Глава VI. Мир единый и разделенный

Глава VI. Мир единый и разделенный

Прикоснуться к вопросу о человеке и мироздании — значит всколыхнуть самые глубокие пласты мироощущения людей разных эпох. Фантастика нового времени началась с произведения, в котором этот вопрос встал во всю свою величину.

М. Бахтин в своей замечательной книге о Рабле приводит интересные извлечения из так называемого «Гиппократова сборника», говорящие о том, в какой цельности и нерасчлененности видели средние века человека и мир. Научный взгляд на мир был столь мало отделен от взгляда художественного, что приложением к сборнику оказался «Гиппократов роман». Самые границы между человеческим телом и миром оказываются, при подобном мировосприятии, очень расплывчаты. Каждой части человеческого тела соответствует какая-то часть земной поверхности. Элементы, образовывающие тело, составляют и все сущее, так что «духи, которые находятся в телах, называются ветрами, а вне тела — воздухом»[149]. Для Парацельса же «основой всей медицинской теории и практики является... сплошное соответствие между макрокосмом (вселенной) и микрокосмом (человеком). Первым основанием медицины является, по Парацельсу, философия, вторым — астрономия. Звездное небо находится и в самом человеке, и врач, не знающий его, не может знать и человека. Человеческое тело, у Парацельса, исключительно богато: оно обогащено всем, что есть во вселенной; вселенная как бы еще раз собрана в теле человека во всем своем многообразии»[150].

Эта нерасчлененность представлений о человеческом теле и космосе имела свои исторические обоснования. По словам А. Гуревича, «двойственность представлений, неточность понятий, склонность к “удвоению мира”, “телесность” и “космичность” — неотъемлемые черты сознания человека аграрного общества. Это признаки не вполне дифференцированного восприятия мира, обусловленного недифференцированностью самой человеческой практики. Ведь в средние века производство и религия, искусство и миф, философия и религиозность, зрелище и культ, базис и надстройка еще не были отделены таким образом, как это присуще обществу нового времени. Разносторонность общественной деятельности человека, порождавшаяся этой неполной расчлененностью социальной жизни, незавершенным общественным разделением труда, неизбежно вела к амбивалентному отношению к миру»[151].

Идет ли здесь речь о единстве мира, параллельном ему единстве человечества и, наконец, о единстве мира и человечества? Никоим образом. Все эти понятия настолько еще органически нераздельны, что, собственно говоря, здесь нечего объединять. Вопрос о единстве встает лишь тогда, когда разрушается первоначальная цельность, поиски единства начинаются с началом дифференциации.

Органичность этого представления о мире несколько ослабла у Рабле — он писал роман фантастический, и рядом с верой у него слишком часто стояло неверие. И все же вопрос о единстве мира возник по-настоящему лишь тогда, когда нарушилась цельность. Теперь единство мира предстояло еще доказать. Это становилось осознанной философской задачей.

Иногда современная литература задается целью вернуть прежнее нерасчлененное представление о мире. В «Уллисе» Джойса каждый эпизод соотносится с какой-либо наукой или искусством (бар — с музыкой, библиотека — с литературой и т. д.) и одновременно — с каким-нибудь органом тела: завтрак — с почками, национальная библиотека — с мозгом, бар — с ухом, улицы Дублина — с органами кровообращения. Это была попытка воссоздать не только некоторые внешние черты эпоса («Улисс», как известно, должен был, по замыслу Джойса, представлять собой современную параллель «Одиссее» Гомера), но и самую нерасчлененность эпического сознания. Однако прежняя органичность такого взгляда сейчас, по-видимому, недостижима. В «Улиссе», по удачному выражению В. В. Ивашовой, «практически перед читателем развертывается сложнейший киномонтаж»[152]. Современная литература возвращается к представлению о единстве мира лишь очень сложным путем, пройдя через множество социальных, литературных и исторических опосредствований.

Для Рабле, как говорилось, прежняя эпическая нерасчлененность мира нарушилась лишь в той мере, в какой была осознана и «эстетизирована». Но Рабле жил уже вблизи от нового века. Всего лишь два поколения спустя после смерти Рабле вступил в свои права XVII век — век первой научной революции и утверждения опытного знания. Органичность, наглядность, живость представления о единстве мира были утрачены. Теперь надо было окинуть единым взглядом мир, расчлененный наукой, и наука же — «наука наук» философия — брала на себя эту задачу. Материя теряла свой чувственный блеск и приобретала точные формы. В начале XVIII века этот процесс выявился особенно полно.

Для Свифта представление о единстве мира было уже своеобразной философской отвлеченностью. Он в этом смысле ничем не отличается от других просветителей. «Для восемнадцатого века характерной была идея энциклопедии; она покоилась на сознании, что все эти науки связаны между собой, но она не была еще в состоянии совершать переходы от одной науки к другой, а могла лишь просто ставить их рядом»[153], — писал Ф. Энгельс.

Для Жюля Верна единство мира было подтвержденным наукой законом. Однако научная санкция не прибавила этому закону конкретности. Ход развития самой науки создавал ощущение, противоречащее представлению о единстве мироздания. Объединяющая наука эпохи Возрождения исчезла. Появлялись все новые и новые науки. Старые расщеплялись, специализация увеличивалась.

Впрочем, если процесс развития науки мешал осознанию единства мира, другой процесс этому помогал. Речь идет, по терминологии Уэллса, об «уничтожении расстояния» — совершенствовании транспортных средств. Недаром значительная часть произведений Жюля Верна относилась к так называемой «географической» или «транспортной» фантастике, а его первый цикл романов получил заглавие «Удивительные путешествия».

В XX веке расстояния сократились необычайно. И одновременно изменился процесс развития науки. Новые науки появлялись еще чаще, чем прежде, но они теперь возникали на стыках старых наук. Они более не разъединяли, они объединяли.

Две новые обобщающие науки сыграли в этом смысле особенно большую роль. Кибернетика выявила единые законы управления, существующие в сферах техники, биологии и социальных отношений. Ее ответвление — бионика принялась засыпать пропасть между живой природой и творениями человеческих рук. Знание о единстве мира, которое было прежде поэтическим ощущением или философской отвлеченностью, ныне может быть извлечено из общего состояния конкретных наук.

При этом оно, оставаясь столь же конкретным, распространилось на космос.

«Как-то очень незаметно — а это служит лишним доказательством закономерности происходящего — наука и практика подвели человека к космосу, — пишет И. Забелин. — Людям вдруг стало недостаточно земного, и люди стали воспроизводить космические процессы на Земле. Им вдруг потребовались космические — сверхнизкие и сверхвысокие — температуры. Вошел в промышленность вакуум, а это разреженное состояние газа, свойственное межзвездной среде. Уже стремятся ученые к овладению термоядерной энергией, а термоядерная энергия — это энергия звезд. Возникла промышленность не встречающихся на Земле в обычных условиях трансурановых и других искусственных химических элементов (техниций, плутоний) — некоторые из них позднее были обнаружены в звездах...»[154].

Самое освоение космоса представляется И. Забелину новой, четвертой пространственной фазой эволюции: жизнь началась некогда в прибрежной полосе, потом захватила весь океан, распространилась вслед за этим по материкам, а сейчас вышла за пределы Земли.

К этому выводу подводит сегодня не только отвлеченное знание, но и практическая деятельность человечества. Земля, увиденная из космоса, оказалась единой планетой. Да и сама деятельность человека на его родной планете тоже достигла планетарного размаха.

В прошлом веке Жюль Верн написал роман «Вверх дном», в котором рассказывается, как группа авантюристов решила обогатиться путем эксплуатации угольных месторождений на Северном полюсе (тогда предполагали, что подо льдами Северного полюса находится материк, подобный Антарктиде). Чтобы растопить льды, они задумали сместить ось вращения земного шара, воспользовавшись отдачей гигантского орудия. Жюль Верн описывает страшные последствия, которые имело бы для человечества осуществление этого замысла. Описывает их такими, какими они казались при тогдашнем уровне знаний. В действительности последствия были бы много страшнее. К счастью, замысел лихих артиллеристов не осуществился — в своих расчетах они ошиблись на несколько нулей.

Во времена Жюля Верна человечество не располагало энергетическими мощностями, сопоставимыми с природными, и роман его мог показаться шуткой. Да он и сводился к шутке. Иное дело сейчас. Энергетические возможности человечества возрастают так быстро, что «Вверх дном» может показаться романом-предупреждением.

Появилась атомная бомба. Появилась водородная бомба. Сначала первая, потом вторая в просторечии стали называться просто «бомба». Понятие сделалось столь привычным, что не нуждалось более в уточнении. Потом запасы термоядерного оружия достигли размеров, достаточных для того, чтобы уничтожить человечество несколько раз подряд. Зачем несколько раз подряд? Кто кого будет уничтожать после того, как все друг друга уничтожат? Трагедия начинала переплетаться с фарсом. Будущие злодеи — рисоваться гротескными маньяками. Достовернейшая реальность оборачивалась чем-то иррациональным до невероятия.

Фантастика передала это острее всего.

По-новому осмысленный мир был для фантастики миром уже достаточно традиционным, она о многом догадалась заранее. Новое положение вещей сказалось не столько в переменах, которые претерпела фантастика, — хотя, конечно, она их претерпела, об этом не может быть двух мнений, — сколько в перемене отношения к ней. Она начала говорить громче не потому, что ей только сейчас стало что сказать, а потому, что ее теперь слушали.

Даже в тех случаях, когда она отдавала предпочтение неприятному.

«Люди устроены так, что в будущем их интересует главным образом хорошее, то есть то, что им представляется хорошим... — пишет Д. Гранин. — И все же именно тревоги, бедствия, заботы Будущего способствуют объединению человечества. Становится ясным, что нельзя сегодня в границах одного государства решить, допустим, проблему питания народонаселения Земли. Проблема обеспечения пресной водой — тоже всепланетная проблема. Такой же планетной стала проблема борьбы с гриппом, проблема прогнозирования погоды и управления погодой, активных воздействий на нее, проблемы радиосвязи, радиоастрономии, борьбы с вредителями растений... Возникает все больше проблем, решать которые можно лишь международными усилиями, в масштабе всей Земли.

...“Коллективизация” средств, умов, связей, несомненно, будет расширяться, и противодействие этому исторически обречено. Постепенно Земля возникает в нашем сознании как целостный организм. А может, не возникает, а восстанавливается?»[155]

Для того чтобы сделать нашу планету непригодной для жизни, совсем не обязательно совершить какой-либо единичный акт злодейства. Этого вполне можно добиться в процессе обычной хозяйственной деятельности. Она ведь тоже необычна по размаху, и какого-либо рода насилие над природой, совершенное на одном конце земли, немедленно отзывается тяжелыми последствиями на другом. В свое время мы подлаживались к природе. Сейчас природа начала подлаживаться к нам. Известно, например, что в ходе мировых войн, когда резко сокращалось рыболовство, среди промысловых рыб в Северной Атлантике начались болезни из-за скученности, а средний размер рыбин заметно уменьшился. Но подладиться к человечеству непросто. Природе приходится, например, как-то компенсировать все увеличивающийся выброс углекислого газа в атмосферу.

Дым, поднимающийся над фабричными трубами, начинает застилать землю. Несколько лет тому назад считалось, что приблизительно через два столетия земная атмосфера перегреется до недопустимого предела. К счастью, расчеты оказались неверны... Правда, термоядерные электростанции способны быстро восстановить нарушенное соотношение газов в атмосфере, но сами по себе они будут выделять столько тепла, что придется, очевидно, как-то регулировать их строительство по всему земному шару.

Люди все больше открывают, что они живут на одной планете. Ее все легче облететь вокруг, окинуть единым взглядом, поразиться ее красоте. Ее все проще уничтожить. О ней все чаще приходится думать как о чем-то целом.

Для современного научного сознания это — непреложный факт. «Я не вижу границ возможностям науки, искусства и гуманности. Человечество должно больше и больше осуществлять эти возможности, — пишет академик А. Несмеянов. — Но для этого оно должно уцелеть! И в ближайшем будущем — от глобальных войн, и в далеком — от истощения ресурсов, и в еще более далеком — от истощения энергии Солнца. Задачи для науки не слишком легкие, но надо успевать их выполнять, надо расти качественно, надо завязать отношения с другими культурными мирами Вселенной»[156].

Не менее понятны и самые общие причины современных опасностей, «...не заключается ли наиболее острая трагичность современной ситуации в том, что важнейшие проблемы, затрагивающие коренные интересы народов мира, являются сейчас общечеловеческими, “планетарными”, а мышление и действия некоторых правящих групп и партий остаются на уровне, свойственном вождям первобытных племен?»[157] — пишет президент Международного союза чистой и прикладной физики, профессор Д. Блохинцев.

«В атомный век в нашей власти сделать последний выбор — уничтожить себя или объединиться, впервые в истории, во всемирном масштабе, — пишет английский историк Арнольд Тойнби. — Со времени изобретения атомного оружия мы все еще вели себя так, как будто продолжаем существовать в доатомном веке. Мы все находились во власти своего национализма, и некоторые из нас не удержались от вступления в войну с так называемым “обычным” вооружением, несмотря на страшный риск “эскалации”.

И тем не менее я оптимист... Я надеюсь, что мы не начнем мировой атомной войны и что шаг за шагом мы будем перерастать в единое человеческое общество»[158].

В 1899 году Уэллс написал рассказ «Человек, который мог творить чудеса» — рассказ о некоем клерке по фамилии Фодерингей — парне неплохом, но темноватом, который открыл в себе способность повелевать природой. Эксперименты бедняги Фодерингея чуть не кончились плачевно как для него самого, так и для всего человечества. Он пожелал ни больше ни меньше — остановить вращение Земли. К счастью, в последнее мгновение он успел пожелать, чтобы все стало как прежде, а сам он потерял чудодейственную силу, — она, как выяснилось, очень опасна в руках дурака. Рассказ в чем-то оказался пророческим. После Уэллса об этом писали многие. Сам он тридцать семь лет спустя переделал этот свой рассказ в киносценарий, где смысл его подчеркнут еще сильней.

Ощущение обещающего и опасного единства мира — вот что вынесла фантастика из успехов наук, социального и хозяйственного опыта нашего века.

Ощущение единства мира, взаимозависимости разных его частей, и такого же единства, такой же взаимозависимости разных частей человечества.

В рассказе Рея Бредбери «Луг» весь мир представлен пустырем, на котором за многие десятилетия скопились декорации для киносъемок, изображающие самые разные уголки земного шара. Сторож объясняет продюсеру, каким выглядит в его глазах этот тесно согнанный, искусственный, но так похожий на настоящий мир:

«Пуля поражает человека в Нью-Йорке, он качается, делает шаг-другой и падает в Афинах. В Чикаго политики берут взятки, а в Лондоне кого-то сажают в тюрьму. Негра, повешенного в Алабаме, хоронят венгры. Погибшие евреи Польши загромождают улицы Сиднея, Портленда, Токио. Нож вонзается в живот человека в Берлине, а острие ножа выходит из спины фермера в Мемфисе. Все — близко, все так близко одно от другого. Мы здесь живем настолько тесно, что мир просто необходим, иначе все полетит к чертям! Один пожар способен уничтожить всех нас, кто бы и почему бы его ни устроил»[159].

Человечество заново открыло в XX веке свой мир. Оно впервые взглянуло на него из космоса и увидело его целиком.

Но оно увидело его целиком в тот период, когда его так легко целиком уничтожить.

Человечество заново открыло себя самое — как человечество, как некую общность, обладающую единым фундаментом мысли и чувства. В известном смысле только сейчас в сознании многомиллионных масс сформировалось и закрепилось представление о человечестве как наивысшей возможной общности, перекрывающей все иные. Дикарь, как известно, способен сказать «я умный», лишь определив другого как дурака. Так построено его мышление. Первобытное племя восхищается собственными добродетелями лишь постольку, поскольку возмущается пороками соседнего племени. Только недавно люди прониклись мыслью о возможности человеческих связей, не обусловленных страхом, враждой, предрассудками по отношению ко всем, кто находится вне данной общности. У них появилась у всех одна и та же общность — человечество, да и сам по себе период космических полетов породил немыслимый прежде «патриотизм землян»[160].

Но человечество осознало себя как целое в период величайшего раскола — политического, интеллектуального, нравственного. Оно накопило замечательные примеры нравственного величия в годы, когда мир познал мерзость фашизма. Оно достигло удивительных интеллектуальных высот в те самые десятилетия, когда общество в нескольких странах Европы подчинилось питекантропам.

Этот трагический аспект современного мира оценен современной фантастикой. В понимании всей глубины этого, противоречия — одна из важнейших причин ее сегодняшней популярности. Но здесь же заметно и определенное расхожденье. Кафкианские ее формы можно определить, пользуясь выражением И. Бехера, как попытку изобразить «хаос с точки зрения хаоса». Фантастика, более определенно тяготеющая к «научности», напротив, сравнительно уравновешенна и спокойна. У нее есть некая точка опоры «вне хаоса» и тем самым — надежда на будущее.

Сталкиваясь с вопросом о единстве человечества, фантастика неизбежно избирает своеобразным ориентиром ту область человеческой практики, где это единство уже осуществилось. Речь идет об отвлеченном знании, о сфере точных наук, истины которых остаются неизменными для всего человечества. По словам Б. Ф. Поршнева, «существование науки с необходимостью требует от человеческого ума понятия человечества»[161]. Пытаясь встать на общечеловеческие позиции, фантастика лишний раз вспоминает о своем родстве с наукой, «интеллектуализируется», возвращается в чем-то к системе понятий, характерных для «века Разума», а современные неурядицы передает через цепь логических парадоксов.

Она не всегда оказывается при этом отгорожена от спокойного ужаса кафкианской фантастики и кафкианской эсхатологии. Просветительская вера в торжество добра над злом, заставлявшая некогда снабжать благополучными концами трагедии Шекспира, была основана на самых добрых намерениях, но в еще большей мере на незнании того, с какой мерой жестокости, подлости и разочарований придется столкнуться человечеству на путях прогресса. И все же в основе своей фантастика, которую в узком смысле слова можно определить как «научную», достаточно уравновешенна. Она сформировалась в период, когда опасности казались отдаленней, а надежда — крепче. Она может изображать события по сути дела трагические, но ощущение трагизма зачастую ей чуждо. Она говорит не о трагедиях, а о катаклизмах — притом, как правило, влекущих за собой становление нового. Она прослеживает линии развития, а не человеческие судьбы, само же человечество все равно является в отвлечениях. Тенденции развития современного мира эта фантастика передает очень по-своему. Ей присущи и своеобразные приемы, и своеобразный тип мышления.

Этот тип мышления можно обозначить как «коллективистский». Во всяком случае, это именно слово употреблял Герберт Уэллс, чей подход к проблеме — «коллективистский» и в основе своей оптимистический — определил собой развитие фантастики на многие годы.

«...человек пробуждается, — писал он в начале века в статье “Приключение человечества”. — Кошмары империй, расовых конфликтов и войн, абсурд торговой конкуренции и торговых ограничений, первобытный дурман похоти, ревности и жестокости — все это бледнеет в свете дня, проникающего сквозь его закрытые веки. Через некоторое время мы, каждый из нас сам по себе, обязательно осознаем, что мы молекулы одного единого организма и мысли наши сливаются воедино из туманных блужданий в гармоническую цельность пробуждающегося интеллекта. Несколько десятков поколений — и все человечество будет, по существу, нашими потомками. С точки зрения физической и интеллектуальной, мы, отдельные личности, со всеми нашими отличными и индивидуальными особенностями, являемся лишь частицами, отделенными друг от друга на некоторое время для того, чтобы затем вернуться к нашей единой жизни с новым опытом и знаниями, как пчелы возвращаются с пыльцой и пищей в дружную семью своего улья.

И этот единый Человек... находится ныне лишь у истоков своей истории... Покорение им нашей планеты — это лишь раннее утро его существования. Пройдет немного времени, и он достигнет других планет и заставит служить себе великий источник тепла и света — Солнце. Он прикажет своему разуму разрешать загадки своих собственных внутренних противоречий, обуздывать ревность и другие пагубные страсти, регулировать размножение, отбирать и воспитывать представителей все более и более совершенного и мудрого человеческого рода. То, до чего никто из нас не может додуматься в одиночку, о чем никто из нас не может и мечтать — разве что урывками и не понимая всего объема задачи, — будет легко разрешимо мышлением коллективным. Некоторые из нас уже чувствуют в себе это слияние с Великим Единством, и тогда наступают моменты необычайного прозрения. Порою во мгле одиночества, в бессонную ночь вдруг перестаешь быть мистером имярек, отрешаешься от своего имени, забываешь о ссорах и тщеславных стремлениях, начинаешь понимать себя и своих врагов, прощаешь себе и им точно так же, как взрослый понимает и прощает пустые раздоры детям, зная, что он выше этого; поднимаешься выше своих мелких неурядиц, сознавая, что ты — Человек, хозяин своей планеты, несущейся к неизмеримым судьбам сквозь звездную тишину космического пространства»[162].

Это положение Уэллса не потеряло значения и в последующие десятилетия. Писатели, задумывавшиеся о судьбах человечества, не раз высказывались совершенно в духе Уэллса.

«Моя цивилизация зиждется на культе Человека, пробивающегося сквозь личности... — писал в “Военном летчике” Сент-Экзюпери. — Ибо Человек моей цивилизации не определяется людьми. Это Люди определяются по нему. В нем, как во всяком Существе, есть нечто, что никак не объяснишь исходя из материалов, из которых он “построен”. Собор — вовсе не сумма камней. Это геометрическое и архитектурное целое. Не камнями определяется собор, это он придает цену камням своим значением...»[163]

Живучесть подобного рода «коллективизма» помогла Уэллсу в тридцатые годы оказать прямое воздействие на фантастическую литературу. В известном смысле, впрочем, фантастика пошла дальше него. Коллективизм Уэллса определил собой общее направление его творчества, но мало сказался на структуре его образов. Последующие фантасты выразили свой коллективизм более наглядно.

Традицию здесь заложил Олаф Степлдон. В «Последних и первых людях» человечеству на одном из этапов развития приходится претерпеть нашествие марсиан. Но марсиане являются не в межпланетных снарядах, да и сами они нисколько не похожи на марсиан Уэллса. На землю они переносятся, используя давление солнечных лучей, а сами представляют собой крошечные облачка.

Это, однако, не единственная форма их существования. Маленькие облачка могут объединяться в одно огромное облако, напоминающее Черное Облако Фреда Хойла, а это большое облако, в свою очередь, сгущаться до желеобразного состояния. Пока облачка разделены, они поддерживают между собой своеобразную радиосвязь, объединяясь в облако, становятся чем-то целым. По существу это все время единый организм, только в разных состояниях.

Идея, брошенная Степлдоном, оказалась невероятно популярной среди фантастов. Традиция коллективистской мысли наконец-то нашла конкретное образное выражение. К тому же последующие успехи науки придали построениям Степлдона своеобразное обаяние достоверности.

За последнее время в биологии появилось новое, так называемое этологическое направление, занятое вопросом о поведении животных. В космический век, когда обсуждается возможность встречи с другими мирами и установления с ними контактов, исследования этологов привлекли к себе самое широкое внимание. Один из крупнейших современных математиков, Клод Шеннон, выступил, например, на всеамериканской конференции по вопросам межпланетных путешествий с докладом, в котором среди прочего доказывал, что знание языка пчелиных танцев, способов общения муравьев и прочего должно помочь выработке межпланетного кода. Такого же мнения придерживаются известный французский биолог Реми Шовен, советский биолог И. А. Халифман и другие.

Не могла этология не заинтересовать и фантастов.

Среди их героев появились зоопсихологи, и общее мнение фантастов о невиданном разнообразии форм и проявлений жизни получило еще одно подтверждение. Но это была только самая прямая и непосредственная реакция. Открытия биологов тотчас же зажили в воображении фантастов собственной жизнью.

К числу прочих достижений этологии принадлежит новый подход к изучению так называемых «общественных насекомых» — пчелы, муравья и т. п. Здесь этология совершила открытие, имеющее принципиальное значение.

Загадка мозга муравья занимала еще Дарвина. «Не подлежит сомнению, что возможна чрезвычайная умственная активность при исключительно малой абсолютной массе нервной ткани... — писал он. — С этой точки зрения мозг муравья является одной из самых удивительных частиц материи, может быть, даже более удивительной, чем мозг человека»[164].

Этология, следует полагать, разрешила эту загадку. Мозг, как и весь организм муравья или любого общественного насекомого, не существует сам по себе, считают этологи. Выводок пчел или муравейник рассматриваются сейчас как «сверхорганизм», где индивидуальное и общее находятся в тесной биологической связи. Подобный биологический коллектив обладает возможностями, немыслимыми для отдельной особи. Отдельная же особь, исключенная из выводка, погибает.

Вот что пишет в своей книге «От пчелы до гориллы» (1963) один из основателей этой науки, французский биолог Реми Шовен:

«...нервные центры насекомых чрезвычайно малы, и число клеток, содержащихся в них, очень невелико по сравнению с мозгом крупных млекопитающих; казалось бы, это должно ограничить психические возможности насекомых; насекомое, у которого гораздо меньше нервных клеток, чем, например, у крысы, не может обладать таким же пластичным поведением, как она. Есть только одно исключение — общественные насекомые. Действительно, если отдельным организмам удается установить взаимосвязь, сложиться воедино, работать сообща, то их деятельность протекает на ином, гораздо более высоком уровне»[165].

Принцип сверхорганизма кажется Шовену подобным принципу, по которому построены электронные вычислительные машины (компьютеры). Семья напоминает ему машину, отдельные насекомые — элементы памяти этой машины, ферритовые кольца. Такая аналогия, бесспорно, пришла бы в голову и Степлдону, живи он сейчас, — недаром в той же книге он писал и о биологически выращенном искусственном мозге, напоминающем теперешние компьютеры. Не одна только этология помогла утвердиться идее сверхорганизма, кибернетика — тоже.

И она утвердилась крепко. Собственно говоря, сейчас это одна из основных идей всей научной фантастики. Причем зачастую формы выражения ее весьма напоминают степлдоновские.

Артур Кларк, например, в рассказе «Спасательный отряд» пишет о представителе планеты Паладор, который «был лишен индивидуальности и представлял собой подвижную, но все равно зависимую ячейку сознания своего народа. Хотя он и его сородичи давно разошлись по галактике, исследуя несчетные миры, какое-то неведомое звено продолжало связывать их вместе так же прочно, как если бы они были живыми клетками человеческого тела»[166].

«В критические минуты отдельные элементы, слагающие сознание Паладора, могли смыкаться так же согласованно, как клетки обычного мозга. И возникал разум, равного которому не было во всей вселенной. Несколько сот или тысяч элементов решали любую рядовую задачу. Очень редко требовалось совместное усилие миллионов единиц, и за всю историю было известно только два случая, когда миллиарды клеток сознания Паладора все смыкались в одну цепь, чтобы отвратить угрозу, нависшую над целым народом»[167].

Самая известная из подобных вещей это, пожалуй, роман Джона Уиндема «Кукушки Мидвича» (1957), неоднократно переизданный. В этом романе рассказывается, как в мирной английской деревушке Мидвич в результате тайного инопланетного нашествия родилось несколько десятков детей, находившихся в постоянной телепатической связи друг с другом. Эти дети удивительно быстро росли и умнели — ведь сведения, приобретенные одним, сразу же становились общим достоянием. Но эти необычайные дети представляли страшную опасность. Они обладали способностью концентрировать свою волю и вынуждать людей на любые поступки — в том числе на самоубийство. В конце концов деревня, ради собственного спасения, вынуждена была их уничтожить.

Этой способностью всем узнавать то, что знает один, фантасты наделяют самые разные существа. В рассказе одного из крупнейших американских фантастов, Теодора Старджона, «Искусники планеты Ксанаду» (1956) это, как и у Уиндема, люди. После того как ® результате страшной войны на планете осталось только три человека, новые генерации обрели эту волшебную способность и сумели в результате построить новую, немашинную цивилизацию, где все люди действительно чувствуют себя братьями. В рассказе другого американского писателя, фантаста Стенли Уэйнбаума, «Праздные мечтатели» (1935) этой же способностью обладают растения с обратной стороны Венеры. Растения действуют и в романе одного из старейших и одареннейших американских фантастов, Клиффорда Саймака, «Все живое», причем они там сами определяют себя как «единый организм». «Вы, вероятно, назвали бы нас единым организмом, — рассказывают они о себе. — Наши корни сплетаются в единую сеть, она охватывает всю планету — возможно, вы скажете, что это наша нервная система. На равных расстояниях расположены большие массы того же вещества, из которого состоят и корни... должно быть, вы назовете это мозгом. Не один мозг, а многое множество, и все они связаны общей нервной системой»[168].

Иначе использовал возможности, которые представляла ему теория «сверхорганизма», Клиффорд Саймак в романе «Почти как люди» (1962).

Инопланетные пришельцы явились на Землю на сей раз в форме кегельных шаров. Но это только одно из многих возможных их воплощений — чужаки способны принимать любые формы — человека, автомобиля — словом, чего угодно; они способны даже внедрится в телефонную сеть и подслушивать разговоры. Некоторое время «кегельные шары» живут на Земле никем не обнаруженные, изучают ее обычаи и, наконец, понимают, какое земное установление поможет им подорвать изнутри всю земную организацию — право частной собственности. Они принимаются скупать и закрывать предприятия, скупать дома и выгонять из них жильцов. Победить чужаков удается лишь благодаря чистой случайности...

Как легко понять, «кегельные шары» — это, по сути дела, «одна гигантская особь, способная делиться на несметное количество частей и с той или иной целью принимать самые разнообразные формы, оставаясь при этом единым организмом, которому известно все, чем занимаются его отдельные составные элементы»[169].

Модификаций подобного «сверхорганизма» в современной фантастике великое множество. Применений его — тоже. Иногда идея эта приобретает очень сложные опосредствования. Так, в рассказе американского фантаста Ричарда Сабиа «Премьера» (одном из многих подобного рода, но глубоком и интересном) описывается новый тип зрелища, где переживания вошедшего в образ актера передаются прямо в мозг зрителей. Искусство уже не просто объединяет их — оно делает их чем-то единым целым. Но когда гениальный актер, играя сцену смерти, умирает вместе со своим героем, погибают и зрители.

Однако, сколько ни отдалились новые фантасты от своего источника, образ «сверхорганизма» по-прежнему связан с «коллективистской» идеей.

Отношение к этой идее, конечно, разное. Клиффорд Саймак привел на Землю свои «кегельные шары» ради того, чтобы лишний раз продемонстрировать преимущества «коллективистской» организации и показать опасности, которые таит в себе частная собственность. Джон Уиндем просто ужаснулся бы такого сюжета. Этот фантаст на устои не посягает. Коллективизм, как без труда можно увидеть из «Кукушек Мидвича», нередко его отталкивает.

Так что не только модификаций, но и истолкований здесь множество.

Впрочем, если вернуться к биологическим обоснованиям, то нетрудно заметить, что они сами по себе тоже дают возможности для самых разных социологических построений.

Биологический «коллектив» исключительно крепок и сложен, но ведь это следствие того, что его члены самым прямым образом не могут обходиться друг без друга. Каждый из них однофункционален (матка, трутень, солдат, строитель), «биологически специализирован»[170], и все его недостающие функции восполняются постоянным присутствием других членов «сообщества». Здесь нет социального принуждения, но нет и свободы выбора. Всякое отдельное существо от рождения предназначено к чему-то определенному. Социальная структура, которая точнее всего соответствовала бы подобному биологическому прототипу, — это кастовое общество. А оно не кажется идеальным. Положение человека в кастовом обществе изначально противоестественно, поскольку человек — существо биологически многофункциональное. Именно этой многофункциональностью обусловлены богатство, гибкость — и нестойкость — развитых человеческих связей.

Словом, биологические аналогии приводят на ум не только идеал, но и опасности. Существует немало сатир и предостережений, где показано человеческое общество, распавшееся на касты, причем, поскольку действие происходит в будущем и наука заметно продвинулась вперед, найдены способы биологически закрепить эти касты, превратить человека из существа многофункционального в однофункциональное, выращивать людей, изначально приспособленных к исполнению какой-нибудь одной узкой обязанности.

Сама по себе многофункциональность слагающих тоже не служит еще гарантией против вырождения той или иной общности. При многофункциональности появляется возможность выбора, но воспользоваться ею способна только развитая личность. Конформизм[171] столь же решительно перечеркивает возможности, заложенные в человеке и обществе, как и отошедший в прошлое кастовый строй. Об этой опасности пишут исключительно много. Коллективизм хорош лишь постольку, поскольку помогает развитию личности и не приводит к унификации.

Степлдон именно этим объясняет провал марсиан.

Они слишком походили один на другого. Им не о чем было спорить, у них почти не бывало несогласий. Их «общество» было вполне «гармонично», но эта «гармония» налагала на него неразрешимые путы. У него не было ни возможности, ни стимула для развития. Нет противоречий, нет и движения. Бесконечное разнообразие людских характеров порождало множество конфликтов — иной раз бессмысленных и разрушительных, но оно же служило гарантией против застоя. Марсиане были лишены этой гарантии. Да и самое мировосприятие этих существ было чрезвычайно сужено. Многообразие людей помогает человечеству в целом охватить жизнь исключительно широко. А «коллективный разум» марсиан был не более как простым слагаемым множества почти одинаковых — и, значит, одинаково, в одном и том же аспекте исследующих жизнь — восприятий. В результате он оставался разумом такого же почти калибра, как и любой «индивидуальный» разум. Менялся только объем, не качество.

Человечеству, утверждают научные фантасты, нужно не единообразие всех его составляющих, а их согласие — способность понимать друг друга и друг с другом сотрудничать. Конечно, при многообразии людей добиться единодушия труднее, но зато сотрудничество между ними будет куда плодотворнее. Человечество вступило сейчас в такой период развития, когда оно должно постигать и исследовать жизнь во все большей широте, во все большем масштабе. Унификация грозит застоем, застой — катастрофой. В условиях всеобщей унификации идеи тоже унифицированы. Обмен невозможен. Никто не задает вопросов, потому что заранее знает ответы.

Значение обмена научными идеями было ясно давно. В Новой Атлантиде, которая намеренно отгородилась от всего света, единственным видом путешествий, который поощрялся, были путешествия в поисках идей. Каждые двенадцать лет в чужие края отплывали три корабля «не ради золота, серебра или драгоценностей; не ради шелков, пряностей или иных материальных ценностей; но единственно ради того, что создано господом раньше всех других вещей, то есть света, — чтобы обрести свет, в каком бы конце земли он ни забрезжил»[172].

Идея единства сейчас непосредственно связана с идеей движения. А это значит, она связана и с представлением о многообразии — без него наступает состояние, подобное «тепловому равновесию», при котором исчезает движение и самая жизнь. Если в какой-то научной системе установилось единообразие, единственное для нее спасение — прийти в соприкосновение с другими системами.

В романе Чэда Оливера «Ветер времени» (1957) рассказывается о том, почему отправились в космические путешествия обитатели планеты Лортас.

«Они с самого начала знали, что один мир — всего лишь крохотная частица совокупности всех миров. Как на крохотном острове, полностью изолированном от других островов и континентов, неизбежно разовьется менее высокая культура, чем в областях, лежащих на оживленных перекрестках мира, так и одинокая планета значит гораздо меньше, чем планета, составляющая часть какой-то большой структуры.

Культура развивается благодаря соприкосновению с другими культурами.

Ни одна великая цивилизация не развивалась замкнуто, питаясь лишь собственными идеями.

Другие точки зрения, новые идеи, иные исторические традиции — вот какие факторы закладывают основу величия. В одном месте люди научились плавить металлы, в другом — узнали о существовании электричества, в третьем — мальчик из кусочка легкого дерева смастерил игрушечный планер, а еще где-то медик построил двигатель внутреннего сгорания. Взятые в отдельности, все эти открытия послужили бы лишь для создания технических безделушек. Но из их сочетания родились самолеты, которые подняли человека над землей и скалами и подарили ему небо.

Одинокая планета развивается до определенной стадии, но не дальше. Наступает момент, когда культура исчерпывает себя, какой бы богатой и многообразной она ни была. Приходит время, когда ее развитие останавливается. При этом она, возможно, не гибнет. Но жизнь есть процесс. И это означает изменения, развитие, борьбу. Когда же культура начинает только повторять себя, только сохраняется в прежнем виде, она в лучшем случае утрачивает значимость, рано или поздно силы ее иссякают, и она гибнет.

Кроме того, в развитии цивилизации неизбежно наступает момент, когда одной техники становится недостаточно, когда технические новинки перестают быть самоцелью. Наступает момент, когда становится очевидно, что даже сама наука в конечном счете всего лишь метод, совокупность приемов и от нее нельзя ждать ответа на все вопросы.

А между тем человек — не просто животное, обладающее даром речи. Он — животное, задающее вопросы... Когда человечество перестает спрашивать, когда наступает самоуспокоение и человечество решает, что знает все, — тогда наступает конец. Люди по-прежнему едят, работают, спят... но для них уже все кончено.

Жители Лортаса еще задавали вопросы, но теперь их вопросы были сложнее, чем в пору юности Лортаса. Они уже знали, что окончательных, исчерпывающих ответов не существует, но они еще не утратили жизненную энергию и продолжали искать.

Вопросы — вот что заставило жителей Лортаса отправиться в космос»[173].

Иными словами, мир должен быть един не потому, что он должен быть однороден. Единый, но однородный мир ничем бы не отличался от затерянного в океане острова или государства с накрепко закрытыми границами, вроде феодальной Японии. Он также не знал бы обмена. Единство — это наибольшая возможность общения, а общение представляет смысл только тогда, когда у каждой из сторон есть для другой что-то новое. Знание чужого помогает оценить и разработать собственное. Мир един потому, что разные его части все время приходят в соприкосновение, а не потому, что все части его — одинаковы. Самое стремление к единству мира заметно усилилось с момента, когда история и наука позволили ощутить его движение.

Проблема созревала давно. Но именно сейчас она предстала перед нами во всей своей сложности.

Двадцатый век постиг в полную меру необходимость единства и почти сразу же, в той же мере — опасности унификации. Постиг на основании собственного горького опыта. XX век, как никакой, столкнулся со стремлением монополизировать все стороны духовной и хозяйственной жизни. Эти, отнюдь не безуспешные, попытки были начаты наступлением монополий в конце прошлого века и кончились появлением тоталитарных государств. Гитлер тоже был сторонник единства, а сожжение книг, преследование независимой мысли и уничтожение евреев тоже, вероятно, можно назвать стремлением к унификации.

Поэтому вопрос об унификации — из самых больных вопросов современной фантастики. Это одна из главных опасностей, от которых она старается предостеречь. Тем более что сама фантастика показала необходимость единства. Опасности унификации для нее не пришлая тема — она вытекает из характера и масштаба проблем, поднятых ею самой.

Рассказывает фантастика о них очень по-разному. Иногда, поднимая эту проблему (как, впрочем, и любую другую), она становится неотличима по стилю от популярного философского трактата. Так написана, например, книга Степлдона, и для вопроса об опасностях унификации он, как легко понять, не делает исключения. Иногда мысль фантаста воплощается в какой-либо фантастический образ — например, в повести М. Емцева и Е. Парнова «Душа мира», где искусственно полученное органическое вещество «биотоза» приобретает способность управлять человеческими чувствами и поступками, лишает людей индивидуальности и превращает их в конце концов в некую единую человеческую массу.

Но возможен и совсем особый поворот этой проблемы.

Как известно, в последние годы были разработаны достаточно надежные методы партеногенеза — бесполового размножения. В 1957 году в США был найден метод бесполового размножения индюков. Бесполовое воспроизводство кроликов — довольно простая задача для современной биологической лаборатории. В связи с подобными работами были обнаружены новые интересные случаи партеногенетического размножения в природе[174].

Эти достижения науки были усвоены фантастикой прежде всего в связи с опасностью унификации. Партеногенетическое общество у фантастов может состоять исключительно из женщин — иными словами, унификация в нем достигает предела, закрепляется биологически. Более того, подобного рода унификация оказывается уже вечной. В обществе, состоящем только из женщин, стабилизируется наследственность и прекращается развитие человечества как биологического вида. Сам биологический фундамент общества олицетворяет отныне не движение, а застой. Конечно, определенных форм борьбы и противоречий в этом обществе тоже нет, но нет и порождаемого ими развития.

Так, от противного, через понимание того, как страшен унифицированный мир, входит в фантастику проблема личности. Она необычайно трудна. Изолированная, по возможности отъединенная от людей и природы личность, которую вырабатывала история буржуазной цивилизации, не способна действенно противостоять унификации.

История Робинзона Крузо была величайшим обманом Дефо. Но если другими своими обманами он снискал себе у современников кличку «бесстыжий Дефо», этот его обман век принял с восторгом. Матрос Александр Селкирк, чья история дала Дефо фабулу для романа, одичал и рехнулся за несколько лет, проведенных вдали от людей. Робинзон развил свой ум и поднялся до нравственных высот. В это верили, потому что XVIII век, создавший понятие человечества в современном смысле слова, одновременно, со странной нелогичностью, открывшейся только потомкам, верил, что человек может быть один.

Сейчас мы знаем — это не так. Дети, украденные и выращенные зверьми, не возвращаются потом к человеческому состоянию. В их внутренней организации что-то нарушается настолько, что они даже живут примерно тот же срок, что и звери, их воспитавшие. Тарзан так же невозможен, как Робинзон. Ромул и Рем, вскормленные волчицей, должны были бегать на четвереньках, спать днем и охотиться по ночам. Человек существует только как часть человечества[175].