Глава десятая ПОХОД

Глава десятая

ПОХОД

Легко начать войну, но трудно определить, когда и чем она кончится.

Наполеон в разговоре с русским посланником в Париже князем А. Б. Куракиным

В ночь с 12 на 13 июня грозные силы неприятеля, переправившись через Неман, вторглись в пределы России. Под знаменами императора Франции объединились войска всех покоренных им государств, правители которых мало сомневались в исходе предстоящей смертельной схватки. Грандиозный масштаб готовившегося военного противоборства тревожил сердца воинов, намеревавшихся «свершить судьбы Европы». Участник «русского похода» генерал Ф. Сегюр впоследствии так описал атмосферу всеобщего ожидания: «…Огромные запасы провианта и боевых припасов, весь этот звон оружия, грохот повозок и шум шагов такого множества солдат, это всеобщее движение и величественный и страшный подъем всех сил Запада против Востока, — все это возвещало Европе, что два колосса намерены померяться силами»{1}.

Они выступили в поход, «не прозревая будущего»… Так, Ф. Я. Миркович вспоминал: «Известие о походе меня обрадовало. Мне живо представилось, что я должен стремиться к славе, служить Отечеству и быть ему полезным. Я приказал людям скорее укладывать вещи. В 12 часов, по звуку генерал-марша, полк собрался на городской площади. Великий князь подъехал к полку и обратился к нам с краткою речью, которая тронула все сердца. Мне кажется, что в подобных случаях и не красноречивый оратор может тронуть самые невозмутимые сердца, если только его слова искренни и выливаются из сердца. Великий князь сказал солдатам: "Ну, мои друзья, мои старые сослуживцы! Настала пора, когда вы можете быть полезными Отечеству, когда вы можете ему послужить и не пожалеть для него никаких жертв. Докажите, что вы русские. Я надеюсь и даже вполне уверен, что вы поддержите ту славу и честь, которые вы приобрели в прежних кампаниях. Смелее, победа будет с вами. Ну, весело в поход, песенники вперед и трубачам играть!"»{2}

Общая численность российских армий, принявших на себя удар главных сил противника (около 440 тысяч), достигала 220 тысяч. Самая сильная из них — 1-я Западная армия генерала от инфантерии М. Б. Барклая де Толли (120 тысяч) — прикрывала Петербургское направление, которому в планах русского командования первоначально придавалось основное значение. На Московском и Киевском направлениях действовали примерно равные в силах (40 — 45 тысяч) 2-я Западная армия генерала от инфантерии князя П. И. Багратиона и 3-я Резервная армия генерала от кавалерии графа А. П. Тормасова. Наш государь, по-видимому, долгое время рассчитывал на союзническую помощь Австрии и Пруссии, присоединившихся в конце концов к Наполеону. Теперь, без необходимой поддержки с флангов русское командование отказалось от упреждающих действий в Польше. Промыслительный ход событий впоследствии сделался очевидным: ни одна из прежних войн Наполеона не обличала в нем в такой мере завоевателя, как «русская кампания» 1812 года. Именно это обстоятельство и позволило Александру I обратиться к своей армии со словами, которые врезались в память всем и каждому: «Воины! Вы защищаете Веру, Отечество, свободу. Я с вами, на зачинающего — Бог!» Однако до того часа, как русские воины убедились в справедливости этих слов, им пришлось многое преодолеть.

Свитского офицера Н. Д. Дурново в самом начале похода терзали мрачные предчувствия и, следует признать, юному офицеру было от чего расстраиваться! 14 июня он записал в дневнике: «В нескольких верстах от города лошадь меня понесла и сбросила на землю. Дурное предзнаменование в начале кампании. <…> Мой слуга пропал вместе с двумя лошадьми и со всем багажом. Надо сказать, это довольно неприятное начало войны»{3}. Как оказалось, опасаться следовало не нашему свитскому прапорщику. Почти в это же самое время по странному стечению обстоятельств лошадь сбросила другого всадника… императора Наполеона. «Когда Император скакал галопом по полю, из-под ног его лошади выпрыгнул заяц, и она слегка отскочила вбок, — рассказывал А. Коленкур. — Император, который очень плохо ездил верхом, упал наземь, но поднялся с такой быстротой, что был на ногах прежде, чем я подоспел, чтобы его поднять. Он вновь сел на лошадь, не произнеся ни слова. <…> Я тогда же подумал, что это — дурное предзнаменование, и я конечно же был не единственным, так как князь Невшательский тотчас же коснулся моей руки и сказал:

— Мы сделали бы гораздо лучше, если бы не переходили через Неман. Это падение — дурное предзнаменование»{4}.

Впрочем, среди русских воинов встречались люди гораздо менее чувствительные к дурным приметам, как, например, офицер Владимирского ополчения И. М. Благовещенский: «Закурил трубку с табаком, закричал, чтоб песельники шли вперед; и идучи с веселым энтузиазмом и выкуря трубку, хотел ее продуть, а как только показались избы, то вдруг в эту минуту подо мною лошадь метнулась быстро в сторону, а я с нее в другую. Ушибся больно, меня подняли и вели под руки, потом собирали по лугу, где эполеты, шарф и саблю. Вот опрометчивость свою вспомнил, а более о лошади, которая недолго за этим походом приведена из степи и подарена благодетельною особою на путь с охотным его удовольствием; и остался пеший, с изорванным шарфом и с сломанною саблею, привели к знакомому и в одной со мною должности <…>, который, соболезнуя о моем положении, всячески старался помочь от чувствуемой мною в боку боли; молил Бога, что нашел дворянина в благородном его сочувствии…»{5} Заметим: каким бы тяжким для новобранца ни оказалось упомянутое падение с лошади, однако ж он не забыл упомянуть в своем рассказе, что помощь ему оказал знакомый дворянин, состоявший в одной с ним должности!

Как ни мечтали русские воины «противустать неприятелю с оружием в руках в своих пределах», однако события развивались вопреки их ожиданиям. Только отступление вглубь страны позволяло русскому командованию спасти и объединить наши разрозненные силы. Позже М. Б. Барклай де Толли пытался представить эту вынужденную меру «как бы некую хитрость, обещающую нам огромную победу». Когда кампания 1812 года уже близилась к победоносному завершению, бывший военный министр России и главнокомандующий 1-й армии стал распространять в обществе «Оправдательные письма», в которых сообщал, что русские войска отступали согласно «глубоко продуманному плану».

Большинству же русских офицеров начало славного похода запомнилось совершенно иначе. На слова М. Б. Барклая де Толли весьма язвительно отозвался бывший начальник Главного штаба М. И. Кутузова, генерал от кавалерии граф Л. Л. Беннигсен: «Я не могу высказать свое мнение об этом операционном плане и коснуться его подробностей <…>, так как Император не показывал мне этого операционного плана, и я не знаю ни одного человека, который бы его видел <…>. Я уверен, что этот план полон превосходных и глубокомысленных расчетов, что в нем нашли применение разные случаи из прошлых войн, как то: из похода Карла XII в Малороссию, быть может также из современной войны Испании с Францией и т. п.; наконец, я уверен, что в нем много красноречия и прекрасных фраз…»{6} Главнокомандующий же 3-й армией генерал от кавалерии граф А. П. Тормасов, узнав об «Оправданиях» генерала Барклая, не скрывал своего возмущения. Правда, его замечания касались уже не военной стороны вопроса, а относились к области нравственности: «Планы завлечь неприятеля в недра своего Отечества есть мысль ужасная для всякого, кто его истинно любит. <…> Можно ли хладнокровно решиться пустить разбойника в свой дом, оттого что он, убив отца, мать, жену, детей, истощит свои силы?» Главнокомандующий 2-й армией князь П. И. Багратион называл отступление русских войск «сумасбродным»… До подчиненных доходили отголоски споров в среде высших начальников. Так, Н. Д. Дурново занес на страницы дневника дошедшие до него слухи: «Пришло время для каждого русского доказать свою любовь к Родине. <…> Александр Муравьев пришел мне объявить, что французы перешли через нашу границу в количестве пятисот тысяч человек. Не будучи в состоянии противопоставить им такое же количество людей, мы принуждены отступать вглубь страны. Вот почему мы изменили диспозицию нашего военного министра Барклая де Толли. Говорят, что он будет сменен, но эта новость требует подтверждения»{7}.

Итак, вместо славных битв последовало долгое, изнурительное отступление. В особенно тяжелых условиях оказалась 2-я армия князя Багратиона, «стесненного со всех сторон неприятелем». Предписания военного министра М. Б. Барклая де Толли и находившегося при отступавшей 1-й армии государя императора ставили перед полководцем наступательные задачи, неопределенный смысл которых Багратион выразил фразой: «…бить неприятельский фланг и тыл какой-то». Получив от разведки точные сведения о неприятеле, некогда любимый ученик Суворова принял самостоятельное решение: идти на соединение с войсками Барклая, избегая решительных столкновений. Его слабая по численности армия казалась Наполеону легкой добычей. Генерал А. Коленкур привел в мемуарах высказывание французского императора: «Корпусу Багратиона не удастся соединиться с главными силами армии <…>, он будет захвачен или разгромлен; и это произведет впечатление, так как Багратион был одним из старых соратников Суворова»{8}. С первых же дней войны войска Наполеона не просто старались «поставить в клещи» слабого числом противника; корпуса под командованием маршала Л. Н. Даву и Жерома Бонапарта (младшего брата Наполеона, короля Вестфалии) стремились уничтожить «красу и гордость русской армии»; они гнались за полководцем, олицетворявшим славу и честь русского оружия. Таким образом, подчиненным князя Багратиона, от генерала до рядового, с самого начала войны выпала опасная честь находиться в армии под командованием «знаменитейшего военачальника своего времени». И. Р. фон Дрейлинг вспоминал: «С изумлением слышали мы о том, что французы находятся уже в Гродно. <…> Нам, наконец, и уже официально был объявлен приказ по армии князя Багратиона о том, что французам объявили войну, что от нас требуют мужества и безусловной дисциплины. Между прочим, приказ гласил: за малейший проступок против дисциплины, за уклонение от сражения или если кто-либо осмелится воскликнуть, что мы окружены врагами, даже если бы это было в действительности, грозит расстрел. Нам отдали приказ наточить наши палаши, зарядить ружья; пехотинцы наточили штыки, а артиллерия шла с зажженными фитилями. Не скрою, что все эти серьезные приготовления, которые показывали, что впереди нас ждет нечто еще более серьезное, возбуждали во мне какое-то смешанное чувство: я чувствовал какой-то особый подъем, а сердце билось так сильно, что я его ощущал!»{9}

Марш среди болот и «сыпучих песков» Полесья был не из легких; по словам Багратиона, «жары стояли ужаснейшие», леса горели, дым «выедал» глаза, дышать было нечем, а с флангов двигался противник, пытаясь перекрыть 2-й армии дорогу на Минск. Н. А. Дурова вспоминала об этих затяжных переходах в начале войны: «Мы идем день и ночь; отдохновение наше состоит в том только, что, остановя полк, позволят нам сойти с лошадей на полчаса; уланы тотчас ложатся у ног своих лошадей, а я, облокотясь на седло, кладу голову на руку, но не смею закрыть глаз, чтоб невольный сон не овладел мною. Мы не только не спим, но и не едим: спешим куда-то! <…> Если б я имела миллионы, отдала бы их теперь все за позволение уснуть. Я в совершенном изнеможении. Все мои чувства жаждут успокоения… Мне вздумалось взглянуть на себя в светлую полосу своей сабли: лицо у меня бледно, как полотно, и глаза потухли! С другими нет такой сильной перемены, и, верно, оттого, что они умеют спать на лошадях; я не могу»{10}. Единственному в ту пору в русской армии офицеру-женщине особенно нелегко давались форсированные марши на пределе сил; физические перегрузки сказывались на всех: «После долгого дневного перехода в плохую погоду дойдешь наконец на жалкую квартиру — и вот приходится самому мыть и чистить лошадь, самому принести фураж, иногда за версту, в грязи, ночью несколько раз посмотреть лошадей, которые могут подраться, подложить им сена, ранним утром опять их убрать, напоить, опять вычистить и оседлать к походу. Все это было сопряжено с несказанными трудностями, а строгость нашего генерала была нам хорошо известна, и что он не знал снисхождения — тоже»{11}.

В этом походе русские воины, пожалуй, более всего страдали от недосыпания: «Все сознавались, что каждого одолевал сон. Как пройдут, бывало, целую ночь, то все чувствуют себя очень тяжело, особенно на утренней заре. Нельзя было усидеть за дремотою ни на лошади, ни на лафете. Случалось, что солдаты, идя, забывались и падали, что особенно было заметно в пехоте. Один упадет — заденет другого, тот опять — двух, трех и так далее. Падали целыми десятками с ружьями, со штыками; но при этом не было никогда несчастных случаев. Мы, офицеры, тогда еще не приноровились спать на лафетах, но после так привыкли, что отлично спали по целым ночам»{12}. Впрочем, в походе случались и другие неприятности, неизбежно сопутствующие военному времени: «Шли мы как-то целую ночь и все время лил дождь; поутру отдохнули каких-нибудь часа два и опять пошли. После дождя погода разъяснилась, сделалось чрезвычайно жарко и душно. Далеко за полдень мы остановились и велено было варить кашу. В стороне, недалеко от нас, была речка; мы пошли туда купаться. Только что успели войти в воду, как ударили подъем. Пока оделись и пришли, корпус уже выступил, — не успели сварить и кашу. Тревогу подняли вследствие слуха, что неприятель близко и нас обходит. Выслали стрелковые команды в сторону, откуда ждали нападения. В это время начали собираться тучи, вдали загремел гром, показалась молния и к вечеру пошел сильный дождь. Ночь была темная, а молния только ослепляла людей. Дорога была проселочная и по ней во многих местах — плотины и гати. Дорога эта, кажется, и в сухое время была нехороша, а тут от дождей совсем испортилась; к тому же колесами ее так разбили, что с большим трудом могла двигаться артиллерия. На другой день тоже шел дождь; мы несколько дней не просыхали и спали мокрые, но от неприятеля отделались»{13}. Были и другие мучительные неудобства. Свитский офицер А. Н. Муравьев признавался: «…Продовольствия же из запасов отступающей армии мы вообще получали очень мало, и, кроме собственных средств, кормиться было почти нечем. Если бы не был я с молодых лет приучен довольствоваться, не гнушаясь, всякою пищею, то в высшей степени труден был бы для меня этот поход. Тут я на опыте узнал, какой вред наносит молодому воину прихотливость и гадливость, к которым теперь приучаются юноши. Не в свое время умыться, утереться полотенцем не совсем чистым, не часто переменять белье, разрывать мясную пищу и есть руками, пить из невзрачной кружки или посуды, не лишенной дурного запаха, ложиться не раздеваясь и спать на сырости или в грязи, или под дождем или в курной избе, наполненной тараканами и другими гадами, и тому подобные военные обыденные необходимости отталкивают их от службы и исполнения своих обязанностей или делают их неспособными для пользы, которая от них ожидается, потому что они приучены к так называемому комфорту и изнежены своим воображением и привычками. Я же со своей стороны, забывая все неудобства, радовался близости моей к неприятелю, которого ежечасно видел перед собою, и горе мое о претерпеваемых недостатках тем рассеивалось»{14}.

Походные будни были тяжелы, однако ничто так не угнетало русских воинов как продолжительное, пусть и вынужденное отступление. Генерал Я. П. Кульнев в конце июня отправил письмо своему приятелю полковнику А. А. Закревскому, служившему в штабе М. Б. Барклая де Толли: «Скажите, скоро ли начнем на сих проклятых французишков напирать, ибо при отступлении нашем кровь солдатская остыла. Я вам сие откровенно говорю, яко другу и буде придет дело до валовой свалки, то напомните министру, дабы на тот случай сняли б все ранцы и шинели. Тогда можно будет почесть нашу армию 50 000 сильнее, ибо при сей тягости даже и без неприятеля половина армии <…> побеждена, а паче при нынешних жарах. Теперь дело идет не о ранцах, но целости и чести всего государства. Я о сем напоминаю яко искренний сын отечества»{15}. В преддверии битв генерал ратовал за то, чтобы перед атакой, как и прежде, русские войска сбрасывали шинели и ранцы, оставляя их в тылу. Однако подобная «малозаботность» о предметах первой солдатской необходимости оправдывала себя только в том случае, если атака на неприятеля завершалась успешно. Русская армия уже имела печальный опыт того, как после поражения при Аустерлице в декабре 1805 года русские войска остались раздетыми и голодными в чистом поле, так как их шинели и ранцы попали в руки неприятеля. Во избежание подобных случаев граф А. А. Аракчеев в 1808 году, в бытность свою военным министром, издал приказ о том, «каким образом солдату одеваться в походе» в летнее время: «В теплое время и хорошую притом погоду солдату надлежит быть одетому в мундире застегнувши; сверх сумы и портупеи, надетых обыкновенно, надевать шинель, свернутую вдоль через левое плечо так, чтобы концы оной были на правой стороне ниже пояса, которые должны связываться шинельным ремнем. Ранец должен быть на спине сверх надетой через плечо шинели и манерку привязывать сверху ранца на средине»{16}. Со скаткой и ранцем нижние чины отныне не расставались и в сражениях, потому что это неудобство было ничто в сравнении с потерей упомянутых вещей.

Как ни велики были бедствия Отечества, однако князь В. В. Вяземский, начальствовавший дивизией в 3-й армии, смотрел на все происходившее глазами философа и полагал, что важные насущные дела существуют и в военное время, вследствие чего он отправил «на походе» распоряжение в свою подмосковную вотчину деревню Кудаево: «Вдовы умершей Аграфены сына Пимона предписываю женить на дочери Андреяна Иванова, девке Аксинье. Если не ближняя родня и поп будет венчать, то безоговорочно отдать, а если в родне и поп венчать не будет, тогда отослать девку в Климово за другого крестьянина, за кого там староста отдаст <…> Крестьянина Луку Иванова отдать в Москву на полгода в смирительный дом, а не исправится и там, то я найду места»{17}. Остановка же в помещичьей усадьбе в четырех верстах от Луцка предоставила генералу из рода удельных князей сделать множество разнообразных наблюдений, которые он не преминул занести в свой походный «Журнал»: «В Омельянине стоит еще и зеленеет липа, на коей Петр Великой вырезал свое имя и Екатерина, супруга его, тоже: липа зеленеет, а те, кто под нею были, уже не существуют. Петр в сей деревне ползовался (так в тексте. — Л. И.) свежим воздухом и опочил. Помещик-охотник строитца, но за множеством прожектов и недостатком денег по сих пор еще ничего не построил. Жена его занимается садом и имеет много вкуса. Она разводит прекрасной садик, в ней много романического <…>. Она недурна собой»{18}.

В эту же самую пору в самом бедственном положении оказался небольшой отряд генерал-майора И. С. Дорохова (1-я армия), которому не успели или не смогли доставить приказ об отступлении. При кавалерийском отряде генерала Дорохова находилась бригада 1-го и 18-го егерских полков, в первом из которых служил M. М. Петров, поведавший об одном из самых драматических эпизодов Отечественной войны 1812 года: «Авангардный начальник наш генерал-майор Дорохов, узнав чрез партию, ходившую вниз по берегу Немана, о вступлении в границы России французов, перешедших Неман выше Ковно, и быстром движении их чрез Троки к Вильне, а приватно — о том, что граф Шувалов с нашим 4-м корпусом отступил поспешно назад из местечка Олкеник. Хотя такие обстоятельства поставили было нас на край погибели бесславной, но опытность в войнах и достаточность сведений военных нашего отрядного начальника генерал-майора Дорохова, направившего быстрое, благоразумно избранное движение отряда своего, исторгли нас из предстоявшей беды. Имея в обоих сторонах пути своего сильные партии, от двух Донских и Гусарского полка его, он шел с бригадою егерей, двумя ротами артиллерии и обозами без ночлегов, а только с краткими привалами чрез местечки Воложин, Камень и двор Мещицы на Столбцы, к 2-й Западной армии, достигавшей тогда от Пинска Несвижа, или в противных обстоятельствах предполагал пробраться чрез Игумен на Борисов или Глузск и Бобруйск к Быхову, а оттуда — куда Бог приведет.

В последний опаснейший 60-верстовый переход к двору Мещицам, когда открыты были туда движения с обеих сторон сильных неприятельских частей для пресечения нам пути, изнурение нижних чинов егерской нашей бригады в жаркий день до того простерлось, что несколько человек пали на пути мертвыми и у многих, по истощении всего поту, выступила под мышками кровь. Тут офицеры 1-го и 18-го егерских полков изъявили чрезвычайную любовь к своим подчиненным: они верховых своих лошадей навьючили ранцами обессилевших солдат, а сами несли на своих плечах по две патронных сумы и по два ружья, а иные могутные — и более. <…> Спасибо еще нашему атаманушке батюшке Матвею Ивановичу, что он в чрезвычайных движениях этих давал нашему полку два Башкирских полка возить: ранцы, шанцовые инструменты и заслабелых егерей; а без того все они не рожденные быть конями, сгинули бы в отделку беготни по извилистым тропам героев донских»{19}.

M. М. Петров не знал, что «атаманушка батюшка Матвей Иванович» Платов, командовавший Донским казачьим корпусом, получил серьезный «нагоняй» от князя П. И. Багратиона, за то что промедлил оказать помощь отряду генерала Дорохова, попавшему в тяжелое положение и находившемуся вблизи от войск Платова. Этот отряд не входил в состав 2-й армии, формально князь Багратион не имел права отдавать приказы Платову, корпус которого также принадлежал к 1-й Западной Барклая де Толли; осознавая «тонкость» ситуации, он и не приказывал, он просил, советовал Платову, тщательно подбирая слова, оказать помощь изнемогавшим от усталости людям, которых казаки неожиданно обнаружили «на дороге войны». Текст письма, направленного Багратионом Платову, отражающий непростые «житейские» обстоятельства, возникшие в период отступления, заслуживает того, чтобы привести его полностью, потому что в нем раскрывается характер человека, которому поклонялись все русские воины:

«24 июня 1812 года на марше в Кареличах:

Милостивый Государь мой Матвей Иванович.

Сколько порадован я был сегодня запискою Вашего Высокопревосходительства, при коей приложена была копия таковой же генерал-майора Дорохова <…>. Чрезвычайно жалею, что Ваше Высокопревосходительство, быв так близко к генералу Дорохову и видев его положение со всех сторон не столько выгодное, оставили его, так сказать, жертвою. Мне остается теперь только просить вас, милостивый государь мой, чтобы вы из усердия к службе Государя Императора и любви к Отечеству поддержали Дорохова, дав ему способы соединиться с вами.

Стремление ваше соединиться с 1-ю армиею я отменно уважаю, Ваше Высокопревосходительство, можете быть уверены, и я побеждаюсь равными чувствами вашим <…>; но, если смею сказать, то бывши в положении вашем, я бы не оставил Дорохова»{20}.

Войска 2-й Западной армии, стремясь исполнить волю государя императора, пытались пройти фланговым маршем наперерез наступавшему противнику с тем, чтобы достигнуть скорейшего соединения с войсками 1-й Западной армии, достигшей тем временем Дрисского укрепленного лагеря на реке Двине. Предполагалось, что подоспевшая армия Багратиона ударит неприятелю в тыл. Ожидая благоприятных известий о приближении армии Багратиона, воины 1-й армии располагались посреди укреплений Дрисского лагеря. Эта любимая «военная игрушка» Александра I, выстроенная по «сильному совету» его прусского советника генерала К. фон Фуля, вызвала среди военных целую бурю негодования. Они не стали скрывать от государя своих впечатлений. Вскоре среди русских офицеров уже распространилось «афористичное» суждение генерал-адъютанта Ф. О. Паулуччи о том, что подобный лагерь мог придумать либо дурак, либо изменник. Обычно сдержанный в отношениях с государем Барклай озадачил его вопросом: «Я не понимаю, что мы будем делать со всей армией в этом лагере. Потеряв противника из виду, мы будем принуждены ожидать его отовсюду». Среди офицеров, не понимавших, почему бы войскам 1-й армии не двинуться самим навстречу войскам Багратиона, распространялись злые шутки: «Первая армия стоит в столбняке в Дриссе и не прежде из сего состояния выйдет, как съест весь свой провиант, а его много». Идея Дрисского лагеря распалась в одночасье, как только от Багратиона было получено известие о том, что маршал Даву «предупредил» его в Минске, перекрыв дорогу, по которой 2-я армия продвигалась на соединение с 1-й. «Дурную весть» привез поручик П. X. Граббе, ездивший курьером во 2-ю Западную армию и сохранивший в записках «жанровое» описание военного совета с участием императора. Впечатления обер-офицера, по воле случая оказавшегося лицом к лицу с «сильными мира сего» и даже позволившего себе высказаться в их присутствии, — не слишком частое явление в мемуаристике! «Приехав в Дриссу, — рассказывал П. X. Граббе, — я был тотчас потребован к Государю. На дворе мызы, им занимаемой, я нашел Барклая-де-Толли, Беннигсена, Ермолова, множество генералов. Вошедши в комнату Государя, стоявшего близ стола, на котором разложена была часть столистовой карты России, я увидел графа Аракчеева и князя Волконского. Известия, мною привезенные, были новы и неожиданны. Когда я сказал, что князь Багратион отказался от направления на Минск и пошел на Бобруйск и Могилев, а Даву с шестьюдесятью тысячами идет на Борисов, в перерез обоих наших армий, Государь прервал меня. "Это неправда, быть не может: Даву здесь против меня: а князь Багратион имеет от меня другие приказания". Я отвечал Государю, что за точность этих сведений отвечаю головой, что действительно часть войск корпуса Даву у него взята и направлена к Дриссе; но ему даны другие войска из армии короля Вестфальского и других корпусов. Потом, указав на карту Борисова, дерзнул я прибавить, что если бы возможность была отправить туда летучий отряд в некоторой силе, то неприятель по важности этой точки на главном пути к сердцу России почел бы его гораздо сильнее и действовал бы с осторожной медленностью, могущей принести пользу для наших общих действий. Государь с выражением нетерпения возразил одним словом: "Не перелететь же" и отпустил меня»{21}.

После упорных арьергардных дел Багратион вырвался от своих преследователей, о чем сообщил в письме к начальнику Главного штаба 1-й армии А. П. Ермолову: «Насилу выпутался из аду. Дураки меня выпустили. Теперь побегу к Могилеву, авось их в клещи поставлю. Платов к вам бежит. Ради Бога, не осрамитесь, наступайте, а то, право, худо и стыдно мундир носить, право скину его. <…> Им все удастся, если мы трусов трусим. Мне одному их бить невозможно, ибо кругом был окружен, и все бы потерял. Ежели хотят, чтобы я был жертвою, пусть дадут имянное повеление драться до последней капли. Вот и стану! Ретироваться трудно и пагубно. Лишается человек духу субординации, и все в расстройку. Армия была прекрасная; все устало, истощилось. Не шутка 10 дней, все по пескам, и жары на марше, лошади артиллерийские и полковые стали, и кругом неприятель»{22}.

Много забот в те дни было у офицеров квартирмейстерской части 1-й Западной армии. Прапорщик Н. Д. Дурново отмечал в дневнике: «26 июня. Мы трудились как каторжные над картой России. Во всех корпусах не хватало карт местностей, по которым они проходили. Вместо того, чтобы изготавливать в Петербурге карты Азии и Африки, нужно было подумать о карте Русской Польши. Хорошая мысль всегда приходит с опозданием. <…> 1 июля. Мы провели все утро в работе. Это начинает мне серьезно надоедать. Я предпочитаю час в день сражаться, чем корпеть над картой Смоленской губернии, что меня еще больше убеждает в неизбежности отступления»{23}. Положение братьев Муравьевых на походе усугублялось нуждой: «Служба наша не была видная, но трудовая; ибо не проходило почти ни одной ночи, в которую бы нас куда-нибудь не посылали. Мы обносились платьем и обувью и не имели достаточно денег, чтобы заново обшиться. Завелись вши. Лошади наши истощали от беспрерывной езды и от недостатка в корме. Михайла начал слабеть в силах и здоровьи, но удержался до Бородинского сражения, где он, как сам говорил мне, "к счастию, был ранен, не будучи более в состоянии выдержать усталости и нужды"»{24}. Итак, «совокупность полученных сведений» убедила участников военного совета в том, что «отступление 1-й армии в Дриссу, удалившее ее от 2-й, была важная ошибка, требующая немедленного исправления…».

Поход тем временем продолжался, и ситуация на театре боевых действий разворачивалась таким образом, что драматизм событий все более нарастал, вызывая накал страстей. Обе русские армии, «разлученные эксцентрическим отступлением», искали способы к соединению, «между тем как неприятель своими главными силами устремлялся между ими в сердце империи». Войска Барклая оставили укрепленный лагерь и двинулись к Полоцку, где, по требованию своих советников, Александр I вынужден был расстаться с армией, как оказалось, до самого окончания похода. В отсутствии государя М. Б. Барклай де Толли решился принять сражение у Витебска в надежде на то, что к нему сможет пробиться Багратион. Хотя, по мнению участников событий, угнетенных затянувшимся отступлением, «вообще вероятия успеха от сражения не могло быть и не было, как по невыгоде позиции, так и по превосходству в силах неприятеля. Это было бы делом отчаяния, а не расчета благоразумного».

Генерал И. Ф. Паскевич, начальствовавший в 1812 году 26-й пехотной дивизией в армии Багратиона, рассказывал в «Походных записках»: «Князь Багратион приказал 7-му корпусу запастись только в Бобруйске сухарями и усиленными маршами спешить к Могилеву, чтобы там предупредить неприятеля. Трудно найти в военной истории переходы усиленнее отступления 2-й армии. В день делали по 45 и 50 верст (в 18 дней прошли пространство в 600 верст). Несносный жар, песок и недостаток чистой воды еще более изнуряли людей. Не было времени даже варить каши. Полки потеряли в это время по 150 человек <…> В Старом Быхове узнали, что неприятель занял уже Могилев»{25}. Багратион попытался с боем прорваться у Могилева на Оршу, однако в «жестоком деле под Дашковкой и Салтановкой» 11 июля выяснилось, что численное превосходство на стороне неприятеля. Над 2-й армией, казалось, нависла угроза неминуемого разгрома. Тогда-то «Второй главнокомандующий» и решился на один из самых блистательных маневров кампании 1812 года. Весь следующий день «показывая вид атаки на Могилев», Багратион в ночь повел свои войска к Смоленску. По воспоминаниям И. Р. Дрейлинга, «ночь была темная. Черные тучи висели над самой землей. Не переставая, моросил мелкий дождь. В нашей колонне царствовала тишина. Ни звука человеческого… Изредка слышалось заглушённое бряцание оружия, и только. По большой дороге потянулись вереницы экипажей с ранеными. Их стоны и крик да еще отдаленный грохот пушек одни нарушали мертвящую тишину, которая нас окружала со всех сторон. За ними потянулись отряды пехоты, ничтожны остатки возвращающихся из сражения полков. Безмолвные, хотя и в полном порядке, шли они мимо нас, почти невидимые под кровом ночи, если бы не блеск штыков, который обнаруживал их»{26}. Маршал Л. Н. Даву, ожидая на рассвете сражения с русскими, «приуготовлялся к обороне» и был ошеломлен исчезновением противника, оторвавшегося от преследования. «Сей непростительный и грубый Даву проступок был причиною соединения армий: иначе никогда, ниже за самою Москвою, невозможно было бы ожидать оного, и даже надежды самые, редко в крайности оставляющие исчезли. Если бы кто из наших генералов впал в подобную погрешность, к какой казни не осудило бы его общее мнение! Маршал Даву, 20 лет под руководством величайшего из полководцев служивший, сотрудник его в знаменитейших сражениях, украшавший неоднократно лаврами корону своего владыки, <…> сделал то, что каждый из нас едва ли сделать способен. <…> Тебе благодарение, знаменитый Даву, столько пользам России послуживший!» — иронизировал А. П. Ермолов над фатальной оплошностью одного из лучших французских военачальников.

Итак, обе русские армии «бегом» устремились к Смоленску. Сардинский посланник Ж. де Местр, определивший своего сына на службу в российскую армию в это непростое время, сообщал своим «конфидентам» драгоценные подробности «русского похода»: «Сын мой пишет из Смоленска 20 июля: "Мы шли от Полоцка к Витебску форсированным маршем; у Витебска дрались три дня подряд, почти не вылезая из седел; от Витебска до Смоленска прошли в один марш, то есть за два дня и одну ночь, останавливаясь только для кормления лошадей. 14-го я испытал то, чего не бывало со мною с самого начала службы: ехал верхом в течение двадцати четырех часов без сна, еды и питья". Вы видите, г-н граф, что теперь происходит. На другой день сей молодой человек писал мне: "Какие люди! Какие кони! Что за храбрость! Я начинаю верить в возможность чуда…"»{27}.

П. X. Граббе, описывая напряженный марш от Витебска к Смоленску, рассказывал: «Вследствие ли истощения сил после всего случившегося со мной от самой Вильны, или от глубокого чувства опасного положения армии, или сильного жару, или от всего этого вместе, голова у меня внезапно закружилась, и я упал под лошадь в обмороке»{28}. А как торопились навстречу своим братьям по оружию воины 2-й армии! И. Р. фон Дрейлинг вспоминал: «Два раза на дню мы спешивались, и нам давали отдых, да и то не более часа. Раз на дню кормили лошадей, а в этот короткий промежуток времени старались что-нибудь сварить. А там опять на лошадей и дальше. Наконец мы в Смоленске. Цель наша достигнута. Здесь мы встретили 1-ю армию и соединились с ней»{29}. Даже от самых закаленных воинов, преодолевавших «на скорость» в палящий зной десятки верст, требовалось немало выносливости. Но в армии находились юноши, выступившие в поход в преддверии офицерского чина, для которых их первые испытания оказались последними. Об одном из них, так и не достигшем офицерского чина, всю жизнь вспоминал H. Е. Митаревский: «Особенно наше внимание обратил на себя израненный умирающий юнкер, положенный около дороги; никого при нем не было. Многие останавливались взглянуть на него, и я тоже подошел; но никто не мог ему помочь. Молодое, прекрасное и благородное лицо его покрыто было бледностью и на нем уже обозначались предсмертные страдания. Это зрелище произвело на меня такое впечатление, что, когда впоследствии сын мой поступил на службу юнкером, то до самого его производства в офицеры мне часто представлялся этот несчастный и меня страшила мысль, что и сын мой может дойти до такого ужасного положения»{30}.

Вопреки заверениям Наполеона в том, что «Багратион с Барклаем больше никогда не встретятся», русские армии 21 июля соединились под Смоленском. Командование над ними принял военный министр Барклай де Толли, которому, несмотря на старшинство в чине, подчинил себя Багратион. Смоленск — соединение — сражение, этими словами определялись радостные ожидания воинов обеих армий. «Радость обеих армий была единственным между ними сходством. Первая, утомленная отступлением, начала роптать и допустила беспорядки, признаки упадка дисциплины», — констатировал А. П. Ермолов{31}. Как явствует из воспоминаний H. Е. Митаревского, начальство в период отступления далеко не всегда могло справиться с терявшими «бодрость духа» подчиненными: «Однажды мы в такую сильную жару, в полдень, проходили большое селение; от жары и усталости солдаты тащились, едва передвигая ноги. Впереди послышался сильный шум и визг; вышедши из селения, мы увидели огромное стадо свиней; много людей из шедших впереди полков, завидевши стадо и забывши усталость, бросились на него, окружили стадо и стали колоть штыками свиней; побежали и наши от орудий с тесаками. Орудия и полки шли своим порядком, а офицеры остановились и смотрели. Славная и смешная была охота: свиньи, когда их начали колоть штыками, так рассвирепели, что бросались на солдат и сбивали некоторых с ног. Происходил шум, крик, визг и смех, когда кто-нибудь из солдат падал. На шум прискакали генерал Дохтуров и генерал Капцевич с своими свитами. Дохтуров послал адъютантов унять беспорядок, но они ничего не могли сделать: за шумом, криком и визгом никто на них не обращал внимания. Это продолжалось, пока перекололи свиней, разрезали на куски и повздевали на штыки. Немногие из стада могли прорваться. Генералы смотрели и не только не сделали замечания на такой беспорядок, но даже заметно было на их лицах удовольствие, что люди, уставшие, еле тащившие ноги, от пустого случая ободрились и в полной амуниции с ружьями могли бегать, как ни в чем не бывало»{32}. В Смоленске главнокомандующий 1-й армией решил положить конец нарушениям дисциплины, но его «благодетельная строгость» вызвала негодование среди офицеров. Так, А. М. Коншин рассказывал: «Признаюсь, я был поражен при этом поведением Барклая. В какой-нибудь час времени как мы тут стояли, он разослал всех нас для поверки — есть ли у солдат, выходивших из лагеря по своим надобностям, как, например, с бельем на речку, билеты на отлучку из команды. Он говорил об этом с такой важностью, как будто нарушение этого порядка было выражением самого крайнего упадка дисциплины. Какое мелочное требование и в какое время! Как мало соответствовал этот немецкий педантизм духу русского солдата»{33}. Далее события разворачивались совсем драматично: Барклай де Толли приказал «для примера» расстрелять солдата, задержанного без «билета на отлучку». По-видимому, этот прискорбный случай произвел на Коншина гнетущее впечатление, не изгладившееся с годами: «Много лет прошло с того времени, но и до сих пор, когда случится мне видеть портрет или статую Барклая, мне кажется, что они с головы до ног обрызганы невинною кровью этого мученика». Безусловно, недовольство Барклаем, порожденное в первую очередь вынужденным отступлением, нарастало как снежный ком. Участники похода готовы были обвинять его во всех смертных грехах вплоть до измены.

«Вторая армия явилась совершенно в другом духе! Звук неумолкающей музыки, шум не перестающих песней оживляли бодрость воинов. Исчез вид понесенных трудов, видна гордость преодоленных опасностей, готовность к превозможению новых. Начальник — друг подчиненных, они — сотрудники его верные! По духу 2-й армии можно было думать, что пространство между Неманом и Днепром она не отступая оставила, но прошла торжествуя!» — рассказывал А. П. Ермолов. П. X. Граббе в записках передал чувства русских офицеров, наблюдавших в Смоленске за долгожданной встречей обоих главнокомандующих: «Между обеими армиями в нравственном их отношении была та разница, что 1-я надеялась на себя и на Русского Бога, 2-я же сверх того и на князя Багратиона. На Барклая сначала надеялись и потом перестали. На Багратионе сосредоточились надежды обеих армий. Первый своею личностью невыгодно действовал на других. Скромный, молчаливый, лишенный дара слова и в Русской войне с нерусским именем, осужденный с главной армией на отступление, тогда еще немногими оцененное, он для примирения с собою необходимо должен был иметь важный успех, которого не было; князь же Багратион с орлиною наружностию, с метким в душу солдата словом, веселым видом, с готовой уже славой, присутствием своим воспламенял войска»{34}.

Согласие главнокомандующих было недолговечным. После трехдневного сражения под Смоленском 4 — 6 августа Барклай отдал приказ об оставлении старой русской твердыни. Падение Смоленска явилось ошеломляющим известием для всех россиян и сопровождалось крайним ожесточением армии против Барклая, поступок которого с военной точки зрения можно оправдать обстоятельствами. «Защита могла быть необходимою, если главнокомандующий намеревался атаковать непременно. Но собственно удержать за собою Смоленск в разрушении, в котором он находился, было совершенно бесполезно», — оправдывал Барклая А. П. Ермолов{35}. От наступательных действий Барклай де Толли воздерживался также по вполне объяснимой причине: под Смоленском подавляющее большинство в силах (190 тысяч против 130 тысяч) было на стороне неприятеля. В то же время военный министр, как никто другой, ощущал на себе бремя моральной ответственности, так как именно ему государь сказал на прощание: «Поручаю вам мою армию. Не забывайте, что у меня нет другой, и пусть эта мысль никогда вас не оставляет».

Но у тех, кто порицал Барклая, была своя правда. Боевые действия приблизились к «сердцу Отечества». На подступах к Смоленску солдаты кричали: «Мы видим бороды наших отцов!» и требовали сражения. Эти же чувства испытывали офицеры и генералы. Отступавшие войска были угнетены и подавлены зрелищем покидаемого города. «Он весь уже казался в огне. Этот огромный костер церквей и домов был поразителен. Все в безмолвии не могли свести с него глаз. Сквозь закрытые веки проникал блеск ослепительного пожара». И даже сдержанный в чувствах Ермолов по-особому воспринял потерю этого города, вдруг болезненно осознав тягостный смысл свершавшегося: «Разрушение Смоленска познакомило меня с новым совершенно для меня чувством, которого войны, вне пределов Отечества выносимые, не сообщают. Не видел я опустошения земли собственной, не видел пылающих городов моего Отечества. В первый раз в жизни коснулся ушей моих стон соотчичей, в первый раз раскрылись глаза на ужас бедственного их положения»{36}. «Лучший способ закрыть себя от неприятеля — есть разбить его», — написал в те дни в письме домой командир 7-го пехотного корпуса генерал-лейтенант H. Н. Раевский{37}. «Мы дрались в старой России, которую напоминала нам всякая береза, у дороги стоявшая, — рассказывал И. Ф. Паскевич. — В каждом из нас кровь кипела»{38}. А каким укором отступавшим воинам показались слова, написанные женской рукой на стене дома, стоявшего у самой Смоленской дороги: «Прости, моя милая Родина!» Генералы настаивали на том, чтобы князь Багратион на правах старшего в чине отстранил Барклая и сам вступил в командование соединенными армиями, однако Багратион отказался, сославшись на отсутствие волеизъявления императора. Начальник артиллерии 1-й армии генерал-майор «граф Кутайсов, украшенный новой славой дня, любимый всеми и главнокомандующим, на дар слова которого надеялись, принял на себя передать ему желания и надежды первых лиц армии. Барклай де Толли выслушал его внимательно и с кроткой лаской отвечал ему: "Пусть всякий делает свое дело, а я сделаю свое"». Офицеры, служившие в 1-й армии, стали требовать перевода во 2-ю армию, чему способствовала публичная выходка против Барклая цесаревича: «Константин Павлович без доклада взошел к нему со шляпой на голове, тогда как главнокомандующий был без шляпы, и громким и грубым голосом закричал на него: "Немец, шмерц (колбасник (нем.). — Л. И.), изменник, подлец; ты продаешь Россию, я не хочу состоять у тебя в команде. Курута, напиши от меня рапорт к Багратиону, я с корпусом перехожу в его команду" — и сопровождал эту дерзкую выходку многими упреками и ругательствами. Все присутствующие это видели и слышали»{39}. Конфликт между главнокомандующими, к которому так или иначе оказались причастны офицеры обеих армий, принял характер устойчивой вражды. «Один раз в Гавриках, — говорил Ермолов, — я был в таком положении, что едва ли когда кто другой находился в подобном. Барклай сидел среди двора одного дома на бревнах, приготовленных для построек; Багратион большими шагами расхаживал по двору, и ругали в буквальном смысле один другого: "Ты немец! Тебе все русское нипочем", — говорил князь. "Ты дурак и сам не знаешь, почему себя называешь коренным русским", — возражал Барклай. Оба они обвиняли один другого в том, что потеряли из виду французов и что собранные каждым из них сведения, чрез их лазутчиков, одни другим противоречат! Я же в это время, — добавил Ермолов, — будучи начальником штаба Барклая, заботился только об одном, чтобы кто-нибудь не подслушал их разговора и потому стал у ворот, отгоняя тех, кто близко подходил, говоря, что главнокомандующие очень заняты и совещаются между собой»{40}. М. Б. Барклай де Толли как мог противостоял ропоту негодования в войсках, но в этих «сверхобыкновенных условиях» дни его пребывание на посту главнокомандующего соединенными армиями были сочтены…

Дальнейшее движение русских армий по Московской дороге было тяжелым и безрадостным. «В наших общих молитвах, в том "Отче наш", с которым я обращался к Творцу, слышалась из глубины души одна мольба — чтоб завтра же нам дали возможность сразиться с врагом, хотя бы пришлось умереть — только бы дальше не отступали! Наша гордость, гордость еще не побежденного солдата, была оскорблена и глубоко возмущена. Как! Мы отступали перед надменным врагом, а они все глубже и глубже проникали в родные поля каждого из нас, все ближе и ближе и никем не сдерживаемые подступали к самому сердцу нашего общего Отечества», — свидетельствовал о настроениях в армии один из участников тех событий{41}.