» «Лона Ирен», которое тайком будет издано весной 1928 года. Это решение подтверждается купюрой в тексте между непристойностью («его награда, сперма, похожая на снег с горных вершин») и вступлением к цитированному мной отрывку: «Мне нравится… эти слова меня останавливают. Мне бы не понравилось, если бы это было одно и то же. Впутать в это человека, не имевшего к этому никакого отношения, человека, бывшего для меня, сегодня я это знаю, кем-то большим, чем мне хотелось думать. Я обращаюсь к вам, мой друг…» Плод, иссеченный из «Защиты» и превратившийся в «Ирен», разразился явно спонтанной грубостью в отрывках, утрачивающих весь свой смысл в порнографическом издании: «Я постараюсь, чтобы это попалось вам на глаза. Я не принесу это вам почитать, когда мне заблагорассудится. Нет, я знаю, как поступить. Кто-нибудь другой ненароком покажет вам это, и вы прочтете. Прочтете одна. И сначала, возможно, подумаете, что я обращаюсь к другой. К какой другой? Разве вы не узнаёте тон…» Эти слова отсылают нас к тому времени, когда Арагон читал отрывки из «Защиты» своим друзьям в надежде, что Дениза об этом узнает.
Поездка в Испанию
Отсюда и некоторые другие ссылки и добавления в «Ирен», например, камешек, брошенный в огород приятелей по группе (и Бретона): «Говорят — вернее, намекают, — что все это, похоже, закончится любовной историей. Да, для дураков. Надо сказать, что им повсюду мерещатся романы, романчики». В сохранившихся отрывках из «Защиты бесконечности», опубликованных много позже, сказано: «Я не следую ни правилам романа, ни ходу стиха. Я пишу и говорю, как если бы Гюстава Флобера никогда не существовало… Марсель Пруст нагоняет на меня смертельную скуку, а г. Жироду для меня — пустое место. Что же до поэтов, то, извините за выражение, они все — блохоискатели… Момент кажется мне подходящим, чтобы послать подальше Оноре де Бальзака. Этот старый халат из бумазеи уже начинает действовать мне на нервы… Когда я думаю об Оноре, то понимаю, почему некоторые умы, например, Поль Валери и Андре Бретон, так презирают романы. Но вообще-то я Бальзаку плюю в лицо».
Что касается «романов» самого Арагона, то в августе 1927 года все рухнуло. Нэнси и Бретон. А теперь еще Дениза с Навилем… И «Лоно Ирен» стало тем, что оно есть — последним «прости» Денизе; порнография сожгла все мосты.
Это было также крушением романа, прелюдией к окончательному уничтожению, поскольку, за вычетом «Ирен», от «Защиты бесконечности» осталось только несколько разрозненных строчек. Не была ли Дениза сердцем этого романа, бесконечностью? Не проживал ли Арагон свою жизнь заново на письме? Возможно, вырвав из романа «Ирен», он думал просто-напросто отделаться от извращенного повторения второй части «Парижского крестьянина». Но если сбросить со счетов личные переживания, запрет, наложенный группой на роман, заставлял его ловчить, разрываться на части между истинными причинами, побуждавшими его давать волю воображению, выходить за пределы рационального, и их маскировкой с целью сделать их приемлемыми для его друзей. Его виртуозность становилась недейственной. Арагон смог лгать себе еще несколько недель, но потом наступил на горло собственной песне.
Да, это было испытанием на прочность. Исследователи творчества Арагона бездоказательно утверждали, что «Ирен» была слеплена в конце 1926-го — начале 1927 года, после осуждения, вынесенного группой. Но Арагон взял огромную рукопись «Защиты» с собой в Пурвиль и работал там над ней, а это значит, что расчленение романа произошло именно в августе. Остается достаточно времени для публикации «Ирен» с иллюстрациями Массона весной 1928 года.
После Пурвиля Нэнси купила загородный дом в Шапель-Реанвиле неподалеку от Вернона и обустроила его в начале 1928 года вместе с Арагоном. В промежутке они совершили путешествие через всю Испанию до Гренады. Энн Чисхольм пишет, что они «скандализировали общество тем, что проживали в одном гостиничном номере». В «Неоконченном романе» этой поездке уделено много места:
Я пересек сьерры
С траурной процессией городов Толедо,
Сеговия, Авила, Саламанка
Алькала де Хенарес
Далее следует политический рефрен, назойливо повторяющий имя тогдашнего диктатора:
Примо де Ривера, Примо де Ривера, Примо де Ривера
Шум вагонов в горах, шум колес…
Снова политические предсказания:
Бокал упал наземь. Льется, льется кровь
Как жаль вина Хорошее вино Лорка
Лоркито Лорка, это красное вино
Хорошее цыганское вино
Поживем — увидим, время бежит вперед
Поживем — увидим, чья кровь потечет…
Походя упоминается о Мадриде:
Холода достигли Мадрида
Я жил на Пуэрта дель Соль
Эта площадь зияла и звала
К себе нового Сида
Кто укрыл бы, как ночь покрывалом
Нищету, грязь, и голод, и боль
Бросьте мелочь, и пусть отойдет
Где же, где же испанский народ?
Вот и всё. Никаких прямых отсылок к Нэнси. Только одно «мы». Никаких следов «Защиты бесконечности». Семнадцатью годами позже, в 1974 году, Арагон заявит, что нашел, то есть «восстановил» «Песнь Пуэрта дель Соль»:
Дрожащею рукой
Четыре года жизни я порвал…
Пропавшее лицо, не тронутое мыслью
Никакой…
Четыре года — собраны листки за все
Четыре года для огня Она застыла, видя, как мои
Ерошат волосы ее чудные пальцы
И рассыпают золото кудрей
Цезарь, идущий на смерть от тебя,
Тебя приветствует. Кино немое
Ведь слов еще никто не изобрел
Аутодафе «Защиты бесконечности» обрело весь свой смысл только в последних текстах Арагона, после 1965 года (даты смерти Нэнси). Это было первое самоубийство, предшествующее другому, совершенному в Венеции в августе 1928 года. На это указывает в первую очередь следующее замечание: «В том, что тогда случилось со мной, нельзя ничего понять, если не принять за мой роман все противоречивые поступки, которые в конце концов сделали меня таким, каким я был, каков я есть». И еще: «Как бы то ни было, в этом почти шестилетнем огне сгорела сама возможность любого романического творчества ВО МНЕ САМОМ».
Но почему казнь состоялась при Нэнси — возможно, это было своего рода жертвоприношением? Ты мне изменила. Моя жизнь, как и мой роман, не имеет исхода. Я уничтожаю у тебя на глазах годы моей жизни до тебя. Эйра и Дениза погублены, предоставлены судьбе под оболочкой «Ирен», осквернены и похоронены в порнографическом издании — единственном, что уцелело от романа. Нэнси, которая была в курсе «Ирен» (ей достался роскошный именной экземпляр с посвящением «исключительно ради того, чтобы ей понравиться, нравиться ей без конца»), не помешала уничтожению. Она всегда пережидала, пока припадки Арагона не закончатся сами собой.
Однако, изучая рукописи сегодня, можно различить кое-какие нюансы. Прежде всего существует частичная машинописная копия «Защиты», весьма вероятно, что она была сделана рукой Нэнси, а главное, в фонде Нэнси Кьюнард в Техасском университете в Остине хранятся около семидесяти неиздававшихся страниц романа, автограф автора (я цитировал отрывки из них). На обороте одной из них написано рукой Нэнси: «Отрывки из рукописей Арагона (1927) (после немецкой оккупации Реанвиля, 1945)». Листки находятся в плохом состоянии, и это подтверждает, что они чудом сохранились после разграбления загородного дома. Некоторые порванные страницы были склеены перед войной. Есть все основания полагать, что Нэнси сберегла их вопреки воле Арагона.
Нелепо было бы предположить вслед за Энн Чисхольм, что свою роль в этом сыграло отвращение Нэнси к порнографии, поскольку, во всяком случае в Мадриде, «Ирен» уже не было, речь шла об остатках романа, и она приложила усилия, чтобы спасти из этих остатков всё, что могла. Вероятнее всего, обладая критическим умом, столь же острым, как впоследствии у Эльзы Триоле, она высказала Арагону свое мнение о том, во что превратилась его рукопись (после того как из нее изъяли Денизу) и что эти остатки, набор отрывков, пусть даже местами прекрасно написанных, ни к чему хорошему не приведут, разве что к разрыву с друзьями-сюрреалистами, и всё из-за уничтоженного романа, который он не мог продолжать, раз привел его в такое состояние, и никак не смог бы отстоять перед ними. В особенности политически. Не будем забывать, что Нэнси, хотя и стояла вне политики, в целом разделяла идеи Арагона. — Она станет попутчицей коммунистов. Но чего уж Нэнси никак не могла допустить, так это унижения своего любовника. Кем-то другим, кроме нее.
Бросив свою рукопись в огонь, Арагон бросил туда Денизу. И свою молодость до Нэнси. Чтобы вернуть ее себе? Забыть про ночь в Дьепе?
Вопреки тому, что говорилось в афишированных политических заявлениях, истинная жизнь сюрреализма протекала в иных сферах. Скажем так: она протекала вне того, что известно о группе, хотя ритуал в «Сирано» по-прежнему строго соблюдался. Нет никаких сомнений в том, что Арагон, вернувшись из Мадрида, сделал так, чтобы его друзья узнали об аутодафе, однако он все чаще и чаще бывал в Шапель-Реанвиле.
Бретон, а тем более Арагон могли сколько угодно выискивать связки между своей личной жизнью, потребностью в творчестве и группой — или, что одно и то же, отказываться признаться себе в том, что группа уже не была для них самым важным в жизни. Она не была причастна ни к тому, что их мучило, ни к тому, что приводило их в восторг. Бретону пришло гениальное решение: подключить лучшие ее элементы к беспрецедентному исследованию на основе самого интимного личного опыта, но выходящего за его рамки, — исследованию сексуальности. Сегодня мы знаем, что на самом деле оно длилось четыре года.