2. «ТУЧКА» ДЛЯ ПОЭТОВ. (Адрес второй: Тучков пер., 17, кв. 29)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. «ТУЧКА» ДЛЯ ПОЭТОВ. (Адрес второй: Тучков пер., 17, кв. 29)

В «Нью-Йорк» я попал только к вечеру. Долго ждал коменданта. «Нью-Йорк», а не «Америка» – так звали в 10-х годах прошлого века огромную гостиницу, стоявшую на Васильевском острове (5-я линия, 66), где обитал когда-то художник Натан Альтман. Мне нужен был комендант; я хотел подняться на крышу этого здания, ибо якобы сюда любила выходить Ахматова, когда позировала Альтману для знаменитого портрета. Смущало, правда, что в доме не было мансард и, главное, с кровли этого дома я не смог увидеть ни Невы, ни Зимнего дворца, о чем писала Анна Андреевна.

Не сразу, но понял: дом – не тот. Позже узнал: Альтман жил в «Нью-Йорке» в 1916 году, а знаменитый портрет Ахматовой был написан года за полтора до того. По какой же тогда крыше бегала «дикая девочка» – двадцати­пятилетняя столбовая дворянка и уже известная к тому времени поэтесса? Так вот, Альтман, как оказалось, в 1914-м жил не так уж и далеко от «Нью-Йорка» – на Малой Неве, но у Биржевого моста (Мытнинская наб., 5), в доме, который и ныне стоит недалеко от Петропавловки. На этот раз сошлось все: мансарды, седьмой этаж, и, главное, то, о чем говорила Ахматова, – дом стоял прямо «против Зимнего дворца», можно было «видеть снег, Неву и облака». Именно тут, в одной из мансард, и была мастерская художника, откуда она через окно, кутаясь между сеансами в желтую шаль, что изображена на портрете (ее подарил, кстати, муж – Гумилев), и пробиралась по карнизу в гости к друзьям – художнику Вене Белкину и его жене. Они жили в такой же мансарде рядом.

Альтмана спрашивали потом: был ли у него роман с Ахматовой? «Кажется, это единственный случай, – отвечал он, – когда романа с моделью не было. Мы просто веселились, бегали по карнизам». «Веселиться» на сеансы поднимался Мандельштам, заходил итальянский художник Гранди, который, вглядываясь в портрет, на ломаном русском восклицал: «Это будет большой змьясь». Смех имел в виду. (Ахматова, напишет А.Найман, до старости любила произносить: «Это будет большой змьясь», имея в виду то поездку в Англию, то перелицовку старого пальто, то выход за границей «Реквиема».)

Ахматова была уже известна, знаменита с первой книги стихов… Что с того, что тираж «Вечера» был всего 300 экземпляров? А какой сама была в то время – об этом и «рассказывает» альтмановский портрет в фиолетово-желтых тонах, он сейчас в Русском музее. Пишут, правда, что она этого портрета не любила и будто бы говорила поэту Георгию Иванову: «Кому же нравится видеть себя зеленой мумией?» Но скорее всего, даже если эти слова не приписал ей Иванов (что, кстати, он умел делать!), это, видимо, не так. Мне что-то не попадались огорченные отзывы ее, когда в 1915 году портрет был представлен публике. Это ведь тоже была часть славы, которой она ждала.

Альтман не первым изображал ее. Ее рисовал уже Модильяни в Париже – по Ахматовой, обнаруженные лишь недавно у Поля Александра, врача, лечившего художника, грохнули сенсацией на весь мир [4]. Потом, кажется еще до Альтмана, ее рисовала соседка по Царскому Селу Ольга Делла-Вос Кардовская. В дневнике записала: «Я любовалась красивыми линиями и овалом лица Ахматовой и думала о том, как должно быть трудно людям, связанным с этим существом родственными узами. А она, лежа на своем диване, не сводила глаз с зеркала, которое стоит перед диваном, и она на себя смотрела (так! – В.Н.) влюбленными глазами…» Наконец, после Альтмана за ее портреты брались (невероятно!) более двухсот живописцев. Куда там Пушкину! Да какие художники брались: Анненков, Судейкин, Петров-Водкин, Осмеркин, Бушен, Тырса, Серебрякова, Тышлер, Сарьян!.. Даже знаменитый актер Алексей Баталов и тот брал кисть. Про портрет, созданный им, Ахматова скажет потом Маргарите Алигер: «Так писали крепостные художники. Неграмотно, но похоже!..» А один живописный портрет даже через двадцать лет хотела выкупить у автора и уничтожить – не нравился собственный лик, уходящий в историю…

Жила Ахматова в те дни на «Тучке», в доме по Тучкову переулку. Точно известно, дом №17 – с проходным, продуваемым всеми невскими ветрами, двором. Номер квартиры тоже известен – 29-й. Но, кажется, это уже не та квартира: в той, пишут, окна выходили в переулок, а не на Малую Неву, как сейчас.

Впрочем, нам достаточно знать, что поселились в этом доме молодожены в 1913-м. Вернее, так: сначала, в октябре 1912 года, поселился Гумилев, а потом и Ахматова. В маленькой комнатке проживут с перерывами почти два года, в том числе и 1913-й – один из двух самых важных для нее. Она ведь подчеркивала: «Важнейшие для меня даты: 1913 и 1940». Действительно, в 1913-м ее признали как поэта, в этом году случились самоубийство красавца-гусара Князева, первая встреча с Артуром Лурье, визит к Блоку, перед которым и преклонялась, и робела. Но что–то мы все-таки не знаем про ее 1913-й год, ибо и «история» с Князевым, и встреча с Лурье, на мой взгляд, ни в какое сравнение не идут с рождением сына Льва и выходом первой книги, которые случились за год до этого – в 1912 году…

«Был переулок снежным и недлинным», – напишет Ахматова про Тучков переулок. Отсюда по утрам она ходила с Гумилевым завтракать в уютный ресторанчик «Кинши» по соседству (1-я линия, 20), в прошлом – трактир, где Михайло Ломоносов, по преданию, пропил казенные часы. А по вечерам именно сюда тихо подкатывала на «дутиках» пролетка, из которой выскакивали либо тонкий юноша в элегантном университетском сюртуке с высоким темно-синим воротником (по тогдашней моде), либо такая же стройная, изящная девушка, с «гордым поворотом маленькой головки» и с темной, почти черной челкой на лбу. Либо Гумилев, либо, как вы поняли уже, Ахматова; вместе теперь они нечасто возвращались. Возможно, про это время она вспомнит потом ностальгически: «Какие-то дальние поездки на извозчике, когда дождь уютно барабанит по поднятому верху пролетки и запах моих духов (Avia) сливается с запахом мокрой кожи…» Какие поездки, куда? Как мало, как, в сущности, ничтожно мало знаем мы о жизни ее тех лет…

В первой главе я обещал рассказать о взаимоотношениях двух «самолюбцев» – Ахматовой и Гумилева. Так вот, Гумилев чуть ли не пять раз делал предложение Ахматовой и три раза пытался из-за нее покончить с собой. Бесконечное его жениховство и ее отказы утомили, как вспоминала она, даже ее «кроткую маму», которая сказала с упреком: «Невеста неневестная», что показалось Ане почти «кощунством». Только после дуэли Гумилева с другим поэтом, Максом Волошиным (не из-за Ахматовой – из-за поэтессы Дмитриевой, знаменитой Черубины де Габриак, о чем я еще расскажу), Ахматова неожиданно согласилась стать его женой. Это случится в Киеве, в гостинице «Европейская», за чашкой кофе. Она потом признавалась – ее убедила фраза Гумилева в письме: «Я понял, что в мире меня интересует только то, что имеет отношение к Вам». Но за два месяца до венчания она вдруг напишет Вале Тюльпановой загадочное письмо: «Птица моя, – сейчас еду в Киев. Молитесь обо мне. Хуже не бывает. Смерти хочу. Вы все знаете, единственная, ненаглядная, любимая, нежная. Валя моя, если бы я умела плакать. Анна». Почему хотела слез и даже смерти, что имела в виду, когда писала «вы все знаете», – этого никто уже не объяснит. Некому! Останется лишь признание Тюльпановой, что Ахматова после свадьбы ни разу не говорила с ней, как это бывает между подругами, ни о венчании, ни о новом положении своем, ни об отношениях с мужем…

Кстати, в церковь никто из родственников Ахматовой не пришел: замужество в ее семье считали «обреченным» и, как окажется, не без основания. Гумилев, обвенчавшись, получил долгожданное свидетельство о браке: «Означенный в сем студент С.-Петербургского университета Николай Степанович Гумилев 1910 года апреля 25 дня причтом Николаевской церкви села Никольской Слободки, Остерского уезда, Черниговской губернии обвенчан с потомственной дворянкой Анной Андреевной Горенко, что удостоверяем подписями и приложением церковной печати». Она же получила с него слово, что он перестанет наконец носить «дурацкий цилиндр». Только-то! И оба, по взаимной договоренности, как бы начиная все с чистого листа, сожгли письма, которые писали друг другу. Вот и все почти, что известно об этом важном для русской литературы событии – венчании двух поэтов.

Гумилев после свадьбы выдал жене «личный вид на жительство» и положил в банк на ее имя 2000 рублей. «Я хотел, чтобы она чувствовала себя независимой и вполне обеспеченной», – скажет позже поэтессе Одоевцевой. Правда, к стихам жены на первых порах относился иронически, советовал: «Ты бы, Аничка, пошла в балет – ты ведь стройная». По другому варианту, который, со слов Ахматовой, запомнит Сильва Гитович, говорил: «Если хочешь заниматься искусством, почему тебе не заняться пластикой?..» Предполагают, что он, который пуще всего боялся показаться смешным, опасался именно насмешек: муж и жена – поэты. И когда стихи ее кто-нибудь хвалил, якобы криво улыбался: «Вам нравится? Очень рад. Моя жена и по канве прелестно вышивает…» Правда, вернувшись из Африки, еще в марте 1911 года, прямо на вокзале, как пишет со слов Ахматовой уже А.Хейт, спросил: «А стихи ты писала?» Она, тайно ликуя, ответила: «Да». Он попросил почитать их, прослушал и спокойно сказал: «Ты поэт – надо делать книгу».

Поразительно! Признал! Но вдвойне поразительно другое, что разговор этот состоялся на вокзале, едва он ступил на перрон. Ведь еще до возвращения его из Африки, до этих слов, Ахматова узнала и поверила, что она поэт, вообразите, тоже на вокзале – на Витебском, по дороге в Царское Село. Именно на Витебском, тогда Царскосельском, как рассказывал через много лет с ее слов В.Е.Ардов, Ахматова оказалась как-то ночью за одним столиком с поэтом Георгием Чулковым. Помнила об этой встрече всю жизнь. Да, в шумном вокзальном ресторане, под чьи-то выкрики, пьяные тосты, позвякивание ножей и вилок, Ахматова впервые читала стихи Чулкову, уже признанному поэту и другу самого Блока. Встретилась с ним вроде бы случайно – поздним вечером, примерно в одиннадцать, у выхода из Тенишевского училища (Моховая, 33-35). Там было какое-то собрание, на котором присутствовали оба.

Чулков вспоминал: «Моросил дождь, и характернейший петербургский вечер окутал город своим синеватым волшебным сумраком. У подъезда я встретил опять сероглазую молодую даму (их недавно познакомили на вернисаже “Мира искусств”. – В.Н.). В… вечернем тумане она похожа была на большую птицу, которая привыкла летать высоко, а теперь влачит по земле раненое крыло. Случи­лось так, что я предложил… довезти ее до вокзала: нам было по дороге. Она ехала на дачу. Мы опоздали и сели на вокзале за столик, ожидая следующего поезда. Среди беседы моя новая знакомая сказала между прочим: “А вы знаете, что я пишу стихи?” Полагая, что это одна из многих тогдашних поэтесс, я равнодушно и рассеянно попросил ее прочесть что-нибудь. Она стала читать… Первые же строфы… заставили меня насторожиться. “Еще!.. Еще!.. Читайте еще”, – бормотал я, наслаждаясь новою своеобразною мелодией, тонким и острым благоуханием живых стихов. “Вы – поэт”, – сказал я совсем уж не тем равнодушным голосом…» Настолько не «равнодушным», добавим, что они просто влюбятся друг в друга. В курсе этого окажется, например, Алексей Толстой, а поэт Николай Минский через год после этой встречи и, конечно, до выхода еще первой книги Ахматовой убеждал в Париже одного петербуржца, что «Ахматова и Чулков влюблены друг в друга». Откуда-то знал это? Уж не так ли рождалась ее известность, явление поэта, первые проблески будущей славы! [5]

…Вообще до Тучкова, если быть точным, молодожены успели пожить в Петербурге. В августе 1912 года, когда Ахматова была на последнем месяце беременности, они жили на Невском, в меблированных комнатах «Белград» (Невский, 81) – этот адрес я узнал недавно – первая квартира молодоженов в Петербурге. Там же, на главном проспекте, «в магазине Александра» (Невский, 11/2), Гумилев к Новому году купил ей в подарок шесть пар шелковых чулок, флакон духов «Коти», фунт шоколада Крафта, черепаховый гребень с шишками – он знал, что она о нем мечтает, – и томик Тристана Корбьера. «Как она обрадовалась, – рассказывал он через много лет. – Она прыгала по комнате от радости. Ведь у нее в семье ее не особенно-то баловали». Это было, разумеется, и до «Белграда», и до «Тучки», подарок вручил раньше – в Царском Селе, в родительском доме Гумилева, где они поселились сразу после свадьбы.

«Два этажа, обсыпающаяся штукатурка, дикий виноград на стене, – описывал этот дом в Царском Селе Георгий Иванов. – Но внутри – тепло, просторно, удобно. Старый паркет поскрипывает, в стеклянной столовой розовеют большие кусты азалий, печи жарко натоплены… Комнат много, какие-то все кабинетики с горой мягких подушек, неярко освещенные, пахнущие невыветриваемым запахом книг, старых стен, духов, пыли». Здесь, кстати, с приходом Ахматовой оказались теперь две Анны Андреевны – старший брат поэта, женившись на год раньше, ввел в дом Анну Андреевну Фрейнганг, дочь латвийского помещика. Та была старше Ахматовой и, в отличие от нее, блондинкой. Видимо, были и другие, более существенные «отличия» у молодых женщин, ибо они так и не подружатся.

А вообще, брак Гумилева удивил многих. В Петербурге судачили: Гумилев, известный поэт, «конквистадор», дуэлянт, и вдруг женился на «обыкновенной барышне». Да еще, кажется, на «раечке». «Очевидно, от него, уже совершившего первое свое путешествие в Абиссинию, – защищал его поэт Пяст, – ожидалось, что он привезет в качестве жены зулуску или, по меньшей мере, мулатку». А «раечками», кстати, пишущая братия звала тех женщин, которые учились на литературных курсах Н.П.Раева при Женском педагогическом институте (Гороховая, 20). Ахматова действительно хоть и недолго, но посещала их.

Мгновения их совместной жизни запомнят немногие – их и было немного, этих мгновений. Двоюродная внучка матери Гумилева вспоминала потом, что Ахматова была небрежна в одежде, «борты ее блузки были застегнуты английскими булавками», что «светскому разговору» была не обучена и «вела себя так: меня сюда привезли, а вы мне неинтересны, и я здесь ни при чем…». Она и правда поздно вставала, являлась к завтраку около часа, последняя, и, войдя в столовую, говорила: «Здравствуйте все!» За столом как бы отсутствовала, а потом исчезала в своей «синей», как звала ее, комнате. Там были синие шелковые обивки на фоне белых обоев, сукно на полу, у кушетки лежала шкура выдры, на комоде – безделушки, фарфор. В комнате Гумилева общий цвет был коричневым – обои, занавески. Ахматова, правда, звала его комнату желтой. У него стояли диван, который он называл тахтой (над ним, как вспоминают, висел портрет Жореса), любимое большое и мягкое кресло, доставшееся от покойного отца. Но отличалась жизнь супругов здесь не цветом обоев, отнюдь. Смешно, но, как вспоминает все та же двоюродная внучка матери Гумилева, когда семья однажды получила свежие журналы, то молодоженов спросили при всех: «Что о вас пишут?» Так вот, Гумилев, полистав журналы, гордо задрав голову, ответил: «Бранят». А Ахматова, опустив глаза, как бы про себя сказала: «Хвалят…» Нетрудно представить, что за бури вскипали в самолюбивой душе Гумилева, когда его, у кого была уже не одна, а три книги стихов, называли, подшучивая в компаниях и, разумеется, за глаза, не Гумилевым, а Ахматовым. Надежда Тэффи, которая приходила к ним и которая точно отметит, что жили молодожены «как-то “пока”», рассказывала, как уже у нее в доме (Бассейная, 17) какой-то бестолковый казачий генерал из Оренбурга даже запутался вконец: кто же из двух представленных ему поэтов Гумилева, а кто – Ахматов. «А кто это около двери?» – спрашивал у Тэффи. «А это Гумилев, поэт», – отвечала хозяйка. «А кто эта худенькая на диване?» – «А это Анна Ахматова, поэтесса». – «А который из них сам Ахматов?» – «А сам Ахматов это и есть Гумилев». – «Вот как оно складывается, – прошептал генерал. – А которая же его супруга, то есть сама Гумилева?» – «А вот Ахматова это и есть Гумилева…» Генерал, пишет Тэффи, закрутил головой и что-то пометил в книжечке. Воображаю, добавляет она, что он там потом в Оренбурге рассказывал… Хотя справедливости ради отметим – шутки про «поэта Ахматова» Анну Андреевну как раз сердили не на шутку…

«У нее было все, о чем другие только мечтают, – говорил Гумилев о жене спустя годы. – Но она проводила целые дни лежа на диване, томясь и вздыхая… Я всегда весело и празднично, с удовольствием возвращался к ней. Придя домой, я, по раз установленному ритуалу, кричал: “Гуси!” И она, если была в хорошем настроении, – что случалось очень редко, – звонко отвечала: “И лебеди” или просто “Мы!”, и я, не сняв даже пальто, бежал к ней в “ту темно-синюю комнату”, и мы начинали бегать и гоняться друг за другом. Но чаще я на свои “Гуси!” не получал ответа и сразу направлялся… в свой кабинет… Я знал, что она встретит меня обычной, ненавистной фразой: “Николай, нам надо объясниться!” – за которой неминуемо последует сцена ревности на всю ночь…»

Кто кому изменил первым – покрыто мраком. «Я очень скоро стал изменять ей, – рассказывал Гумилев Одоевцевой. – Не особенно и скрывал это». А Олечке Арбениной, своей возлюбленной, воспоминания которой опубликованы недавно, сказал прямо противоположное. В 1920-м признался ей, что они с Ахматовой условились сказать друг другу о первой измене. «Представьте, – добавил, – она изменила первая». И, как пишет Арбенина, сказал без всякой злости. Ахматова же, в преклонных уже годах, обмолвится о Гумилеве: «Он был резко правдив. Спрашиваю: “Куда идешь?” – “На свидание к женщине”. – “Вернешься поздно?” – “Может быть, и не вернусь”. – Перестала спрашивать. Правдивость бывает страшной, убийственной. Лучше не знать…»

Впрочем, это было до «Тучки», до дома в Тучковом. В нем, где была когда-то сначала небольшая парфюмерная фабрика, а потом фабрика мебельная, жили и архитектор Щусев, и художник Лансере, и даже сам Ульянов-Ленин (где он только не жил!), который снимал здесь комнату на время сдачи экзаменов на юрфаке университета. Гумилев, кстати, тоже снял комнату тут, «чтобы жить ближе к университету». Так пишет его биограф Павел Лукницкий. Но так ли? Если сравнить даты, то въехал он сюда через три недели после рождения Левушки, сына. И рискну предположить: не убегал ли он на «Тучку» от плача младенца, пеленок, суеты и прочих «счастливых» обстоятельств? Ахматова ведь неспроста напишет в стихах, что не любил он только три вещи: чай с малиной, женскую истерику и… «когда плачут дети»…

Хозяйка квартиры долго колебалась, сдавать ли комнатенку Гумилеву. «“Собственный домик, говорите, в Царском? Так, так, – раздумывала она. – Комнатку, чтобы переночевать, когда наезжаете?.. Верю, сударь… Мне такой жилец, как вы, – самый подходящий. Только… Только в поеты публика идет, извиняюсь, не того… “Да, шла в поэты публика, – заканчивает Георгий Иванов, – и впрямь “шалая, беспокойная”». И хотя хозяйка рекомендовала Гумилеву известные ей комнаты в других домах, он все-таки настоял на своем – жилье снял именно в Тучковом. Мне кажется, еще и потому, что в двух шагах отсюда, на квартире Лозинского (Волховскийпер., 2), как раз в октябре 1912 года сдавался в печать первый номер журнала «Гиперборей», ежемесячника стихов и критики. Их с Лозинским журнала. В нем, несмотря на тираж в 200 экземпляров, печатались потом Блок, Мандельштам, Кузмин, Городецкий, Эренбург, Грааль Арельский. Ну и, разумеется, Гумилев, Ахматова, сам Михаил Лозинский, издатель, редактор, но главное – сосед и друг.

«Дружба наша, – напишет Ахматова о Лозинском, – началась как-то сразу и продолжалась до его смерти. Тогда же… составился некий триумвират: Лозинский, Гумилев и Шилейко. С Лозинским Гумилев играл в карты. Шилейко толковал ему Библию и Талмуд… Пили вместе так называемый “флогистон” (дешевое разливное вино)». «Флогистон» – от греческого «воспламеняемый», «горючий»! Через полвека Лозинский скажет об этой дружбе: «Мы обладали тремя главными человеческими пороками. Причем Гумилеву были присущи все три: женщины, вино, карты; Шилейко – два: женщины и вино, а мне – один… – Тут Лозинский кинет взгляд на присутствовавшую при разговоре Татьяну Борисовну, его жену, и закончит: – Карты»… Для Ахматовой же главным окажется то, что оба, Лозинский и Гумилев, «свято верили в гениальность третьего (Шилея) и, что уже совсем непростительно, – в его святость. Это они, – не без упрека говорила она потом, – внушили мне, что равного ему нет на свете…». Ахматова не знала еще, что через пять лет станет женой Шилейко, поэта, ученого, языковеда, о чем позже будет жалеть. Кстати, и с третьим своим мужем, Николаем Пуниным, она познакомится в годы жизни здесь, в Тучковом, – впервые они окажутся вместе в царскосельском поезде, и Пунин запишет в дневник: «Сегодня возвращался из Петрограда с А.Ахматовой. В черном котиковом пальто с меховым воротником и манжетами, в черной бархатной шляпе – она странна и стройна, худая, бледная, бессмертная и мистическая. У нее длинное лицо с хорошо выраженным подбородком, губы тонкие и больные, и немного провалившиеся, как у старухи или покойницы; у нее сильно развитые скулы и особенный нос с горбом, словно сломанный, как у Микеланджело; серые глаза, быстрые, но недоумевающие, останавливающиеся с глупым ожиданием или вопросом… но ее фигура – фигура истерички… Из-под шляпы пробивалась прядь черных волос; я ее слушал с восхищением, так как, взволнованная, она выкрикивает свои слова с интонациями, вызывающими страх и любопытство. Она умна… она великолепна. Но она невыносима в своем позерстве, и если сегодня она не кривлялась, то это, вероятно, оттого, что я не даю ей для этого достаточного повода…»

Злая характеристика! [6] Правда, и о Пунине того времени довольно едко писал современник: «Хлыщеватый молодой человек ультрапетербургского вида… Играет моноклем, слишком непринужденно закладывает ногу за ногу, слишком рассеянно щурится. Ежесекундно его лицо подергивается тиком. Говорит он в нос, цедит слова, картавит и пришепетывает… Каждую фразу, начиная по-русски, кончает по-французски, или наоборот…» Пунин в то время сотрудничал в «Аполлоне» в качестве художественного критика, но считал себя и поэтом, пока кто-то из «Аполлона» не посоветовал ему оставить стихи. Скоро, скоро пути «аполлоновцев» разойдутся с ним, скоро Гумилев назовет его «ванькой-встанькой» наоборот, которого, «как ни поставишь, всегда упадет», а Пунин отзовется о Гумилеве и того резче – как о «гидре реакции», вновь поднимающей свою недобитую голову. Правда, сама Ахматова окажется тут ни при чем – политические взгляды и первого, и третьего мужа ее, кажется, никогда особенно не волновали. Что-то другое, свое, зорко высматривала в них. Недаром проговорилась потом Наде, жене Мандельштама, что в Петербурге ее поразил не столько успех ее первых книг, сколько «женский успех». Успех кружил голову, и я, признаюсь, уже не удивился, когда прочел недавно у Арбениной, что Гумилев называл ее не просто «притворщицей» – «артисткой». «Сидя дома, – рассказывал про жену, – завтракала с аппетитом, смеялась, и вдруг – кто-то приходит (особенно – граф Комаровский) – она падает на диван, бледнеет и на вопрос о здоровье цедит что-то трогательно-больное!..» Через несколько лет она же, разойдясь уже со вторым мужем, с Шилейко, будет, напротив, розоветь по заказу и, если надо, мгновенно «хорошеть». Такие вот женские уловки!

На «Тучке» Гумилев и Ахматова часто оставались ночевать, особенно если опаздывали на поезд в Царское. И почти всегда пикировались, подтрунивали друг над другом и надо всем легко шутили. Вышучивали даже то, что оба без особой натуги разыгрывали на публике благополучную семейную пару, хотя у обоих были романы на стороне и отношения их, несмотря на младенца-сына, оставленного в Царском, трещали по швам. Кого в этом винить – его, ее? Известно лишь, что в те дни их страшно забавляло сравнение себя с супругами Браунингами – знаменитыми английскими поэтами Робертом и Элизабет. Если не считать того, что Элизабет была намного старше мужа, то все у Гумилева с Ахматовой было похоже. Оба часто говорили об этом. Но устраивала ли Ахматову участь Элизабет, которая как поэт при жизни была известней мужа, а после смерти «уступила» славу ему? И не хотела ли она быть известней Гумилева и при жизни, и после смерти? Ведь через полвека она скажет Наталии Роскиной: «Вся Россия подражала Гумилеву, а я – нет»…

Именно на «Тучке» Лозинский помогал Ахматовой держать корректуру ее второй книги «Четки» [7]. «Делал это безукоризненно, как все, что он делал, – пишет Ахматова. – Я капризничала, а он ласково говорил: “Она занималась со своим секретарем и была не в духе…”» Потом, в старости, вспомнит, что широко пользовалась знаком, который называла «своим», – запятой-тире и Лозинский («Лозинька», как она ласково называла его) якобы здесь сказал ей про это пунктуационное «новшество»: «Вообще такого знака нет, но вам можно». Но по-настоящему смешил ее на «Тучке» Осип Мандельштам, уже не худощавый мальчик с ландышем в петлице, каким появился среди поэтов, – но по-прежнему с ресницами в полщеки. «Смешили мы друг друга так, – вспоминала Ахматова, – что падали на поющий всеми пружинами диван на “Тучке” и хохотали до обморочного состояния, как кондитерские девушки в “Улиссе” Джойса… Мне ни с кем так хорошо не смеялось, как с ним!» Чему смеялись? Да хотя бы тому, как Мандельштам перевел строчку Малларме: «И молодая мать, кормящая со сна». При декламации получалось и впрямь смешно: мать выходила не матерью, а какой-то кормящей сосной!.. Впрочем, иногда Мандельштам шутил и жестоко – намекая на худобу ее, любил, например, повторять: «Ваша шея создана для гильотины…» В известном смысле шутка окажется пророческой – над Ахматовой действительно всю жизнь висел неотвратимый, пусть и умозрительный, топор…

Что еще? Видимо, отсюда Гумилев и Ахматова ходили на поэтические вечера, появлялись в салоне Вячеслава Иванова (Таврическая, 35). Именно там, на «Башне», как называли огромную квартиру Иванова и о которой я много буду рассказывать еще, Вячеслав Великолепный, как вспоминала Кузьмина-Караваева, предложил как-то устроить суд над стихами Ахматовой. «Он хотел, – писала Кузьмина-Караваева, – чтобы Блок был прокурором, а он, Иванов, адвокатом. Блок отказался… Тогда уж об одном, кратко выраженном, мнении стал он просить Блока. Блок покраснел, – он удивительно умел краснеть от смущения, – серьезно посмотрел вокруг и сказал: “Она (Ахматова. – В.Н.) пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом”». Сама Анна Андреевна, не опровергая, кстати, слов поэта, подчеркивала позже, что это было не на «Башне», а в доме Тырковой-Вильямс и, конечно, в отсутствие ее самой: Блок, сказала она, «был хорошо воспитан…»

Наконец, именно на «Тучку» напросился однажды в гости знаменитый тогда еще поэт Сергей Городецкий[8]. Ахматова сказала ему: «Приходите завтра в двенадцать», а на следующий день, забыв об этом, мирно проснулась в одиннадцать, пила кофе в постели, пока Гумилев в халате работал за столом… Но ровно в двенадцать «явился Городецкий – заглаженный, с розой» – и резким голосом стал упрекать Гумилева «за какое-то невыполненное дело». Может, оттого она и недолюбливала его потом, задолго до того, как он из ярого «патриота» стал коммунистом. Он, правда, платил тем же. Ведь известно его письмо, где еще тогда, в 1914-м, он не без яда писал: «Вчера видел Ахматовых. Мадам отощала зело, и челка до губ отросла»…

Да, иногда она пила кофе в постели на «Тучке», как дама, а иногда, как девчонка, хватала лыжи и каталась по Неве. Никто не помнит, например, Ахматову танцующей; говорят, что и на коньках не умела кататься, хотя, покопавшись в мемуарах, понимаешь, что это по меньшей мере спорно; но зато многие пишут, что любила лыжи. Каталась по Неве до Стрелки, под мостами и вдоль набережных. В это трудно поверить еще и потому, что Гумилев говорил Одоевцевой: Аня «не только в жизни, но и в стихах постоянно жаловалась на жар, бред, одышку, бессонницу и даже на чахотку». Но сам же, правда, и добавлял: «…хотя отличалась завидным здоровьем и аппетитом, и плавала, как рыба… и спала, как сурок…» А еще была сумасшедше, безумно гибкой. Помните цветаевскую строку о ней: «Вас передать одной ломаной черной линией»? Так вот, в присутствии многих свидетелей, одетая, как писала Лидия Иванова, «во что-то длинное, темное и облегающее, так что походила на невероятно красивое змеевидное, чешуйчатое существо», Ахматова могла на спор достать с пола зубами спичку, воткнутую в коробок. Могла, изогнувшись, достать пятками затылок, закинуть ногу за шею или даже, «сохраняя при этом строгое лицо послушницы», пролезть под стулом, сидя на нем и не коснувшись пола при этом. Да, да, этот «фокус» она проделывала, говорят, даже в «Бродячей собаке», но, правда, для своих и под утро, когда почти все расходились или дремали по углам в накуренном зале. Что говорить, если легендарная уже Спесивцева сказала: «Так сгибаться… у нас в Мариинском театре не умеют». Вспомним еще раз ахматовский портрет, созданный Альтманом и хранящийся ныне в Русском музее. Она на нем столь худа и угловата, что и впрямь поверишь ее словам: «В мою околоключичную ямку вливали полный бокал шампанского»…

Наконец, отсюда, с «Тучки», 15 декабря 1913 года Ахматова пошла к Блоку на Пряжку (Офицерская, 57). Помните: «Я пришла к поэту в гости…»? Месяца за три до этого она и Блок читали вместе стихи на Бестужевских курсах (10-я линия, 33). «К нам подошла курсистка со списком, – вспоминала потом Ахматова, – и сказала, что мое выступление после блоковского. Я взмолилась: “Александр Александрович, я не могу читать после вас”. Он – с упреком – в ответ: “Анна Андреевна, мы не тенора”». Не тенора… Не потому ли у нее и вырвется о нем нечаянно: «Трагический тенор эпохи»? Это, впрочем, будет потом. А пока она взяла с собой книги Блока, чтобы он надписал их. Через несколько дней он принесет их на «Тучку» уже надписанными, но, по его признанию, не решится позвонить в дверь Ахмато­вой и передаст книги дворнику, перепутав при этом номер квартиры. Короче, книги попадут к Ахматовой только 5 или 6 января 1914 года. 7 января она напишет ему: «Знаете… я только вчера получила Ваши книги. Вы спутали номер квартиры, и они пролежали все это время у кого-то, кто с ними расстался с большим трудом. А я скучала без Ваших стихов. Вы очень добрый, что надписали мне так много книг, а за стихи я Вам глубоко и навсегда благодарна. Я им ужасно радуюсь, а это удается мне реже всего в жизни…» На одной из книг Блок напишет: «“Красота страшна”, – Вам скажут, – // Вы накинете лениво // Шаль испанскую на плечи, // Красный розан – в волосах…» Было три редакции этого стихотворения, и все сохранились. Но через много-много лет Лидия Чуковская признается Ахматовой, что не может понять его. «А я и сейчас не понимаю, – вскрикнет в ответ Ахматова. – И никто не понимает. Одно ясно, что оно написано вот так, – она сделала ладонями отстраняющее движение: “не тронь меня”»…

Догадалась. Хотя и не знала тогда, не могла знать, живя на «Тучке», что через три месяца после их встречи, 29 марта 1914 года, мать Блока напишет в письме к знакомой своей: «Есть такая молодая поэтесса, Анна Ахматова, которая к нему (Блоку. – В.Н.) протягивает руки и была бы готова его любить. Он от нее отвертывается, хотя она красивая и талантливая, но печальная. А он этого не любит… У нее уже есть, впрочем, ребенок». Ахматова, повторяю, этого не знала, но что-то такое чувствовала. В истории их отношений, строго говоря, и поныне все темно. Любовь, отвергнутость, обида – не знаю. Но отзывалась она потом о Блоке, прямо скажем, неоднозначно. Той же Чуковской сказала: «В Блоке жили два человека: один – гениальный поэт, провидец, пророк Исайя; другой – сын и племянник Бекетовых и Любин муж. “Тете не нравится”… “Маме не нравится”… “Люба сказала”». А Пунину, еще в 1923-м, говорила: «Он страшненький. Он ничему не удивлялся, кроме одного: что его ничто не удивляет, только это его удивляло». Правда, когда до нее доходили потом слухи, что у нее с Блоком был якобы роман, не отпиралась – смеялась: «Я не в обиде! Блок был таким милым, таким хорошим, что я не в обиде, если считают, что у него был со мной роман!» Но если уж хотите всю правду, то обида была, ибо, прочитав потом опубликованные «Записные книжки» его, Ахматова не скрыла разочарования: «Как известно из записных книжек Блока, – сказала, – я не занимала места в его жизни…»

…Наконец, как раз весной 1913 года, когда жила на «Тучке», она познакомилась с Николаем Недоброво – с «перламутровым мальчиком», как звали его в юности, с «аристократом духа», как позднее выразился Андрей Белый, с «домочадцем поэзии», по словам Мандельштама. Внешность его «носила очаровательные следы “дендизма” – всегда элегантно одет, блистал какой-то тончайшей манерой ухода за собой… какой-то рыцарской вежливостью, изяществом; искрился мыслями, остроумными замечаниями, оживлением». Они не могли не влюбиться, и роман их продолжался почти два года. Кстати, именно с ним Ахматова и совершала те самые долгие прогулки на лыжах. А еще «мимозный» Недоброво не только был поэтом (книга его стихов впервые издана только что), но и собирал коллекцию кружев, которую Ахматова смотреть почему-то отказывалась. Кстати, на «Тучке» он не бывал, а вот она у него бывала (Кавалергардская, 20), были какие-то семейные обеды у женатого Недоброво. (В 1952-м Ахматова и сама поселится на этой улице, которая тогда будет именоваться, конечно же, улицей Красной Конницы.)

Родословная Недоброво, говорят, восходила к Пушкину, пишут, что он был в родне с поэтом Баратынским. Про него, причисляя его к самым выдающимся людям эпохи, Анна Андреевна скажет потом: «А он, может быть, и сделал Ахматову…» Имела в виду его статью о ней – лучшую, по ее мнению. Надежда Мандельштам вспоминала: Недоброво не только занимался стихами Ахматовой, но и по мере сил «сглаживал» неистовый нрав ее, необузданность, дикость. «Аничка всем хороша, – говорил, – только вот этот жест…» – и Н.Я. довольно живописно описала одну из привычек Ахматовой, которая так шокировала «денди». Оказывается, Ахматова любила в разговоре (от возмущения, от удивления ли) ударить рукой по колену, а затем, изогнув кисть, молниеносно поднять ее ладонью вверх и сунуть собеседнику почти под нос. «Жест приморской девчонки, хулиганки и озорницы», – не без симпатии иронизировала Н.Я.

Недоброво умрет от туберкулеза в Крыму в 1919-м. Она навещала его там – целую неделю жила в 1916-м в Бахчисарае, в гостинице, где заканчивался их роман. Жена Недоброво, кстати, ревнуя мужа, считала, что именно Ахматова заразила его туберкулезом. Потом, в 1920-м, могилу Недоброво отыщет в Ялте Мандельштам. Ходили слухи, что приезжала на кладбище и Ахматова. Не знаю, так ли? Аутского кладбища в Ялте давно уже нет – на его месте городской сквер…

Впрочем, я забегаю вперед. Ведь Недоброво успел познакомить Ахматову, еще когда она жила на «Тучке», с другом своей юности Борисом Анрепом – рослым красавцем, в ту пору блестящим офицером, талантливым поэтом, но, главное, признанным уже художником – может, самой романтической влюбленностью ее.

Роман с ним, как напишет Ахматова, случится буквально «в три дня».

Но как случится – об этом вновь у следующего дома Анны Андреевны.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.