Глава VII. Как сотворить человека?

Глава VII. Как сотворить человека?

Ничто так не привлекает читателей, как рассказ о благах, которые сулит им развитие техники. Поэтому большинство из тех, кто в 1914 году взял в руки только что вышедший сборник статей Герберта Уэллса «Англичанин смотрит на мир», наверняка прежде всего заглянуло в статью «О некоторых возможных открытиях». Надо думать, статья эта их разочаровала. Правда, Уэллс рассказал об электрических приборах, которые услужливо придут на помощь людям в быту, о дешевых путешествиях, о новой планировке городов, — но как-то уж очень бегло. В основном он говорил о другом — о том, как должен перемениться сам человек. Не только в умственном или нравственном, но и в прямом физическом отношении. Тема эта вряд ли показалась чересчур привлекательной. Уэллс говорил отнюдь не о постепенной эволюции человечества или всеобщей привычке к спорту, а о хирургических операциях, которым со временем будут подвергать всех подряд в целях совершенствования человеческого тела.

Ранее Уэллс уже писал о переделке живой природы путем прямого хирургического вмешательства, причем задача этой переделки была почти та же. В «Острове доктора Моро» речь шла об «очеловечивании» природы, сейчас — о дальнейшем «очеловечивании» самого человека, о лучшем приспособлении его тела к его теперешнему образу жизни.

В «Острове доктора Моро» Уэллс, впрочем, не скрывал ужаса, который охватывал его при мысли о насильственных методах подобной переделки. Самые существа, возникшие в результате этих мучительных операций, кажутся ему уродливыми, химерическими, отталкивающими. Он принимает их как необходимость — не больше, а самый его роман звучит как повествование о мучительных путях цивилизации.

В статье 1914 года он также не скрывает своих эмоций.

«Пожалуй, если ко мне в гости явится таким образом “препарированный” джентльмен, у которого извлечено почти все содержимое брюшины, увеличены и усилены легкие и сердце, из мозга тоже что-то удалено, чтобы пресечь вредоносные токи и освободить место для развития других участков мозга, то мне с трудом удастся скрыть невыразимый ужас и отвращение, даже если я знаю, что при этом возрастают его мыслительные и эмоциональные способности, обостряются чувства и исчезает уставание и потребность в сне»[177], — пишет он. Но Анатоль Франс недаром назвал Уэллса редким типом мыслителя, который не боится своей мысли. Как ни отталкивал Уэллса измысленный им «препарированный джентльмен», он отнес свое отвращение за счет собственной ограниченности, а не за счет недостатков своего предполагаемого гостя. Стоит привыкнуть к подобного рода трансформациям человеческого тела, говорит он, и мы перестанем видеть в них что-то отталкивающее.

В чисто идеологическом смысле подобные перемены тоже должны были казаться ему приемлемыми. Химеричность зверей-людей с острова доктора Моро выражала их человеческую незавершенность, теперь же речь шла о том, чтобы покончить именно с незавершенностью, довести трансформацию до ее логического конца.

После Уэллса фантасты дали нам немало возможностей привыкнуть к таким трансформациям. Тем более что те, кто задумывался о них, были движимы лучшими чувствами. Доктор Сильвестр, создатель человека-амфибии Ихтиандра, отважился на свой научный подвиг, потому что «...человек не совершенен. Получив в процессе эволюционного развития большие преимущества по сравнению со своими животными предками, человек потерял многое из того, что имел на низших стадиях животного развития»[178]. Сильвестр же задумал увеличить возможности человека и вернуть ему утраченную в процессе эволюции водную стихию. И все же, когда подобную задачу (притом — продиктованную на сей раз насущной необходимостью) берут на себя персонажи романа Кобо Абэ «Четвертый ледниковый», читателю трудно не разделить с главным героем повести чувство ужаса и отвращения. Трансформация человеческого тела, когда нам ее предлагают как реальную перспективу, вступает в слишком явное противоречие со всей традицией нашей культуры, начиная с античных времен, — культуры, для которой гармонично развитое человеческое тело всегда было символом гармоничной личности. Фантасты предоставили нам возможность привыкнуть к мысли о трансформации человеческого тела, это верно, но мы этой возможностью мало воспользовались. Мы по-прежнему отшатываемся от такой перспективы.

Все эти, такие полезные и нужные, усовершенствования наполняют нас, пишет Станислав Лем, «инстинктивным сопротивлением, протестом, беспокойством, отвращением»[179].

А между тем фантасты (в том числе и сам Лем) продвинулись дальше. В 1929 году Джон Бернал выпустил небольшую книгу прогнозов «Мир, плоть и дьявол». Среди прочих прогнозов там был и такой: человек сумеет преодолеть многочисленные недостатки, свойственные его телу, только заменяя постепенно живые органы механическими устройствами. В конце концов от первоначального тела останется один лишь мозг. Некоторое время идея Бернала не находила отклика, но потом развитие техники само собой подвело к ней фантастов. Были созданы искусственные легкие, сердце, почки, научились связывать электронные устройства с нервной системой человека. В книгах фантастов и прогнозистов появилось небывалое существо по имени Киборг. «Киборг» — это сокращенное от «кибернетический организм». Он тоже не привлек всеобщих симпатий. Легко можно понять героев «Далекой Радуги» Стругацких, которые с невольной неприязнью относятся к Киборгу, живущему рядом с ними.

Киборг, впрочем, отнесся к этой общей антипатии совершенно спокойно. Он все больше укрепляется в нашем сознании и в какой-то мере — в реальности. Он, считают многие, мало-помалу возникает перед нашими глазами, и если мы не отдаем себе в этом отчет, то лишь потому, что процесс этот очень растянут во времени. По мнению философа Г. П. Щедровицкого, вообще «биологический материал гомо сапиенс, может быть, и существенный, но исторически случайный момент в эволюции. Человечество начало развиваться на этом материале. Но уже сегодня это несущественно. Вставные зубы у человека — такая же часть тела, как и все остальное. А когда у человека будет искусственное сердце или печень из пластиковых материалов? Наконец, когда мы начнем выращивать биодов в колбах...»[180].

Да, сейчас можно вполне серьезно рассуждать и о биодах.

Выращивание живых существ с заранее заданными свойствами достаточно давно заинтересовало фантастов. О нем писал и Степлдон в «Последних и первых людях», и Хаксли в «Прекрасном новом мире». В тридцатые годы это выглядело еще совершеннейшей фантазией. Последующее развитие науки придало этой фантазии обнадеживающие — или пугающие, смотря по применению, — черты реальности. С одной стороны, наука все дальше продвигается в расшифровке генетического кода. С другой — искусственное выращивание живых существ достигло за последнее время немалых успехов. Эту линию исследований начали Шенк в 1880 году и Ананьев в 1892-м. Однако из 138 опытов, поставленных до 1961 года, удались только три. Но в январе 1961 года было объявлено о поразительных результатах опыта, произведенного в Болонье Даниэле Петруччи, Рафаэле Бернабео и Лаурой ди Паули. Они в течение длительного времени поддерживали существование выведенного ими человеческого зародыша, причем опыт был прекращен исключительно из нравственных соображений.

Фантасты не ставят более своей целью поразить воображение читателя самой возможностью искусственного создания живых существ. Они двинулись дальше и говорят сейчас о планировании этой «отрасли производства». И не обязательно в сатирических целях, как это было у Хаксли в «Новом прекрасном мире». Хайнлайн в книге «Дитя науки» выступил не с сатирой, а с предложениями, которые казались ему совершенно серьезными и чрезвычайно, если можно так выразиться, практичными для человечества. Фантасты заговорили языком прогнозистов. Они пытаются уже определить критерии, исходя из которых человечество будет искать совершенства. По мнению Вильяма Тенна, высказанному во время состоявшейся несколько лет назад дискуссии писателей-фантастов, «появятся... различные школы в генетической архитектуре. Функционалисты уверят родителей в необходимости создания полезных членов общества. Футуристы будут ратовать за детей, способных адаптироваться в культуре будущих двадцати лет. Романтики будут стоять за рождение гениев или, по крайней мере, высокоталантливых людей. Будут стили существ, как есть стили одежды или домов»[181].

Наука, как нетрудно увидеть, сама наталкивала фантастов на подобного рода сюжеты, а в тех случаях, когда фантасты ее опережали, все равно со временем брала свое и еще больше подхлестывала их воображение. Уэллс, рассказывая о «препарированном джентльмене» будущего, ссылался на авторитет Ильи Мечникова. С тех пор мнение о том, что человеческое тело не соответствует «требованиям целесообразности», к нему предъявляемым, еще больше укрепилось среди ученых. Вот что рассказывает известный польский ученый С. Сковрон:

«...Хутон обратил внимание на то, что, кроме наличия рудиментарных органов (их у человека около семидесяти! — Ю.К.), в организме человека имеются многочисленные анатомические отставания, что отрицательно влияет на надлежащую функцию многих органов. Предки человека начали ходить в вертикальном положении еще перед тем, как их организм был полностью приспособлен к этому. Органы брюшной полости, вместо того чтобы покоиться в корзинке из ребер, давят на брюшную стенку и часто приводят к возникновению грыжи. Кишечник человека слишком длинен, он скорее приспособлен к перевариванию главным образом растительной пищи, какой в основном питались наши животные предки. В результате очень сильного развития мозга сердце вынуждено выполнять дополнительную работу ...обеспечивая кровью большую массу мозговой ткани в направлении, противоположном направлению действия силы тяжести.

Благодаря такому отставанию развития анатомических особенностей, запаздывавшего в приспособлении давних структур к новым потребностям, и наличию многочисленных рудиментарных органов, человека можно, по мнению Уоллиса, сравнить с каким-то музеем древности»[182].

И все же фантастам, как литераторам, как писателям, как людям, связанным с давней гуманистической традицией, приходилось преодолевать немалое внутреннее сопротивление, обращаясь к подобным сюжетам.

Разумеется, такая ситуация возникала далеко не всегда. В тех случаях, когда фантаст использовал подобный сюжет в целях сатирических, переделка человеческого тела, выращивание людей с заранее заданными качествами и тому подобное как нельзя лучше служили их целям. Фантасту нетрудно, оставаясь на почве научности, добиться той же нравственной реакции читателя, на какую рассчитывал Гюго в «Человеке, который смеется». Задачи, поставленные перед собой, скажем, Олдосом Хаксли в «Новом прекрасном мире» или Лазарем Лагиным в сатирическом романе «Патент АВ» (1947), достаточно в этом смысле ясны.

Однако фантасты нередко трактуют эту тему совершенно всерьез. Что заставляет их принимать на себя такую неблагодарную — во всяком случае непопулярную — роль?

Положение писателя, занятого общими вопросами мироздания, причастность науке, стремление ответить на некоторые социальные вопросы — вот что наталкивает сейчас фантаста на подобные сюжеты, делает обращение к ним неизбежным.

Некоторое время тому назад вопрос о переделке человеческого тела находился в фантастике где-то на грани символики. В «Пище богов» Уэллса два чудака ученых сумели, применив соответствующие химические препараты, вывести расу людей-гигантов. Уэллс был очень далек в этом романе от того, что можно назвать «технической фантастикой». И дело даже не в том, что, как хорошо показал впоследствии Артур Кларк в «Чертах будущего», столь значительное увеличение размеров человеческого тела невозможно по причинам физиологическим (величина тела и его строение, а также функционирование его органов тесно связаны). Уэллса в этом романе фактическая сторона дела интересовала, пожалуй, меньше, чем где бы то ни было. Огромный рост его героев, их возросшие возможности должны были символизировать увеличение масштабов человеческой деятельности и духовный рост человечества. Но при этом научное допущение, сделанное Уэллсом, было отнюдь не случайным. Уэллсу надо было показать, что люди переменились в результате развития науки — иными словами, в результате собственных сознательных усилий.

С тех пор как человек стал сознательным существом, он непрерывно занят переделкой себя, в «Пище богов» этот процесс приобретал наглядную форму.

После Уэллса речь пошла уже о чем-то большем, нежели просто о наглядной иллюстрации совершающегося отвлеченного процесса. Теперешние фантасты по-своему ближе к практике. Они пытаются найти средства ускорить процесс. Те реальные средства, которые они для этого предлагают, сохраняют свою символическую природу, но уже не в той мере, что прежде. Разговор порою идет почти всерьез.

По мере того как наполняется все большим значением понятие «человечество», понятие «человек» начинает требовать к себе все большего внимания. Фантастика живет в ощущении страха, что человек может отстать, что он уже отстает, что самая биологическая природа человека накладывает на него узду, как на существо социальное. И вместе с тем надежда на естественное биологическое совершенствование человека, расширение его возможностей и способностей — очень мала.

Если она и существует, то словно лишь затем, чтобы подстегнуть нашу собственную изобретательность.

В последнее время в различных популярных изданиях снова и снова обсуждается один и тот же вопрос — продолжается ли эволюция человека? Стимулы этих дискуссий — социальные. Для научных дискуссий между учеными слишком мало расхождений. По сути дела, их почти нет, да и те, что есть, касаются оттенков мысли, а не ее существа. Антропологи исходят из того, что в условиях цивилизации механизм естественного отбора выключается и, следовательно, человек более не эволюционирует. Этот взгляд на вещи хорошо обоснован с точки зрения главных положений дарвинизма и потому, как говорилось, общепринят.

Общепринятую точку зрения сформулировал с присущей ему четкостью А. Азимов в романе «Конец вечности»: «Живые существа эволюционируют только под влиянием изменений в окружающей среде. Если окружение стабильно, то и эти существа остаются неизменными в течение миллионов столетий. Первобытный человек эволюционировал очень быстро, потому что он жил в суровой, постоянно меняющейся обстановке. Но как только человек научился по собственному желанию изменять свою среду, он, естественно, перестал эволюционировать». В романе даже действует героиня из 111 394 столетия, ничем не отличающаяся от любого из людей XX века. Так говорит не один Азимов, и не в одной этой книге.

И все же здесь остается место для сомнений.

При строгом подходе к проблеме эволюция человека не прекратилась, а замедлилась. И если блологи чрезвычайно логично объясняют, почему эволюция должна была бы прекратиться, они никак не объясняют, почему она все-таки продолжается. Нет ли здесь каких-то побочных механизмов, помимо механизма естественного отбора, — механизмов слишком слабых, чтобы соперничать с естественным отбором, но выявляющихся, когда роль его сводится на нет. Не обладает ли эволюция известной инерцией?

За последние несколько лет подобные вопросы приобрели, надо думать, известное право на то, чтобы быть заданными. Дело в том, что недавно определилось явление акселерации. Ее не удается объяснить с точки зрения старых теоретических представлений, ведь никакие остаточные формы естественного отбора не способны произвести такие быстрые и радикальные перемены, какие наблюдаются сейчас.

Может быть, все-таки прав был Уэллс, упорно настаивавший с середины тридцатых годов на том, что эволюция не сказала еще своего последнего слова и биологические изменения могут снова ускориться. Эти перемены, по его мнению, будут иметь видообразующий характер. Правда, Уэллс опирался лишь на некоторые параллели из естественной истории и на свою интуицию биолога, но интуиция этого великого человека столько раз оказывалась довольно точным инструментом предвидения, что к его мнению стоит прислушаться. Во всяком случае, когда Уэллс высказал свою точку зрения, об акселерации никто еще не рассуждал.

Может быть, прав был и Гете — задолго до Уэллса он утверждал, что человек в теперешней его форме не вечен и настанет время, когда он в корне изменится. «Я твердо уверен, что все идет к этому и что в отдаленном будущем уже назначены времена и сроки, когда наступит эта эпоха обновления»[183].

Гете и Уэллс были писатели. Им дорог был человек, какой он есть. Но они были еще и учеными.

Каким окажется этот изменившийся человек?

По мнению английского антрополога профессора Дж.-Б. Холдэна (он принадлежит к числу немногих биологов, признающих очевидную истину, что человек изменяется), «он будет иметь большую голову и меньше зубов, чем мы; его движения будут ловкими, но не сильными. Он будет развиваться медленно, продолжая учиться до зрелого возраста, который будет наступать только в сорок лет; жить он будет несколько столетий. Он будет более разумен и менее подчинен инстинктам, чем мы. Его побуждения значительно больше, чем наши, будут зависеть от воспитания. Он будет иметь более высокий уровень интеллекта, и многие будут обладать в некоторых отраслях знания такими способностями, которые мы называем гениальностью»[184].

И. Забелин считает, что в процессе эволюции произойдет биологически-психологическое закрепление человеческого в человеке и «как в личном, так и в общественном бытии человека резко возрастет значение всего комплекса идеальных явлений»[185].

Подобный характер эволюции человека находится в полном согласии с предшествующей историей его эволюции. Победа человека над его соперниками была победой существа мыслящего, научившегося пользоваться оружием и орудиями труда, эволюция его была связана с развитием мозга. Проведенные к 1950 году исследования С. М. Блинкова и В. П. Зворыкина показали, что у человека, в процессе его становления, резко увеличилось сорок одно поле коры головного мозга[186]. Вряд ли этот процесс прекратился.

Возможно, сама природа еще таит много приятных сюрпризов для человека.

И все же, в любом случае, полагаться на нее не приходится.

Если правы те, кто считает, что эволюция человека «почти прекратилась», сколько-нибудь заметных перемен следует ждать много миллионов лет. Если правы те, кто считает, что возможны эволюционные скачки и один из них начался на наших глазах, есть надежда, что мы дождемся видообразующих перемен за какие-нибудь десять тысяч лет. Социальный же и технический прогресс человечества ускорился настолько, что любое десятилетие (не десяток тысячелетий, а просто десять лет) может оказаться решающим по отношению ко всему будущему человечества. Да и обычный, повседневный прогресс техники требует от человека таких качеств, каких у него нет. Чем быстрее работают созданные его руками машины, тем труднее ему за ними угнаться. Чем к более далеким звездам собирается он летать, тем яснее становится, сколь непродолжительна его жизнь. Олаф Степлдон мог растянуть действие своего романа на миллиарды лет — он рисовал социальные перемены как результат перемен биологических. Мы знаем, что это не так. Но мы заметили и нечто большее: с какого-то момента уже сам социально-технический прогресс предъявляет новые требования к человеческой природе.

Когда популярные издания снова и снова просят биологов ответить на вопрос об эволюции человека, причина в том, что сейчас очень остро ощущается нужда в такой эволюции — и как можно более быстрой.

Человек как биологический вид очень молод. Неиспользованные его возможности колоссальны. Он вправе пообещать, что даст в дальнейшем все, что от него потребуют.

Но требуют от него уже сегодня.

Не удивительно, что вопрос о возможностях и законах эволюции интересует фантастов. У Теодора Старджона есть, например, рассказ «Бог микрокосма» — о гениальном ученом Киддере, который сумел вывести новые живые существа, живущие в темпе в сто раз более быстром, чем люди. Вся история эволюции проходит на глазах Киддера. Его «неоретики», чем-то напоминающие саламандр Чапека, быстро догоняют человечество, а затем и опережают его — и Киддер пользуется их изобретениями.

Не удивительно и другое, — что фантасты ищут возможности переделать самого человека. Они здесь только последовательны и логичны. Эволюция оказалась слишком медлительна. Наука и техника ее обогнали. Что ж, пускай теперь наука и техника, в свою очередь, помогут человеку подтянуться. Не до уровня техники — до уровня человека.

Это нужно не только для того, чтобы стать вровень с наукой и техникой, но и затем, чтобы стать вровень с человечеством, которое, взятое в целом, непосредственно соотносится с этим объективным миром.

Личность необходима человечеству. Она — обязательное условие его существования и развития. Но именно в новое время оказалось очень трудно соотнести личность и человечество.

Человечество все быстрее движется из прошлого в будущее. Объем его знаний и опыта грандиозен и нарастает лавинообразно. Осознав масштабы человеческой истории, мы понимаем, сколь коротка жизнь человека. Осознав, как велики знания человечества, мы понимаем всю ограниченность индивидуального знания. Нельзя ли ближе соотнести человека и человечество, скажем, принципиально увеличив срок жизни каждого отдельного человека, приблизив его к бессмертию?

Для Уэллса вопрос так не стоял. Проблема личного бессмертия целиком перечеркивалась у него практическим бессмертием человечества. Все, чего человек достиг, остается в сокровищнице общечеловеческой памяти, развивается дальше как безличная, утерявшая связь со своим творцом идея. Сам же он, старея, отпадает от человечества и больше ему не нужен. Страсть к личному физическому бессмертию — это для Уэллса эгоизм, порою злодейство. Мистер Элвишем, герой его раннего рассказа и позднейшего сценария, сумевший воплотиться в тело юноши, — это для него мерзкий пример отжившего, цепляющегося за жизнь и отравляющего ее своим зловонным дыханием. Вое творчество Уэллса насыщено подобными олицетворенными «пережитками». Сделав свое дело на земле, человек должен уйти. Если срок его жизни невелик, это вполне возмещается и обилием людей, и грандиозным сроком жизни самого человечества. Те, кто мечтает нарушить этот закон, — не лучше струльбругов Свифта. Они — бремя для человечества и для самих себя.

Бернард Шоу придерживался иной точки зрения. В пьесе «Назад к Мафусаилу» он писал об индивидуальном практическом бессмертии.

Вопрос о значении человеческой личности оказался в последнее время столь важным, что шовианский подход к проблеме заметно возобладал над уэллсовским.

Сейчас особенно ясно, что самое сознание единства и движения человечества возникло в процессе роста самосознания личности. Каждая отдельная личность вносит свой вклад в сокровищницу общечеловеческого разума именно в силу своей неповторимости. К тому же процесс передачи опыта от одной индивидуальности к другой труден и расточителен. Простое накопление опыта одной индивидуальностью в принципе куда рациональнее.

Продление человеческой жизни уже давно внушает фантастам величайшие надежды. «Наделим всех людей трехсотлетней жизнью! — восклицает герой “Средства Макропулоса” (1922) Чапека. — Это будет величайшим событием в мировой истории, освобождением, новым и окончательным сотворением человека. Господи, чего только не успеет добиться человек за триста лет! Пятьдесят лет быть ребенком и школьником. Пятьдесят — самому познавать мир и увидеть все, что в нем есть. Сто лет с пользой трудиться на общее благо. И еще сто, все познав, жить мудро, править, учить, показывать пример. О, как была бы ценна человеческая жизнь, если б она длилась триста лет! Не было бы войн. Не было бы отвратительной борьбы за существование. Не было бы страха и эгоизма. Каждый человек стал бы благородным, независимым, совершенным — подлинным сыном божьим, а не ублюдком».

Сегодня даже такой верный ученик Уэллса, как Джон Уиндем, предпочитает идти по пути шовианскому. Героиня его романа «Неприятности с лишайником» (1960) Диана считает, что только долгая жизнь даст наконец человеку возможность цивилизоваться. С изобретением препарата долголетия — антигерона, — говорит она, «мы оказались в состоянии предложить людям не только жизнь, но и время прожить ее... Время для того, чтобы обрести мудрость и построить новый мир. Время для того, чтобы сделаться взрослыми мужчинами и женщинами, а не детьми-переростками». И не исключено, добавляет она, что долголетие поможет выжить человечеству в целом — люди будут, хотя бы из чистого эгоизма, больше задумываться о далеких последствиях их сегодняшних поступков.

Впрочем, именно Уиндем показал, что внутреннее различие между уэллсовской и шовианской постановкой проблемы заметно сгладилось. Удлинение жизни отдельного человека имеет значение не только для него самого, говорит Уиндем, оно в интересах всего человечества.

Кроме того, доведенная до крайности шовианская идея сама себя перечеркивает и снова открывает путь для подхода уэллсовского.

В движущемся, изменчивом мире человек, на несколько десятилетий переживший поколение, к которому принадлежит по образованию, привычкам и духовному складу, осужден на известную изоляцию, и чем более убыстряется ход истории, тем определеннее должен выявляться этот процесс. Личность, существование которой продлено на достаточно долгий срок, отпадает от человечества, умирает для него.

Единственная, казалось бы, гарантия против этого состоит в том, чтобы личность всегда сохраняла способность идти в ногу с человечеством, обогащать свою память всем, что дает оно в своем развитии. Однако и это остается верным лишь в известных границах. Когда они перейдены, личность растворяется в человечестве — превышены пределы индивидуальной памяти, она вмещает слишком многое, чтоб оставаться собой самой. По словам Станислава Лема, «мыслящая личность, живое “я” человека растворилось бы в этом океане памяти, как капля крови растворяется в океане». Личность, продленная в бесконечность, перестает быть личностью. Поэтому фантастика не приемлет бессмертия. Страшится бессмертия Хари в «Солярисе» Лема. Отказываются от бессмертия герои «Бунта тридцати триллионов» М. Емцева и Е. Парнова. Бессмертие для них равнозначно смерти. Это тоже отпадение от жизни и исчезновение личности.

Если продление жизни имеет целью приобщение человека к человечеству, оно должно быть ограничено известным сроком. Едва он превзойден, начинается обратный процесс.

И наоборот — пока этот предел не превзойден, продление жизни приобщает человека к человечеству. Оно тоже оказывается способом усовершенствования человека и как «биологического индивида», и как социального существа.

Впрочем, сохранение личности интересует фантастику гораздо больше, чем простое продление жизни тела. В подобных случаях фантастика рассказывает о так называемой «передаче личности».

У нее в этом смысле — большая традиция. В «Ином свете» Демон Сократа объясняет Сирано, что продолжительность жизни существ, подобных ему, — три или четыре тысячи лет. Поэтому их телесная оболочка не может оставаться одной и той же. «Если я хочу сделать себя видимым... но в то же время чувствую, что тело, которое я заполняю, почти износилось или что органы его уже не выполняют своих функций достаточно хорошо, я вдуваю свое дыхание в молодое тело, только что умершее»[187], — сообщает он.

Некоторые современные фантасты, говоря о передаче личности, не больше входят в подробности, чем Сирано. Другие предпочитают говорить об этом обстоятельнее. В таких случаях выясняется, что процесс передачи личности со времен Сирано весьма усложнился. Герберту Уэллсу в «Истории мистера Элвешема», правда, хватило для этого небольшой специально сконструированной установки, но Стругацким в романе «Возвращение» понадобился уже огромный научно-исследовательский институт и не меньшее подсобное промышленное предприятие. Сам процесс передачи личности описан как крупная государственная акция. В обширном районе прекращается движение автоматизированного транспорта, выключается электричество. Личность и разум академика Окада передаются на огромное количество квазибиомассы, занимающей двадцать зданий, каждое из которых имеет несколько десятков метров длины и уходит под землю на шесть этажей. Впоследствии информация с этой биомассы будет переведена на живой мозг. Или — в интересах гуманности — на компактный искусственный...

Впрочем, не произошла ли в процессе передачи некая подмена? Равнозначна ли квазибиомасса, наделенная характеристиками личности, человеку? Правда ли, что речь продолжает идти об усовершенствовании человека или мы давно уже говорим о замене человека каким-то другим существом?

Чтобы разобраться в этом вопросе, надо подойти к нему с нескольких сторон.

***

Средой обитания человека всегда была природа. Но в процессе развития цивилизации рядом с естественной, природной, средой появилась другая, искусственная, созданная усилиями самого человека. Человек поселился в домах. Он перестал черпать воду из рек и ручьев, вырыл колодцы с журавлями и во?ротами, потом провел воду в свои дома — профильтрованную, хлорированную и фторированную. Он приручил лошадь, потом заменил ее автомобилем. Он открывал новые производства, которые все чаще служили не ему, а друг другу. И все же он с немалым трудом сознавал, что рядом с естественной средой обитания встает на все более равных правах искусственная. Ему казалось, что среда его обитания прежняя — природа. Все остальное — лишь для того, чтобы приспособиться к природной среде. А между тем уже искусственная среда требовала, чтоб он приспособился к ней.

Философское представление об искусственной среде обитания появилось давно. «Боги одарили человека умом и руками, сотворив его по своему подобию и одарив способностями свыше всех животных; способности эти состоят не только в том, чтобы действовать сообразно природе и ее порядкам, но, кроме того, вне законов природы; то есть образовывать или быть в состоянии образовывать иную природу, иное направление, иные порядки своим умом, той самой свободой, без которой нечего было бы и говорить о подобии, и тем самым сохранить себя земным богом»[188]. Это сказал Джордано Бруно.

Джордано Бруно был убежден, что, становясь демиургом, человек строит мир для себя. XVIII век пришел к иному мнению.

Вначале просветители были очень близки Платону, который, как известно, знал только одну среду — естественную. На платоновских «Законах» основана и авторитетом Платона подкреплена теория климата Монтескье. Согласно этой теории, климат страны почти непосредственно влияет на характер политических установлений.

Руссо, однако, вновь и по-своему поставил вопрос о второй среде обитания человека.

Руссо признает достижения материальной культуры до тех пор, пока они помогают человеку приспособиться к естественной среде обитания, выжить, осознать себя человеком. Но с того момента, когда культура сама начинает требовать, чтоб человек к ней приспособился, Руссо ее отвергает. Начатки культуры подняли человека над животным уровнем. Развитая культура, по мнению Руссо, его губит.

Фридрих Шиллер был первым, кто увидел способ разрешения этого противоречия не на путях регресса, а на путях прогресса. По Шиллеру, все вредные последствия, которые приносит культура, проистекают не из-за того, что она слишком развита, а, напротив, из-за того, что она недостаточно развита.

В статье «О наивной и сентиментальной поэзии» он определяет условия нашего существования в «искусственном», построенном самим человеком мире, как ненормальные, порождающие болезнь. Самая наша любовь к природе — это любовь к тому, чего мы лишены. «Наше чувство природы напоминает чувство больного к здоровью»[189]. Но именно культура, взращенная в искусственной среде, помогает человеку вернуться к среде естественной.

«Что милого нам может быть в незаметном цветке, ручье, замшелом камне, птичьем щебете, жужжании пчел и тому подобных вещах самих по себе? Что могло бы дать им право на нашу любовь? Мы любим не их, мы любим в них идею, представленную ими...

Они суть то, чем были мы; они суть то, чем вновь должны стать. Подобно им, мы были природой, и наша культура, путями разума и свободы, должна нас возвратить к природе»[190].

Сейчас мы вступили в период, когда этот процесс начался.

Слова «дитя природы» вряд ли когда-либо употреблялись применительно к человеку, приобщенному к цивилизации. «Дитя природы» всегда было для литературы весьма некультивированным существом. Выходя из детского возраста, оно теряло свои связи с природой. Человек цивилизованный рисовался скорее повелителем, нежели чадом природы. В восприятии литературы человек и природа чем далее, тем более разобщались.

Ныне процесс принял обратное направление. Человек все больше вспоминает о своей причастности природе — причем не только в качестве существа эмоционального, но и в качестве существа рационального, постигающего мир. Он чувствует себя частью природы уже потому, что своим разумом объемлет природу, а самый его разум — часть все той же природы.

Макс Планк в своей «Научной автобиографии» рассказывал, как поразил и вдохновил его в юности тот «отнюдь не самоочевидный» факт, «что законы нашего мышления совпадают с закономерностями, имеющими место в процессе получения впечатлений от внешнего мира, и что, следовательно, человек может судить об этих закономерностях при помощи чистого мышления»[191].

Фантастика пытается сделать эту, «отнюдь не самоочевидную», по словам Планка, истину более очевидной и черпает из нее не меньше вдохновения, чем почерпнул в свое время великий физик.

В романе Фреда Хойла «Черное облако» ученый Кингсли объясняет своим собеседникам, почему они и разумное облако (для простоты он называет его «Джо») находят общий язык:

«Мы знаем, что вселенная построена в соответствии с некоторыми основными законами природы, которые постигает или пытается постичь наша наука. Мы склонны к некоторому зазнайству, когда, обозревая свои успехи в этой области, мы говорим, что вселенная построена логично, с нашей точки зрения. Но это то же, что ставить телегу впереди лошади. Не вселенная построена логично, с нашей точки зрения; это мы и наша логика развились в соответствии с логикой вселенной. Таким образом, можно сказать, что разумная жизнь есть нечто, отражающее самую суть строения вселенной. Это справедливо как для нас, так и для Джо. Вот почему у нас оказывается так много общего, вот почему в разговоре у нас обнаруживается нечто вроде общих интересов, несмотря на столь большое различие в нашем детальном строении. Ибо в основных чертах как мы, так и Джо построены по принципам, которые вытекают из общего устройства вселенной»[192].

Рациональный, культивированный человек значительно полнее сознает свое место в природе, чем человек, всецело принадлежащий природе. Самое понятие природы неизмеримо для него расширяется. Это более не непосредственная среда обитания, а весь мир, раздвинувшийся до невообразимых прежде масштабов.

«Второй мир», созданный для себя человеком, не просто возвращает ему природу — он возвращает ему природу большую, чем та, с которой он когда-то расстался.

Этот разумный, осознавший себя частью природы человек, распоряжается природой в своих интересах постольку, поскольку распоряжается ею в ее интересах. Иными словами, разумно повелевая природой, он на деле служит ей.

Тот же А. Азимов, который в «Конце вечности» так решительно заявил, что человек перестал эволюционировать, поскольку создал собственную среду обитания, впоследствии изменил свою точку зрения. Он принял в расчет два новых фактора. Во-первых, искусственная среда существования тоже требует, чтобы к ней приспосабливались. Во-вторых, развитие техники не обязательно враждебно природе. «Человек, — пишет на этот раз Азимов, — есть часть природы, и его воздействие на окружающую среду так же естественно, как и действие ветра и воды»[193]. Последнее — самое важное. Человек снова стал в глазах писателей частью мироздания.

Отсюда тот своеобразный «эффект всеприсутствия», который в последние годы все чаще проявляется в фантастике. Он выражает особую, очень современную форму эпического сознания.

Эффект всеприсутствия принадлежит не одной фантастике. Его без труда можно обнаружить в «Уллисе» Джойса, он заметен в «Кентавре» Апдайка и многих других вещах, авторы которых склонны к философскому осмыслению мира, в том числе в «Вине из одуванчиков» (1946) Бредбери. Фамилия автора не должна в данном случае нас обманывать. «Вино из одуванчиков» — фантастика не в полном смысле слова. Легкий аромат нереальности, воспоминание о событиях, подернувшихся дымкой прожитых лет, заставляет нас подойти к самым границам фантастики, кое-где перешагнуть их на полшага, но не более того. Лирическое ощущение мира обычно помогает фантастике Бредбери. Здесь оно ее скорей заменяет. Но вряд ли это так важно.

Бредбери пишет фантастику потому, что он пишет о вечном и вечности. В своей ранней повести он говорит о вечном детстве и о вечности, заключенной в единственном человеческом сознании. Его герои тоже «всеприсутствуют», потому что они человечны, а мера их человечности и есть мера принадлежности к единому всеприсутствующему человечеству. Умирающий полковник Фрилей звонит по междугородному телефону в Мехико, и старый слуга кладет трубку на раскрытое окно. За тысячи миль до старика доносятся звуки его юности — она не прошла, она просто где-то там, в другом месте. Ничего, что спектакль разыгрывают сейчас другие актёры — сам спектакль не прерывался ни на минуту. Он вечен. И поэтому может настать момент, когда такие же точно актеры вступят на те же подмостки и разыграют его совсем похоже — только лучше... (Так встретятся когда-нибудь Билл Форестер и Элен Думис, два человека, предназначенные друг для друга. Сейчас она родилась на семьдесят лет раньше его, но ведь перед человечеством — вечность, у них — вернее, у таких же, как они, — еще столько возможностей!)

Человек не отъединен от других — в его сознании целый мир. «Вчера умер Чин Лин-су. Вчера, прямо здесь, в нашем городе, навсегда кончилась гражданская война. Вчера, прямо здесь, умер президент Линкольн, и генерал Ли, и генерал Грант, и сто тысяч других, кто лицом к югу, а кто — к северу. И вчера днем в доме полковника Фрилея ухнуло со скалы в самую что ни на есть бездонную пропасть целое стадо бизонов и буйволов, огромное, как весь Грин-Таун, штат Иллинойс. Вчера целые тучи пыли улеглись навеки... Ужасно, Том, просто ужасно!.. Вот уж не думал, что сразу может умереть столько народу!»[194]

Как говорилось, это нельзя в полном смысле назвать фантастикой. Но это тип мышления, тот характер восприятия мира, который определил собой один из важнейших аспектов современной фантастики.

В фантастике «эффект всеприсутствия» проявляется нагляднее всего. И может быть, шире всего. Она усвоила и культурно-исторический аспект проблемы, — он закрепился в «путешествии по времени», — и, в какой-то мере, общечеловеческий, как видно по «Вину из одуванчиков» Бредбери, и естественнонаучный. Здесь ей, безусловно, принадлежит пальма первенства. Именно в фантастике человек чаще всего охватывает своим сознанием не только человечество (в том числе — человечество в его истории), но и природу и мироздание.

Одним из источников этого приема были, вероятно, сотни и тысячи фантастических произведений, сюжеты которых построены на использовании телепатии. Этот вопрос (вполне, впрочем, серьезно, без тени сомнения) трактовал еще епископ Джон Вилкинс в написанной в сороковых годах XVII века работе «Меркурий, или Быстрый и тайный посланец», он возникал вновь и вновь на протяжении XVIII и XIX веков, а в 1894 году — за год до выхода «Машины времени», на заре новой фантастики, — построенный на таком сюжете роман Джорджа Дюморье «Трильби» имел сенсационный успех. Дюморье удачно смешал в своем романе вопрос о телепатии и гипнозе. В подобном сочетании телепатия и утвердилась в последующей фантастике, а телепаты приобрели способность не только передавать свои и принимать чужие мысли, но и буквально «внедряться в чужую душу», управлять чужими поступками, отождествляя себя с данным человеком. Они не только управляют этим человеком, но и «чувствуют через него» — смотрят его глазами, слышат его ушами, переносятся, внедряясь в тело разных людей, через тысячи километров. Человек, наделенный «сверхчувственным восприятием» («эспер» — по современной терминологии, от «extra sensory perception»), стал одним из самых распространенных героев новейшей фантастики, — ведь через него проще всего передать ощущение всеприсутствия.

Вот один из примеров того, как фантасты используют этот прием.

В рассказе Фредерика Пола «Пять кругов орионова ада» (1962) герой приобретает с помощью инопланетных обитателей способность переноситься сознанием в любую точку вселенной.

«У Маккрея не было никакой возможности узнать, что эти сфероидальные существа сделали с его сознанием. Он знал только, что дверь открыта. Завеса исчезла. Он освободился от своего тела.

Он был не просто свободен. Он весь раскрылся, возрос, стал шире. Он присутствовал в этом чужаке с Ориона, и тот был в нем. И в то же время он мог глядеть и на него и на себя самого со стороны.

...Он и чужак, он и — как сделалось ему вдруг понятно — множество чужаков словно перемешались друг с другом. И все же каждый оставался самим собой... Он был в сознании многих, он был с ними, и он был вне их всех.

Так, должно быть, чувствует бог, — подумал Маккрей».

Но Маккрею довелось не только объединиться с другими живыми существами — он впервые собственными чувствами ощутил движение мировой материи.

«Существо, родившееся из Херрела Маккрея, было теперь обширнее солнца. Его тело покоилось на крошечной планетке, обращающейся вокруг зауряднейшей звезды, а он мог видеть вокруг себя все чудо и красоту великого газового облака, внутри которого находились и эта планета, и эта звезда. Его чувство времени переменилось. Как ни далеко теперь было его ухо, он мог сосчитать биение собственного сердца, и он же теперь видел процессы, которые шли необычайно медленно на необычайно обширных пространствах. Он видел, как давление света приводило в движение потоки газа, струившиеся из облака. Он слышал почти неразличимые потрескивания, когда один ион сталкивался с другим. Он видел огромные новые голубые солнца, прокладывающие себе путь сквозь него. Он мог увидеть каждую звезду, каждую газообразную комету, и он способен был окинуть единым взглядом галактику, полную звезд, и вселенную, полную галактик, — вселенную, во всем ее величии и порядке».

Тот же Фредерик Пол использовал «эффект всеприсутствия» в романе «Одержимые» (1962, 1965), где группа людей, овладевшая способностью внедряться своим сознанием в чужое тело, захватывает на время власть над миром. В той или иной мере этот прием используется во многих произведениях современной фантастики (в частности, у Д. Уиндема), причем его философский смысл особенно выявился в последние два-три десятилетия. Любопытно, что для А. Беляева во «Властелине мира» (1929) «эффект всеприсутствия» совершенно не существует, хотя, казалось бы, он напрашивается сам собой — ведь там тоже речь идет об управлении чужими поступками. Но герой при этом преследует конкретные практические цели. Ни о какого-либо рода «коллективизме чувствований» либо расширении сферы человеческого восприятия у Беляева нет ни слова.

А смысл «эффекта всеприсутствия» — именно в этом. Человек хочет стать вровень с человечеством. Он знает, что принадлежит ему как часть, но он желает ощущать себя частью вполне дискретной и самый факт принадлежности к человечеству и мирозданию использовать для того, чтобы развиться, а не раствориться как личность. Личность всеприсутствует в мире. И фантасты пытаются дать ей как можно больше возможностей для этого всеприсутствия.

Артур Кларк, надо полагать, знает о том, сколько у человека рудиментарных органов и физиологических отставаний. Но он все же находит у человека еще один недостаток. Мы, пишет он, «носим свой мозг в одной хрупкой оболочке, вместе с глазами, ушами и органами чувств, что часто приводит к гибельным последствиям»[195]. Кроме того, продолжает он, «линии связи» между мозгом и органами чувств очень коротки — от доли сантиметра до двух метров. Насколько улучшились бы возможности восприятия, если бы эти линии составляли десятки, сотни, тысячи километров! Сейчас приборы отчасти это делают. Но не захочет ли человек со временем обходиться без их посредства, вернее, сделать его незаметным? Кларк считает, что непременно захочет. «Когда-нибудь мы научимся на время сливаться с любыми достаточно сложными машинами и таким образом сможем не только управлять, но и становиться космическими кораблями, подводными лодками или телевизионной сетью. Это дало бы нам нечто гораздо большее, чем чисто интеллектуальное удовлетворение; острота ощущений, которые можно испытать при вождении гоночного автомобиля или полете на самолете, может быть, всего лишь бледный призрак того волнения, которое познают наши праправнуки, когда сознание человека будет свободно перелетать по его воле от машины к машине, легко рассекая с ним просторы моря, неба и космоса»[196].