Глава девятая Явление медиумов

Глава девятая

Явление медиумов

Позже Дриё (находясь в благодушном состоянии) скажет о своих друзьях-сюрреалистах — Арагоне, наиболее близком его сердцу, Бретоне, Супо и Элюаре: «Они приоткрыли мне поэзию, замысел глубоко свободной жизни. Они стояли вне века, я же — внутри века. Я их не понял». Они действительно были вне века. И это было верно как никогда в 1922 году — году великого перелома.

О начале мы знаем очень мало. Из писем Симоне следует, что Бретон в мае вел переговоры с художником Робером Делоне, чтобы приобрести для Дусе в рассрочку за 50 тысяч франков «Заклинательницу змей» Дуанье Руссо, «гарантируя, что после его смерти картина будет обязательно завещана Лувру». 25 июля Бретон сообщает: «Я только что закончил сверстывать «Литературу» и, наверное, занесу сегодня экземпляр Галлимару. Будущий номер понравился бы мне, если бы я нашел силы включить в него несколько собственных строчек, но пока у меня еще нет никакой возможности писать. Чем лучше идет дело, тем четче проступают комплексы». Далее следует самый необычный и, без сомнения, самый красноречивый вопрос: «Неужели во мне берет верх желание командовать? Мне постоянно кажется, что, когда я пишу, я лишь исполняю чье-то повеление, а это было бы недостойно, в самом деле…»

О правильном употреблении борделя

Номера «Литературы», вышедшие один за другим с марта по сентябрь (номер четвертый новой серии), намеренно несли на себе отпечаток свободного времяпрепровождения. Бретон, хотя действительно почти не публиковался, сохранял свой авторитет благодаря способности разглядеть и понять, к чему смутно, спонтанно стремится группа его друзей, и вывести из этого «движение». Опросы типа «Что вы делаете, когда вы одни?» или «О предпочтениях» стремились «еще глубже проникнуть в темное сознание читателей».

Но свобода — не основа литературного общения. Это прежде всего жизнь. О ней нам известно по удивленным воспоминаниям Жака Барона. Встреча однажды утром, у заставы Майо: «Арагон никогда сильно не опаздывал. Вот и он. Он уже прочел газеты, пока шел от дома в кафе. Он в курсе грядущего правительственного кризиса, раскопал чисто парижский курьез, который его насмешил. Он знает о деле Ландрю больше, чем сам убийца, вчера днем он повстречал Жюля Ромена[79] в обществе женщины под вуалью, которая кралась по стеночке, и, прежде чем лечь в постель, написал четверостишие:

Бордель на бордель

По мне, так лучше метро

И выйдет дешевле,

Да еще и тепло.

Так, а не сходить ли нам на выставку Курбе? Если только это не выставка Энгра?.. Арагон начинает мне расписывать эротизм Энгра, но проявившийся не в «Турецкой бане», а там, где этого не ожидаешь. Например, в «Портрете госпожи де Сенон». Аристократка из Нантского музея с красивыми плечами, — поясняет Арагон, — это сама плоть, отдающаяся под кружевами, в платье фиолетового бархата. Взгляд хитроватый, как у женщины, понимающей истинное значение слов, когда мужчина закручивает комплимент. Аппетитные губы. И все это завернуто в шелковый шарф с золотыми блестками. В этом заключена идея борделя…»

В самом деле, отныне они собирались в борделе. Гораздо позже Жак Барон расскажет Доминик Десанти: «Дриё и Арагон были одержимы женщинами. В бордель ходили, как в ресторан «Бык на крыше». Я хочу сказать, что это больше не имело значения… Для вас, женщины, да еще принадлежащей к другому поколению, самым странным покажется то, что это не мешало Дриё и Арагону быть большими романтиками». И действительно, хотя бывало, что они обменивались девицами в борделе, в то лето там появилась одна американка, которой завладел Дриё (хотя впоследствии объявил, что она лесбиянка), — к большой досаде Арагона, который мечтал о ней и уехал в Тироль, чтобы скрыть разочарование. Одна американка еще встанет между ними, но не будем забегать вперед. Пока же царило полное взаимопонимание. Свобода в безалаберности.

Самым замечательным текстом, манифестом этой свободы стал «Новый дух». Под этим заглавием, не случайно отсылавшим к Аполлинеру, Бретон написал рассказ-протокол: «В понедельник 16 января, в пять часов десять минут, Луи Арагон шел по улице Бонапарта, как вдруг увидел идущую ему навстречу молодую женщину в английском костюме в бежевую и коричневую клетку и в круглой шапочке из той же ткани, что и платье. Ей как будто было очень холодно, хотя погода стояла относительно теплая…»

Андре Бретон и Андре Дерен тоже повстречали эту незнакомку, когда шли к Арагону в кафе «Два Маго». Примечательно, что она «была незаурядной красоты, в особенности глаза ее были огромными», Арагону «захотелось подвалить к ней, но он вспомнил, что у него при себе только два франка двадцать сантимов». Бретон был поражен ее «очень пристойным нарядом, видом «девушки, идущей с лекции», но в ее манере держаться было что-то невероятно загубленное. Находилась ли она под воздействием наркотика?» Она вела себя так, что к ней прицепился «невозможный, совершенно отвратительный» прохожий.

Поскольку Бретон видел, как она садилась в автобус Клиши — Одеон вместе с каким-то мужчиной, он был убежден, что она все еще на улице Бонапарта, и хотел в этом убедиться, но вернулся «с пустыми руками». И вот тут подошел Дерен, который заявил, что повстречал ее «у решетки Сен-Жермен-де-Пре; она была с негром. Тот смеялся, и я даже расслышал, как он сказал буквально следующее: «Придется измениться». А раньше я видел издали, как эта женщина останавливала других людей…».

Концовка: «В шесть часов Луи Арагон и Андре Бретон, упорно стремясь разгадать эту загадку, исследовали часть шестого округа, но напрасно». И всё. Поскольку мы знаем продолжение, для нас это поразительное предвосхищение «Нади» (которая, кстати, вырвет из своего экземпляра «Потерянных шагов» страницы как раз с этим текстом). Но в то же время предполагаемая дискуссия с Аполлинером придает этому рассказу, как верно подметила Маргерит Бонне, характер «неявного манифеста, где невысказанное ведет себя наступательно: новый дух состоит не в возвеличивании перемен, привнесенных в повседневную жизнь научными открытиями; его следует искать среди чувственного восприятия, делающего человека способным подстерегать и улавливать необычные сигналы существования, которые прерываются так же внезапно, как и начинают поступать».

Хотя отчет о визите к Фрейду, опубликованный Бретоном в марте, выразил прежде всего разочарование «через прискорбную жертву духу Дада», этот визит не преминул заставить его вновь обратиться к исследованию психической области, чем он занимался в студенческие годы, к рассуждению о бессознательном. В журнале это проявится через пересказы снов. Здесь тоже неявная связь с опытом автоматического письма из «Магнитных полей», но на сей раз уже с опорой на опыт дадаизма. Заявленное им неприятие литературы заставляет искать иные источники обновления. Вне областей, которые уже застолбило искусство, а именно в зонах неведомого и странного, которые сама жизнь открывает умеющему наблюдать. Хотя «Новый дух» отмежевывается от Аполлинера, он все же согласуется с заданным им направлением, поскольку это текст, и даже тщательно написанный рассказ, то есть плод литературной деятельности.

Эта история прекрасна тем, что состояние ожидания внезапно разродилось волнующим опытом. Бретон тотчас с большим шумом возвестил об этом в сентябрьском выпуске «Литературы»: «Непредвиденный маневр, пустяк, который не позволял нам даже, полузакрыв глаза друг на друга, предрекать забвение наших ссор, только что вновь привел в движение пресловутый steam-swing [паровые качели, «гвоздь» тогдашних ярмарочных балаганов], вокруг которого нам когда-то не было необходимости назначать друг другу встречи. Вот уже почти два года, как странные качели перестали работать…» Это отсылает нас к «Магнитным полям».

Зона поэтических излияний

Это объявление прославилось под своим заглавием «Явление медиумов». Речь шла об опыте, настолько же внелитературном, таком же обыденном, как участие в ярмарочных развлечениях (где, кстати, тогда выступали гипнотизеры), но крайне важном в плане погружения в неведомое. Он разом оправдал и состояние ожидания, и нерушимость группы, отошедшей от дадаизма, поскольку такой опыт нельзя было поставить в одиночку, для него требовался коллектив.

Мы знаем от Бретона, что в середине сентября он вместе с Десносом заставил осрамиться двух «публичных гипнотизеров, гг. Донато и Беневоля», что говорит о давнем интересе к подобным опытам. И вот однажды он повстречал Рене Кревеля — случайно, потому что молодой человек, приняв сторону Тцары, с тех пор избегал улицы Фонтен. Кревеля распирало от пережитого за лето — посвящения в спириты. Одна юная истеричка отвела его к некоей госпоже Данте, которая, «разглядев в нем задатки выдающегося медиума, научила его, как их развить».

Проверку устроили тотчас на улице Фонтен. Результат был таков, что Бретон писал: «Десять дней спустя самые большие скептики, самые самоуверенные среди нас пребывают в смятении, дрожа от признательности и страха, иными словами, потеряв сознание перед чудом». В «Явлении медиумов», чтобы еще больше подчеркнуть эффект группы, он скажет: «Добавлю, что есть три человека, чье присутствие рядом с нами представляется мне совершенно необходимым, три человека, которые вели себя самым волнующим образом во время предыдущего эксперимента, но в силу прискорбного обстоятельства (отсутствия в Париже) ничего не знали о нынешних приготовлениях: Арагон, Супо, Тцара…» В отличие от Арагона, который действительно уехал из Тироля в Берлин, отсутствие двух остальных не было просто физическим: им была не по душе манера Бретона натягивать вожжи, чтобы наставить их на путь истинный.

Новый опыт с Кревелем состоялся 25 сентября в присутствии Десноса, Мориза, Ман Рея и его подруги, знаменитой модели Кики, Бретона и Симоны, которая потом расскажет обо всем своей кузине Денизе. Погружаться в сон выпало Десносу, который «считал себя самым неподходящим для подобных затей». Участвовали также Бенжамен Пере, который тоже заснул, Элюар, Макс Эрнст, Мориз и Бретон: этим, как они ни старались, уснуть не удалось.

Сюрреализм приучил нас выходить за рамки констатации факта, чтобы осознать, что же произошло.

Во-первых, для Бретона это было решающим доказательством того, что опыт с «Магнитными полями» дошел до самой глубины бессознательного и что искусственно вызванный сон, сняв контроль со стороны разума, открывает доступ к подспудной истине, нерасторжимой с человеческим существом, — истине поэзии.

Будучи атеистами, эти молодые люди были ярыми противниками спиритизма и всякой веры в потусторонний мир. Поэтому поразительные и неожиданные факты побудили их к изучению психических механизмов, связанных со словесным творчеством. Надо мысленно перенестись в захватывающую атмосферу «фантастических сеансов, в которых драматизм боролся с волнением», как описывала их Симона Денизе: «Темно. Мы все молча сидим за столом, вытянув руки вперед. Прошло едва ли три минуты, а Кревель уже издает хриплые вздохи и неясные восклицания. Потом он начинает натужным, декламационным тоном ужасный рассказ. Какая-то женщина утопила своего мужа, но он сам ее об этом попросил… Свирепость в каждом образе. Порой и непристойность. Что бы ты сказала, если бы услышала его, такого нежного и женственного мальчика? Один рассказ отвратительнее другого. Только самые ужасные отрывки из «Мальдорора» позволят тебе их представить».

По прошествии времени Бретон будет анализировать в радиобеседах «иррациональную дикцию, в которой без понятных причин чередуются декламация и монотонный бубнеж». Заснувший Деснос тоном пророка изрекает «в таинственном, символичном стиле вещи, которые лучше истины, если это не сама истина, — писала Симона Денизе 9 октября. — Это говорит уже не издерганная женщина, а поэт, проникнутый всем тем, что мы любим и считаем близким к конечному слову жизни».

Когда Пикабиа, которого пригласили понаблюдать за экспериментом, попросил Десноса составить каламбуры на манер «Rrose S?lavy», выдуманной Марселем Дюшаном[80] (такие неподражаемые каламбуры, по словам Симоны, были «главным выражением современного ума»), Деснос наговорил их столько, что Бретон записал для Пикабиа целую страницу в письме от 14 октября: «Дайте мне мой берберский лук, сказал монарх варваров… Арагон принимает in extremis душу Арамиса на ложе из эстрагона». А потом заставляет говорить Рроз Селави благодаря телепатической связи с Марселем Дюшаном в Нью-Йорке, откуда тот изъясняется, через его посредство, в выражениях типа такого: «Рроз Селави находит, что инцестицид должен переспать со своей матерью, прежде чем ее убить». И дальше: «Определение искусства от Рроз Селави: туберкулезная корова, доимая безжалостно, теряет половину вымени в месяц». Деснос также объявил Симоне, что она проживет дольше него, что — увы! — подтвердила его смерть в концлагере Флоссенбург в 1945 году.

В радиобеседах Бретон восхищался «способностью, проявленной Десносом, намеренно и мгновенно переноситься от обыденности повседневной жизни в зону озарения и поэтических излияний». Бретон находил в этом подтверждение уже угаданной возможности освободить ум как от непосредственных чувственных ощущений, так и от «оков… в которые критический ум замыкает язык». Он считал также возможным «вернуть человеческому слову его первородную невинность и созидательную способность», разорвав «узы, которые делали его неспособным оторваться от земли».

Психическое равновесие под угрозой

Это было чудо, но и трагедия притаилась недалеко. «После каждого сеанса, — писала Симона, — чувствуешь себя настолько растерянной и разбитой, что обещаешь себе больше этим не заниматься, а на следующий день хочется только одного: снова очутиться в этой катастрофической атмосфере, когда все с тоскливой тревогой протягивают друг другу руки». Пошлости тоже не избежать: нужно подмасливать консьержку из-за шума и убеждать ее в том, что призраков вызывать больше не будут.

Первой, испугавшись, с сеанса ушла Кики. Рене Готье, подруге Пере, показалось, что она вся в поту своего отца. Кревель был одержим идеей самоубийства: его отец повесился. И вот однажды ночью, рассказывает Бретон, «встревожившись из-за исчезновения нескольких [участников сеанса, в доме у друзей], я в конце концов нашел их в темной прихожей, где они, раздобыв веревки, сообща пытались повеситься на вешалке… Вроде бы их подвиг на это Кревель, который тоже был среди них». В другой вечер, в Сен-Брисе, Деснос гонялся за Элюаром с ножом; а однажды Бретону своими пассами не удалось его разбудить. Пришлось послать за врачом, которого Деснос обругал последними словами. «Это происшествие и нарастание опасений по поводу того, что Деснос может утратить психическое равновесие, побудили меня принять всевозможные меры, чтобы ничего подобного больше не случилось». Но это произошло в конце опытов, весной 1923 года. И Деснос долго не сможет Бретону этого простить.

В конечном итоге эти сеансы стали для группы чем-то вроде наркотика, от которого потом придется отвыкать. Пока же к ним подключился Жорж Лембур (он служил вместе с Кревелем и Витраком и участвовал в издании журнала «Авантюр»), а Арагон впоследствии умудрится примазаться к опыту, который, как и эксперимент с «Магнитными полями», проводился в его отсутствие.

Чувствуя, что ему нужно сойти с этой дорожки, Бретон воспользовался заказом на комментарий к выставке Пикабиа в галерее Хуана Далмау в Барселоне, чтобы переменить атмосферу. В буквальном смысле слова, поскольку он отправился туда с Симоной и Жерменой Эверлинг в громадном автомобиле Пикабиа — «Мерсере» — через Марсель, куда они прибыли 30 октября. И в переносном, потому что комментарий давал возможность не только занять место рядом с Пикабиа, продолжавшим сумасшедшую гонку за невиданным, но и отойти от опытов с гипнозом. «Исправляться, как и повторяться, на самом деле означает упускать единственный шанс остаться в людской памяти, который ты получаешь ежеминутно!.. У нас глаза разбегаются, когда мы пытаемся охватить взглядом этот огромный пейзаж, и волнение от невиданного едва позволяет перевести дух». Пусть так. И вот Бретон, в пику Сезанну, за которым он признает лишь «ум зеленщика», изрекает: «Хорошую картину сделать так же просто, как хорошее блюдо, следуя определенному рецепту Недавно проведенный опыт показал, что индивид в состоянии гипноза способен достичь высот в самом трудном жанре, лишь бы это был определенный жанр, которым данный субъект интересовался ранее».

Это применимо к Десносу, способному серийно производить Дюшана. Не будем останавливаться на стремлении понравиться Пикабиа, из-за которого Бретон считает Сезанна банальным и, напротив, не видит халтуры у Дюшана, хотя Деснос и вывел его из неведения, — за вычетом юмора, халтуру можно было бы разглядеть и у Пикабиа: Бретон, как и все люди, чего-то не видел в упор. Но здесь важен его критический подход, несмотря на потрясение, вызванное откровениями гипноза. Бретон сыграл ведущую роль в предыстории сюрреализма не просто благодаря своим задаткам лидера, а благодаря своемууму. И образованности. Не только той, что позволяла ему вставить в разговор с Фрейдом имена Шарко и Бабинского,[81] своего учителя, но и той, что давала ему возможность подкрепить, в письме в газету «Фигаро», свое утверждение о том, что «письменная поэзия с каждым днем утрачивает смысл своего существования», ссылками на произведения Дюкасса, Рембо, Нуво,[82] которых он изучил лучше, чем кто-либо другой.

Этим и объясняется большое значение лекции, которую Бретон прочел в Барселоне. Важно не столько место, сколько повод. Бретон лучше путешествовал мысленно, чем на практике. В Марселе мы видим его глазами Пикабиа: чтобы переносить поездки в наполовину открытом автомобиле, он кутался в беличью шубу, одолженную Дусе, но ему было скучно среди американских миллиардеров в гостинице, где любители подглядывать за другими просверлили дырки в деревянных стенных панелях, и на колониальной выставке — «самом унылом зоологическом саду, где мне только довелось бывать». В Берселоне им с Симоной не понравилось, хотя Далмау поселил их у себя, рядом с собором. Бретон послал Пикассо открытку с видом собора Святого семейства Антонио Гауди. Он просил позволения на репродукцию «Девушек из Авиньона», хотя не назвал этой картины прямо. «Мне проще собраться с духом и попросить Вас об этом издалека. Я здесь ищу Вас и не нахожу».

Первый призыв к революции

Вот при таких-то обстоятельствах он и выступил в «Атенео» 17 ноября перед буржуазной публикой, ожидавшей скандала, с первоклассной лекцией — «Особенности современного развития и его участников», лично выполнив задачи, поставленные им перед Парижским конгрессом.

Кстати, именно на опыт тех дней он и опирался, в очередной раз сводя счеты с Тцарой — с большим успехом, чем в Париже, обрисовав для аудитории, которую считал менее сведущей, истоки того, что он искал вместе со своими друзьями, находя их уже в романтизме Стендаля и Алоизия Бертрана — «через Бодлера и Рембо они выводят нас к Реверди; с другой стороны, у Жерара де Нерваля, скользящего душой от Малларме к Аполлинеру и прямо к нам». В очередной раз он отталкивался от живописи, уделяя основное место Пикассо: «… в определенном смысле, с решения этого человека все и началось… Возможно, впервые в искусстве с такой силой утвердилась некая противозаконность, которую мы не будем терять из виду, продвигаясь вперед». В результате «Франсис Пикабиа и Марсель Дюшан оказались обязаны всем своим творчеством и всей своей жизнью противостоять формированию нового шаблона, который обратил бы нас в ничто». Далее шли похвалы Де Кирико, Максу Эрнсту и Ман Рею.

Странно, но Бретон утверждает, что в живописи «у этих ныне живущих людей нет никаких предшественников», в очередной раз отметая в сторону Сезанна, «на которого лично мне совершенно наплевать» (это утверждение лишь доказывает незнание того, каким путем Пикассо пришел к кубизму), а затем вернуться к развитию поэзии, начиная с Дюкасса и Рембо. К ним он добавил Жермена Нуво и извинился за то, что не может умолчать об Альфреде Жарри и Аполлинере, вменяя им в вину, что они, «в противоположность предыдущим», «заявили о себе как о профессиональных литераторах». Вывод: «Аполлинер интересен лишь тем, что в некотором роде является последним поэтом — в самом общем смысле этого слова». Смягчающее обстоятельство: «Конечно, Аполлинер — все еще специалист, то есть один из тех людей, до которых лично мне, признаюсь, нет никакого дела. Но я благодарен ему за то, что в своей специальности он проявил довольно большую относительную свободу, чтобы можно было наслаждаться откровенным распутством «Одиннадцати тысяч девственниц»…[83]»

После тщательно выстроенной похвалы Реверди следует большая пламенная речь о революции в политическом смысле, впервые рассмотренной с этой стороны, — на этой идее будет строиться все движение, пока разрыв с коммунистической партией на рубеже 1930-х годов не лишит ее напыщенности. «Мне нет необходимости говорить вам, с каким воодушевлением я долгое время поддерживал дадаизм, его дерзкое отрицание, его обидный эгалитаризм, его анархический протест, любовь к скандалу ради скандала — короче, всю его наступательную напористость. Только одна вещь может позволить нам выбраться хотя бы на время из ужасной клетки, в которой мы мечемся, и это — революция, не важно какая, сколь угодно кровавая, которую я и сегодня призываю изо всех сил. Ну и пусть дадаизм не был ею, вы ведь понимаете, что остальное мне не важно… Неплохо было бы восстановить для духа законы Террора».

Позднее сюрреалисты иногда будут прибегать к революционным речам, чтобы избежать вполне конкретного тупика или вывести из него свое движение. Но тогда это было в первый раз, и Бретон абсолютно искренен, он не ищет никакой лазейки. Подспудная уверенность, извлеченная из экспериментов с медиумами, открыла перед ним перспективу поэтического исхода, который воплотится в революции. Но для этого нужно было реально превзойти дадаизм. Легче было призывать к этому, чем этим жить.

Неудивительно, что Бретон, снова увязший в Париже в рутине повседневности и мелких интриг, быстро потерял интерес к деятельности, которую нельзя было вознести на такую высоту, придать ей столь неистовый характер. Знаменитая картина Макса Эрнста «Встреча друзей», написанная в конце того же года, не должна вызывать иллюзий: художник воплотил в ней свои мечты. На фоне вечных снегов царит гармония между всеми, кто посещает дом Элюаров в Сен-Брисе, под эгидой, как ни странно, Достоевского, которому Макс Эрнст, сидящий у него на колене, подрисовывает бороду. Наверное, чтобы понравиться Гала, которую он изобразил на другом краю композиции, позирующей автору картины; за ними в профиль проходит Рафаэль, на которого смотрит Ширико, превращенный в античный бюст. Надо всем возвышается голова и рука Бретона. Элюар, Арагон, Полан и Пере с моноклем сидят в центре. Рене Кревель с левого края как бы играет на рояле благословения Арпа; Супо смотрит на зрителя в упор. Деснос входит с правого края. Каждый персонаж помечен номером. Изображенных на картине можно опознать по списку, помещенному справа и слева.

В конце 1922-го — начале 1923 года находки, сделанные под гипнозом, возвращение к автоматическому письму уже представляются чем-то вроде дежавю, несмотря на пьесу «Какая хорошая погода!», которую Бретон написал на их основе. Фотографии погруженного в сон Десноса, сделанные Ман Реем, — материалы для будущего. Защита отвергнутой читателями книги Раймона Русселя[84]«Locus Solus» и сражение Бретона с подложным Рембо — просто повседневные дела. Пусть Арагон превозносил убийство роялиста Мариуса Плато анархисткой Жерменой Бертон, это все было «не то». Тем более что Пикабиа, посмеявшийся над «Явлением медиумов», уже не сдерживаясь потешался над движением, даже написал зашифрованный роман «Караван-сарай», в котором излил свою досаду на то, что его вытеснил Бретон.