10. ПРЕДСМЕРТНАЯ ЗАПИСКА (Адрес второй: наб. Карповки, 2)

10. ПРЕДСМЕРТНАЯ ЗАПИСКА (Адрес второй: наб. Карповки, 2)

Здесь, в желтом здании Гренадерских казарм на слиянии двух рек – Большой Невки и маленькой Карповки, против Ботанического сада, когда-то (впрочем, столетие уже назад) были две офицерские квартиры – 7-я и 13-я. В них Блок прожил ни много ни мало семнадцать лет. Этот адрес стоит запомнить: так долго на одном месте он больше нигде не проживет.

Тут, в казармах, квартировал его отчим – гвардейский поручик Франц Кублицкий-Пиоттух, который дослужится потом до генерал-лейтенанта. Офицером по тем временам был «прогрессивным», хотя и давал иногда зуботычины солдатам. Это было в духе времени. Мать поэта, искренне, видимо, считавшая, что бравый гвардеец заменит Саше отца, ошиблась – муж оказался равнодушен к ребенку, и это стало для нее катастрофой. «Непоправимой и неизменной», как записала в дневнике ее сестра.

«Теперь уже ясно, – писала М.А.Бекетова в 1901 году, – что ключ всего в ее несчастном браке… Она становится все утонченнее и развитее, все исключительнее, а он и все его окружающие все те же… Существо неловкое и бездарное… Она способна его возненавидеть… а уйти не находит возможным ради Сашуры».

И впрямь – катастрофа! И катастрофой чуть не окончится здесь и жизнь самого Блока: он будет готов умереть по первому слову, даже записку приготовит, чтобы вьюжным ноябрьским вечером взять ее с собой…

«Две незабвенных комнаты, – так опишет это жилище Блока поэт Сергей Городецкий. – Я их помню наизусть. Первая длинная, узкая, со старинным ди­ваном… с высоким окном; аккуратный письменный стол, низкая полка с книгами, на ней всегда гиацинт. На стене большая голова Айседоры Дункан, “Мона Лиза” и “Мадонна” Нестерова. Ощущение чистоты и молитвенности, как в церкви».

Дверь офицерской квартиры была, как десятки других, обита серым войлоком. Из огромного общего коридора, где гренадеров вполне можно было построить в пять и даже в шесть шеренг, а по-современному – из коридора, где ныне вполне могут разъехаться два внедорожника, вы попадали в переднюю Кублицких с высоким потолком и желтыми вешалками. Потом шла просторная белая комната с окнами на Большую Невку, с бледно-желтым паркетом – цвет его неизменно нравился матери Блока, с зеленой, старых фасонов мягкой мебелью, с роялем и книжными шкафами. А за белой комнатой – оранжевая столовая, по размеру меньше гостиной. Так выглядела «половина» матери. У Блока же были кабинетик и просторная спальня. Именно их запомнил Городецкий. Кабинетик – очень строгая, длинная, однооконная комнатка: «объемистый письменный стол… очень мягкий диван, очень-очень удобное кресло… у окна цепенели два кресла и столик», где сиживала потом Люба, забираясь с ногами на сиденье и «собираясь в комочек». Так опишет эту квартиру Андрей Белый, который впервые появится в ней 9 января 1905 года.

Тогда, век назад, район у Ботанического сада считался пригородом. Во всяком случае, в двухстах метрах от казарм, на Аптекарском острове, стояла потом дача премьер-министра Столыпина, которую, как известно, взорвут боевики-эсеры. А через Большую Невку, на той стороне ее, из окон квартиры Блока видны были трубы заводов и фабрик…

Я попал в этот дом в неудачное время: шел грандиозный ремонт – на полу валялись куски штукатурки, еще тех времен, под обоями, наполовину сорванными со стен, виднелись слои старых газет, чуть ли не 1905 года, под ногами звенели осколки стекол, а красивый когда-то вестибюль выглядел как после взрыва. Длинными коридорами второго, а потом и третьего этажа я обошел десятки комнат с видом на Невку, пытаясь угадать, в какой из них жил когда-то поэт. Увы, не 7-ю, не 13-ю квартиру найти не удалось – все комнаты были похожи, как ли­ца солдат, застывших в строю…

Я знал: из этого дома Блок впервые пошел в «страшно плебейскую», по его выражению, самую дешевую из классических гимназий столицы – Введенскую гимназию. Ее здание стоит до сих пор на Петроградской (Большой пр., 37). «Из уютной и тихой семьи я попал в толпу гладко остриженных и громко кричащих мальчиков, – с ужасом вспоминал он потом свой класс, – мне было невыносимо страшно чего-то, я охотно убежал бы или спрятался куда-нибудь… Главное же чувство заключалось в том, что я уже не принадлежу себе, что я кому-то и куда–то отдан и что так вперед и будет…»

«Около 500 человек всякого возраста, от 8 до 24 лет, и всякого состояния сходились здесь ежедневно, и гам стоял здесь, как в кипящем котле», – пишут О.Немировская и Д.Вольпе в книге «Судьба Блока». Маленькие купцы, хлыщи, забулдыги – вот кого встретил здесь поэт. Некоторые ухитрялись просидеть за партами по одиннадцать лет вместо восьми. «Дети быстро развращались, – пишет один из биографов Блока. – Учились курить, говорили и рисовали много сальностей… Многие из таких, начав… заниматься уличным “ухажерством” и благодаря близости кафешантана… и раннему знакомству с пивными и всеми видами любви, сходили и вовсе на нет».

Одноклассник поэта, некий Барабанов, вспоминал: «Ребята относились к Блоку с интересом. В нем было много благородства, спокойствия – и это действовало… В шалостях Блок не принимал участия (…и его не втягивали), но если что-нибудь происходило на его глазах, он смеялся глазами… Блок был курчавый; его лицо напоминало изображения на старинных римских монетах». Если на старинных, да еще римских, значит, походил профилем на императора или хотя бы на легионера[51]. Но «император», представьте, был очень слаб в арифметике. «По русскому языку, – напишет его тетка, – дело шло гладко». Увы, и это не так. Твердая четверка была лишь по латыни. Зато с товарищами он отвоюет потом, «не без… скандалов», как напишет матери, лучшее место в классе – у стенки, где «при случае можно соснуть, списать и спрятаться», где он, как все, будет обзывать учителя космографии «сиамцем», а на любой призыв педагога по гимнастике отвечать мяуканьем.

Словом, учился неважно, как и полагается гению. С грехом пополам выдержал экзамены на аттестат зрелости (двойка по устной математике, тройки по письменным переводам). Но что эти тройки да двойки, если он еще гимназистом, как и Пушкин когда-то, познает «науку страсти нежной» – влюбится в женщину, которая была старше его на двадцать лет. Гимназистам запрещалось тогда не только носить тросточки и хлысты, но даже появляться в маскарадах, клубах, трактирах, кофейнях, кондитерских, бильярдных. А уж тем более появляться с женщинами. А он не издалека, как поклонялись женщинам мальчишки его возраста, не платонически – влюбился реально, с объяснениями, встречами, поцелуями. Нетрудно представить, как колотилось сердце подростка, когда он в «закрытой карете» увозил на свидание свою первую женщину – Ксению Садовскую. Между прочим, мать троих детей, жену статского советника. «Твой навсегда», – подписывал письма к ней и звал ее «моя лучезарная звезда». В искренности и прямоте его чувства я, скажем, не сомневаюсь. Но странно читать в дневнике М.А.Бекетовой сначала о том, что никакой любви не было, что «это она завлекала его, на все была готова», эта «несвежая женщина», а потом тут же увидеть иные, горделивые слова ее: «Но вот начало Сашуриного юношества. Первая победа. Она хороша. Она ему пела…»

Хорошо, что только «пела», как ни иронично звучит это сегодня. Ибо скоро один из давних друзей Блока по гимназии, тоже молодой еще человек, Кока Гунн, в подобной ситуации просто застрелится. Это случится в пять утра на Клинической ездовой дороге. «Мечтательный и страстный юноша немецкого типа», Николай Гунн – с ним Блок сойдется со второго класса – жил бедно, мать его сдавала жилье за плату. Неизвестно, бывал ли Блок у него (Съезжинская, 12/21), но точно известно, что оба бывали у третьего гимназического друга, «щеголя и франта» Леонида Фосса. Сын богатого инженера, Фосс жил в красивом доме рядом с Блоком, на Лицейской (ул. Рентгена, 5). Там друзья сходились по вечерам, чтобы читать стихи, слушать, как Фосс играет на скрипке серенаду Брага, страшно модную тогда, и говорить «про любовь»… Так вот, после гимназии Блок потеряет Фосса из виду, а дружба с Гунном продолжится и в студенческие годы. Пока тот, став репетитором какого-то мальчика, не влюбится в мать свое­го ученика и в двадцать четыре года не застрелится. Из чувства безнадежности. Смерть друга сильно подействует на Блока, и он, написавший когда-то Гунну стихи «Ты много жил, я больше пел…», теперь напишет новые – «На могиле друга»…

Все это еще будет. Пока же здесь, в Гренадерских казармах, юный Блок заведет себе таксу Крабба, будущую любимицу свою, которую принесет в дом в башлыке. «У нас наконец есть собака, такса, по имени Крабб… какой великолепный щенок! – радостно напишет двоюродному брату Андрею. – Но он часто делает стыдные вещи в комнате и иногда на диване – его еще рано бить за это, потому что он не все понимает. Он играет с туфлями, рвет их и носит по комнатам, играет с кошкой и грызет ее… Они катаются вдвоем по полу. Он очень громко и весело лает, вообще – очень веселый и со страшно красивым и толстым белым животом…»

Здесь, в казармах, он начнет выпускать рукописный журнал «Вестник». Мать станет цензором, а сотрудниками – двоюродные братья Лозинский, Недзвецкий, москвич Сергей Соловьев (тот самый – троюродный брат!), бабушка и тетка, да еще кое-кто из знакомых. Дед «среброгривый», который жил теперь отдельно от внука, на Васильевском острове (Большой пр., 22), тоже примет участие в журнале, но лишь как иллюстратор. Блоку было уже шестнадцать, но, как пишет М.А.Бекетова, «уровень его развития в житейском отношении подошел бы скорее мальчику лет двенадцати». Наконец, здесь, в двух комнатах на Карповке, он будет читать родным и друзьям новые стихи и в конце каждого прибавлять короткое и диковатое слово «вот» – дескать, все, кончился стих. Эта привычка сохранится у него и во взрослой жизни, даже когда будет выступать со сцены…

Кстати, когда ездил за щенком, то на Андреевской улице Васильевского острова увидел вдруг выходящую из саней Любу Менделееву. Она шла на курсы по 6-й линии, Среднему проспекту, потом по 10-й. Блок, не замеченный, тихо последовал за ней. Зачем он, кажется, не объяснял и себе. Но так возникло вдруг странное стихотворение его «Пять изгибов сокровенных…», где «изгибы» – углы и повороты линий Васильевского острова. Люба жила на Васильевском: Д.И.Менделеев, потеряв кафедру в университете, снял квартиру рядом, на Съездовской (Съездовская линия, 7-9). Не знаю, бывал ли Блок на Съездовской, но с Любой они виделись летом на подмосковных дачах. Какие-то отношения продолжались с того детского букета фиалок, но, по ее поздним словам, все шло «как– то мимо».

Она запомнит встречу с Блоком, когда ей исполнится шестнадцать. «О день, роковой для Блока и для меня!» – писала не без свойственной ей патетики о том июньском дне в подмосковном Боблове. «После обеда… поднялась я в свою комнату во втором этаже, и только что собралась сесть за письмо – слышу рысь верховой лошади, кто-то остановился у ворот, открыл калитку, вводит лошадь… Уже зная, подсознательно, что это “Саша Бекетов”, как говорила мама… подхожу к окну. Меж листьев сирени мелькает белый конь, которого уводят на конюшню, да невидимо внизу звенят по каменному полу террасы быстрые, твердые, решительные шаги. Сердце бьется тяжело и глухо. Предчувствие? Или что? Но эти удары сердца я слышу и сейчас, и слышу звонкий шаг входившего в мою жизнь…»

Она кинулась переодеваться – батистовая розовая английская блузка с туго накрахмаленным стоячим воротничком и манжетами, черный маленький галстук, суконная юбка, кожаный кушак. А Блок, хоть и прискакал на Мальчике (так звали его коня), был в тот день в городском темном костюме и мягкой шляпе. Этот костюм его, а не форменный университетский сюртук очень охладил ее: ей на мужчинах нравилась форма. Пишет еще, что Блок все время «аффектированно курил». Впрочем, когда вместе с ее кузинами стали играть в хальму, игру типа китайских шашек, потом – в крокет, потом – в пятнашки и горелки, Блок стал «свой и простой, бегал и хохотал, как и все мы, дети и взрослые». Он, правда, заглядывался тогда на Лиду и Юлю Кузминых, которые, как пишет Люба, умели «ловко болтать и легко кокетничать». Это вызвало у нее чуть ли не ревность, более того, она посчитала Блока «стоящим по развитию ниже нас, умных и начитанных девушек». Хотя «женским глазом» отметила: в нем была какая-то непонятная «мужская опытность»…

Нет, он, как напишет, еще не волновал ее. Ему в ее глазах очень вредили прибаутки, длинные цитаты из Козьмы Пруткова и дурацкая, смешивающая языки присказка, которую «он вставлял, где надо и не надо: “О yes, mein Kind!”» А уж когда Люба поступила на Высшие женские курсы, когда вернулась из Парижа, где побывала с матерью на Всемирной выставке, когда в платье с Елисейских Полей стала появляться на студенческих вечеринках, то ей показалось совсем уж стыдным «вспоминать свою влюбленность в этого фата с рыбьим темпераментом и глазами». Так, во всяком случае записала в уничтоженном потом дневнике.

Она, разумеется, не видела, как он шел за ней незамеченным на Васильевском. Но после «изгибов сокровенных», я уж не знаю, нечаянно ли столкнулись они лицом к лицу на Невском? Не подстроил ли скорую встречу сам Блок?

Это случилось 17 октября 1901 года. Люба шла молиться в Казанский собор, Блок пошел с ней. «Мы сидели в стемневшем уже соборе на каменной скамье под окном, близ моей Казанской, – напишет она в воспоминаниях, имея в виду икону Казанской Богоматери. – То, что мы тут вместе, это было уже больше всякого объяснения. Мне казалось, что я явно отдаю свою душу, открываю доступ к себе». Собор станет постоянным местом их свиданий. Пока однажды на Введенском мостике, которого давно уж нет, Блок неожиданно не спросит, что она вообще-то думает о его стихах. Люба мгновенно ответит: «Ты – поэт не меньше Фета». Это и Блока, да и Любу, выпалившую слова не задумываясь, поразит необычайно. «Это было для нас громадно, – вспоминала она. – Фет был через каждые два слова. Мы были взволнованы оба, когда я это сказала, потому что в ту пору мы ничего не болтали зря. Каждое слово и говорилось, и слушалось со всей ответственностью»…

Кстати, стихи Блок читал артистично. Он ведь мыслил себя еще и актером, и однажды под псевдонимом Борский играл даже в открытом спектакле профессионального театра «Зала Павловой» (ул. Рубинштейна, 13). В последних классах гимназии, а потом на курсах драматической артистки Марии Читау специально занимался декламацией. Про дом, где располагались курсы Читау (Гагаринская, 32), даже напишет стихотворение. Туда же осенью 1901 года запишется и Люба. Мария Михайловна Читау не только будет хвалить ее за способности, но предложит «показать» Любу в Александринском театре на амплуа «молодых бытовых» – так это называлось тогда. Именно такие роли благодаря наблюдательности Любы ей удавались, но она видела себя еще иначе и, проучившись год, к Читау уже не вернулась…

Наконец, встречались Блок и Люба в ту зиму и в богатом особняке художника, академика исторической живописи Михаила Петровича Боткина, друга Дмитрия Ивановича Менделеева, с дочерьми которого дружила Люба. Этот особняк (18-я линия, 1/41), когда-то собственность князя Репнина, превратился в те годы в настоящий музей искусства. Чуковский запишет в дневнике про боткинский дом: «Квартира… превращена в миллионный музей». И добавит: этого терпеть не мог брат академика от живописи, Сергей Петрович, врач по профессии, который говорил, что в доме этом нет «ни одной порядочной комнаты, где бы выспаться», и что «искусство в большом количестве – вещь нестерпимая!» Сейчас, кстати, в доме на 18-й линии находится народный суд Василеостровского района, но зайдите сюда, не поленитесь, и увидите – лестница на второй этаж сохранила части резной деревянной панели, уцелели необыкновенные потолки, устоял через сто лет даже роскошный камин, видимо, там, где был когда-то Ореховый зал. Ступени лестницы покрывал толстый красный ковер, в котором утопали ноги, в углах высились громадные пальмы, а на втором этаже в сохранившемся зеркальном окне по-прежнему можно увидеть неописуемой красоты вид: Неву, Исаакий, мосты, огни. Здесь музицировали, танцевали, читали стихи…

«Очаровательные люди и очаровательный дом, – писала о Боткиных Люба. – Все дочери – серьезные музыкантши. В зале никогда не было слишком светло, даже во время балов – это мне особенно нравилось. Зато гостиная рядом утопала и в свете, и в блестящем серебристом шелке мягкой мебели…» Хозяйка дома, прознав о дружбе Любы с Блоком, позвала поэта сначала на бал (Блок не пошел), а потом на вечерние чтения, от которых он отказаться уже не смог. Для любителей хронологической точности скажу: он был здесь 29 ноября 1901 года. И может, в этот день, в мороз, провожал отсюда на санях Любу. «Я была в теплой меховой ротонде, – вспоминала Любовь Дмитриевна. – Блок, как полагалось, придерживал меня правой рукой за талию. Я знала, что студенческие шинели холодные, и попросту попросила его взять и спрятать руку: “Я боюсь, что она замерзнет”. – “Она психологически не замерзнет”, – ответил он…» И, наверное, не замерзла, пока сани сквозь снежок, фонари, через ледяные горки и горы мостов летели к дому Любы, на Забалканский (Московский пр., 19), где отец ее, Дмитрий Иванович Менделеев, став хранителем Депо образцовых мер и весов, получил служебную квартиру.

Блок стал бывать на Забалканском, в уютной квартире Менделеевых, где мать Любы развесила по стенам картины передвижников в золотых рамах. Теперь Блок опять нравился Любе. «Прекрасно сшитый военным портным студенческий сюртук красивым, стройным силуэтом вырисовывался в свете лампы у рояля… В те вечера я сидела в другом конце гостиной на диване, в полутьме стоячей лампы. Дома я бывала одета в черную суконную юбку и шелковую светлую блузку. Прическу носила высокую – волосы завиты, лежат темным ореолом вокруг лица и скручены на макушке в тугой узел…»

Она пишет, что к тому времени у всех подруг ее уже были серьезные флирты и даже романы с поцелуями, «с мольбами о гораздо большем». Одна она ходила, по ее признанию, «дура дурой»… Нет, после гимназии она «набросилась» на Мопассана, Бурже, Золя, Доде… Но, как красиво напишет о себе, «чистому все чисто». И ничего из книг о любви она не поняла, поскольку не знала «в точности конкретной физиологии». «Такую, как я, – честно признавалась, – даже плутоватые подруги в гимназии стеснялись просвещать», а откровенные фотографии, украденные девицами у своих братьев и показанные ей, ничему ее не научили. Люба, как пишет, ничего не заметила, «кроме каких-то анатомических “странностей” (уродств), вовсе не интересных…» Блок носил ей сюда «умные» книги Мережковского, Тютчева, Соловьева. Но она, увы, часы проводила перед зеркалом. «Иногда, поздно вечером, когда уже все спали, я брала свое бальное платье, надевала его прямо на голое тело и шла в гостиную к большим зеркалам. Закрывала двери, зажигала большую люстру, позировала перед зеркалами и досадовала, зачем так нельзя показаться на балу. Потом сбрасывала платье и долго-долго любовалась собой. Я не была ни спортсменкой, ни деловой женщиной; я была нежной, холеной старинной девушкой…»

Потом был какой-то разрыв с поэтом, когда почти год он приходил на Забалканский не к Любе, а как бы к ее родителям. Он даже, примерно в это время, напишет не без сарказма в своей записной книжке: «Студент (фамилию забыл) помешался на Дмитрии Ивановиче. Мне это понятно. Может быть, я сделал бы то же, если бы еще раньше не помешался на его дочери…» Да, Люба всерьез задевала уже душу его. А она в те же дни решила с ним окончательно порвать: «Я просто встретила его с холодным и отчужденным лицом, когда он подошел ко мне на Невском, недалеко от собора, и небрежно, явно показывая, что это предлог, сказала, что боюсь, что нас видели на улице вместе, что мне это неудобно. Ледяным тоном: “Прощайте!” – и ушла…» С ней в ту минуту было письмо к нему, которое она не отдала Блоку, но которое, как мне кажется, многое предугадало в их дальнейшей жизни. Нет, она не была «дура дурой»: чутьем, интуицией женской она многое поняла в нем! «Я не могу больше оставаться с Вами в тех же дружеских отношениях… – писала она. – Мы чужды друг другу… Ведь Вы смотрите на меня как на какую-то отвлеченную идею; Вы навоображали обо мне всяких хороших вещей и за этой фантастической фикцией… Вы меня, живого человека, с живой душой, и не заметили, проглядели… Вы, кажется, даже любили – свою фантазию, свой философский идеал… А я… живой человек и хочу им быть, хотя бы со всеми недостатками; когда же на меня смотрят как на какую-то отвлеченность, хотя бы и идеальнейшую, мне это невыносимо, оскорбительно, чуждо… Я Вам никогда не прощу то, что Вы со мной делали все это время – ведь Вы от жизни тянули меня на какие-то высоты, где мне холодно, страшно и… скучно».

Повторяю, письмо это Блоку не отдала, но, может, лучше бы отдала. Ведь почти все в их дальнейшей жизни она предугадала: и «философский идеал» – Прекрасную Даму вместо теплой, живой веселой девушки, и «какие-то высоты» духа, обожествляемые им. Ведь тогда, возможно, не случилось бы того, что случилось…

Поэт, кстати, тоже после их разрыва написал три наброска письма к ней. «То, что произошло сегодня, – писал он, – должно переменить и переменило многое из того, что недвижно дожидалось случая три с половиной года. Всякая теория перешла непосредственно в практику, к несчастью, для меня – трагическую…» Дальше он каялся, писал, что готов понести кару, «простейшим разрешением которой будет смерть по одному Вашему слову или движению», писал о тоске, которая только ослабевает рядом с ней, но не прекращается. А во втором наброске призывал ее «всеми заклятиями», писал, что «что-то определено нам с Вами судьбой», что она останется для него «окончательной целью в жизни или в смерти». Вот так! Тоже, как и она, предчувствовал все: и судьбу их, и цель, и любовь к ней до самой смерти. Словом, отношения их, как нетрудно понять, натянулись к тому моменту до рокового, последнего предела.

Решительное объяснение, то самое, когда он встал на пороге смерти, состоялось 7 ноября 1902 года. Оно случилось в здании Дворянского собрания, там, где ныне филармония (Михайловская, 2) и где в тот день был устроен «курсовой вечер» Любы. С двумя подругами она, одетая в суконное голубое платье, забралась на хоры, сидела там в последних рядах «на уже сбитых в беспорядке стульях» рядом с винтовой лестницей и смотрела на нее, зная почему-то, что сейчас на ней покажется Блок. Позже и он признается, что, придя сюда, сразу же стал подниматься на хоры, хотя прежде Люба никогда не бывала там.

Винтовая чугунная лестница, та самая, цела и сегодня – слева от сцены. Трудно поверить, но именно по ней поднимался с колотящимся сердцем, с предсмертной запиской в кармане сюртука, взволнованный решающим свиданием Блок. По лицу его Люба поняла – сегодня… Часа в два он спросил ее, не хочет ли она домой. Она как-то сразу согласилась. Когда надевала свою красную ротонду, ее била сумасшедшая дрожь. Не сговариваясь, пошли направо по Итальянской, к Моховой, к Литейному.

«Была очень морозная, снежная ночь. Взвивались снежные вихри. Снег лежал сугробами, глубокий и чистый». Когда подходили к Фонтанке, к Семеновскому мосту, Блок сказал, что любит ее, что его судьба – в ее ответе. «Я отвечала, – пишет она, – что теперь уже поздно, что я уже не люблю, что долго ждала его слов. Блок продолжал говорить как-то мимо моего ответа, и я его слушала… потом приняла его любовь».

Она больше ни слова не прибавит к этому, может, главному моменту своей жизни. Идти от филармонии до Фонтанки – десять минут, даже меньше. Что же случилось по пути? Как и чем он сумел убедить ее в своих чувствах? Загадка, тайна. Известно только, что он, вынув из кармана сложенный листок и отдавая его, сказал, что если б не ответ ее, то уже утром его не было бы в живых. «В моей смерти прошу никого не винить, – говорилось в записке. – Причины ее вполне “отвлеченны” и ничего общего с “человеческими” отношениями не имеют. Верую во Едину Святую Соборную и Апостольскую Церковь. Чаю Воскресения Мертвых. И Жизни Будущего Века. Аминь. Поэт Александр Блок».

Потом, уже где-то у Моховой, он, посадив Любу в сани, повез ее домой, на Забалканский. «Литературно, зная, так вычитала где-то в романе, я повернулась к нему и приблизила губы к его губам. Тут было пустое мое любопытство, но морозные поцелуи, ничему не научив, сковали наши жизни. Думаете, началось счастье?..»

Не думаем, нет, не думаем, ибо давно прочли о Блоке все, что можно. Но о том, что же все-таки началось в их отношениях, об этом – в следующей уже главе.

…На другой день после объяснения Люба, смеясь, сказала Шуре Никитиной, подруге, – специально пришла к ней на работу: «Знаешь, чем кончился вечер? Я поцеловалась с Блоком!..» А ему в тот же день послала записку:

«Мой милый, дорогой, бесценный Сашура, я люблю тебя! Твоя!..» «Сашура» – так Блока называли дома, она его так никогда не звала.

Может, поэтому, хотелось бы думать – именно поэтому, считала потом, что в записке этой «сфальшивила»?..

Поделитесь на страничке

Следующая глава >

Похожие главы из других книг

ЗАПИСКА ЧИТАТЕЛЮ

Из книги Русские бесстыжие пословицы и поговорки автора Армалинский Михаил


4.1. Пояснительная записка

Из книги Коммуникативная культура. От коммуникативной компетентности к социальной ответственности автора Автор неизвестен

4.1. Пояснительная записка Стилистика – учебная дисциплина, исследующая один из коммуникативных аспектов языка. Значение курса стилистики в воспитании и обучении учащихся обусловлено той особой ролью, которую выполняет язык как важнейшее средство общения человека во


5.1. Пояснительная записка

Из книги Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург автора Недошивин Вячеслав Михайлович

5.1. Пояснительная записка Программа курса «Основы риторики, или Учимся выступать публично» рассчитана на учащихся 10 классов. Цель данного курса – послужить своеобразным ориентиром в широком потоке литературы, посвященной проблемам устного публичного выступления,


2. «ТУЧКА» ДЛЯ ПОЭТОВ. (Адрес второй: Тучков пер., 17, кв. 29)

Из книги Дракула автора Стокер Брэм

2. «ТУЧКА» ДЛЯ ПОЭТОВ. (Адрес второй: Тучков пер., 17, кв. 29) В «Нью-Йорк» я попал только к вечеру. Долго ждал коменданта. «Нью-Йорк», а не «Америка» – так звали в 10-х годах прошлого века огромную гостиницу, стоявшую на Васильевском острове (5-я линия, 66), где обитал когда-то


18. ПОЭТ И «СОЛОМИНКА» (Адрес второй: Каменностровский пр., 24а)

Из книги Масонство, культура и русская история. Историко-критические очерки автора Острецов Виктор Митрофанович

18. ПОЭТ И «СОЛОМИНКА» (Адрес второй: Каменностровский пр., 24а) Лучшие прозаики – это поэты. Кто гениальнее всех написал об этом проспекте – гранитной метафоре Петербурга? Конечно, Мандельштам! Он ведь и себя называл «человеком Каменноостровского проспекта» – одной из


23. «ЛОВЦЫ ЧЕЛОВЕКОВ» (Адрес второй: Невский пр., 73)

Из книги автора

23. «ЛОВЦЫ ЧЕЛОВЕКОВ» (Адрес второй: Невский пр., 73) «Жить в новой комнате – это немного переменить себя», – помните, записал в дневнике Волошин. Здесь, в меблированных комнатах «Эрмитаж», на углу Невского и Марата, где Волошин поселился в декабре 1907 года, он действительно


27. «ПЛЯСКИ»… ДНЕВНЫЕ И НОЧНЫЕ (Адрес второй: ул. Ленина, 19, кв. 4)

Из книги автора

27. «ПЛЯСКИ»… ДНЕВНЫЕ И НОЧНЫЕ (Адрес второй: ул. Ленина, 19, кв. 4) «Писатель должен быть самолюбив, – говорил Сологуб, – должен… Только многие это скрывают. И я – тоже. Но в глубине души я всегда недоволен и неудовлетворен. Какие бы хорошие статьи обо мне ни писали – я


31. ЛИТЕЙНЫЙ… И ЖУРАВЛИ (Адрес второй: Литейный пр., 33, кв. 2)

Из книги автора

31. ЛИТЕЙНЫЙ… И ЖУРАВЛИ (Адрес второй: Литейный пр., 33, кв. 2) Считается, что у Есенина было огромное количество женщин. Думаю, это миф. Много было стихов о любви, а это не одно и то же. Писатель Эмиль Кроткий однажды услышал от поэта: «Женщин триста у меня, поди, было?»


35. «ЗДЕСЬ БЫЛА ОДНА ДЕВУШКА…» (Адрес второй: Васильевский остров, 5-я линия, 10)

Из книги автора

35. «ЗДЕСЬ БЫЛА ОДНА ДЕВУШКА…» (Адрес второй: Васильевский остров, 5-я линия, 10) В один из августовских дней 1909 года в доме из черного камня на Васильевском острове поселился странноватый, я бы сказал, чудаковатый господин. Первокурсник юрфака Петербургского университета,


42. БРАСЛЕТ ИЗ ПРОВОЛОКИ (Адрес второй: Невский пр., 15)

Из книги автора

42. БРАСЛЕТ ИЗ ПРОВОЛОКИ (Адрес второй: Невский пр., 15) Есть в Петербурге дом, который писатели не раз сравнивали с кораблем. «Сумасшедшим кораблем» назвала его все та же Ольга Форш. А юные поэтессы на этот «корабль» молились, считали, что в нем жили чуть ли не боги. «Я была у


45. «КАРТОННЫЙ ДОМИК» (Адрес второй: Суворовский пр., 34)

Из книги автора

45. «КАРТОННЫЙ ДОМИК» (Адрес второй: Суворовский пр., 34) «Поэты только делают вид, что умирают», – сказал как-то француз Жан Кокто. И это святая правда! Я не о стихах говорю, которые остаются в веках, не о письмах, где продолжают жить их страсти и мысли, и даже не о


48. ЧАСЫ ДУШИ… (Адрес второй: Васильевский остров, 11-я линия, 48, кв. 18)

Из книги автора

48. ЧАСЫ ДУШИ… (Адрес второй: Васильевский остров, 11-я линия, 48, кв. 18) Для нас разговорный язык – инструмент. Для Хлебникова – Вселенная. Не меньше. Поэт Городецкий, задыхаясь, перечислял: Хлебников «создал теорию значения звуков, теорию повышения и понижения гласных в


51. «ЖЕНСКИЙ ЭЛЕМЕНТ» (Адрес второй: угол Дегтярной и 8-й Советской ул.)

Из книги автора

51. «ЖЕНСКИЙ ЭЛЕМЕНТ» (Адрес второй: угол Дегтярной и 8-й Советской ул.) Почему «Северянин»? Откуда этот псевдоним? Разгадку ищут в глубинах Новгородчины: в начале его жизни было имение дяди под Череповцом. Певец Севера – Северянин! А еще говорят, что имя это придумал ему поэт


54. ТРИНАДЦАТЫЙ АПОСТОЛ (Адрес второй: Пушкинская ул., 20)

Из книги автора

54. ТРИНАДЦАТЫЙ АПОСТОЛ (Адрес второй: Пушкинская ул., 20) Он писал про флейту, а нутро, душа его просили барабанного ора. Он был слабым человеком, но именно потому хотел казаться сильным. И барабан победил: забил, заглушил, подавил флейту. А придуманный образ «мачо», как


Записка, оставленная Люси Вестенра

Из книги автора

Записка, оставленная Люси Вестенра 17 сентября, ночь. Оставляю листки на виду, чтобы ни у кого не было из-за меня неприятностей. Это запись того, что случилось этой ночью. Чувствую, что умираю от слабости, едва хватает сил, чтобы писать, но это необходимо, даже если я от этого