20. УЖИН В «АНГЛЕТЕРЕ» (Адрес четвертый: Большая Морская ул., 49, кв. 4)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

20. УЖИН В «АНГЛЕТЕРЕ» (Адрес четвертый: Большая Морская ул., 49, кв. 4)

Смею утверждать: Мандельштама тянуло в Ленинград неудержимо. Звал, притягивал его к себе этот «прелестный город с чистыми корабельными линиями». И, прожив в Москве три года, уже тайно обвенчанный с Надей Хазиной, он в 1924 году вдруг не только привез ее в Ленинград, но даже мебель перевез: палисандровую горку, туалет, секретер красного дерева, что для «безбытного», как помните, поэта уже непредставимо[83].

Поселились на Большой Морской, 49, в 4-й квартире, у Марадудиных. Хозяин квартиры был просто ветеринаром, а вот жена его, Мария Семеновна, слыла человеком знаменитым. Когда-то актриса театра Комиссаржевской, она одно время читала с эстрады рассказы (для нее специально писали и Тэффи, и Аверченко), а в 1916-м стала первой в России женщиной-конферансье. С ней даже поспорил однажды Куприн: какой камень вставлен в ее кольцо – топаз или сапфир. И хотя спор она проиграла, думаю, знакомства со знаменитым писателем от своих новых квартиросъемщиков не скрыла – Марадудина, говорят, и много позже поддерживала отношения с Мандельштамами. До тех, видимо, пор поддерживала, пока в 1930-х годах не «пошутила» с эстрады. «Советов у нас много, – крикнула в зал, – а посоветоваться не с кем…» Репризы такого рода в то время никому уже не прощались…

«Две прелестных комнаты, нечто вроде гарсоньерки, — вспоминала про это жилье Надя. – Одна беда: не было двери. Может, стопили в голодные годы. Какой–то чудак соорудил нам нечто из некрашеных досок, что чрезмерное изящество жилья как-то смягчило». Двери, добавлю от себя, не было между прихожей и первой комнатой – вот зачем потребовалось сооружать “нечто”. Но через это «нечто» и вошла в «кукольную» гарсоньерку любовь поэта, «ослепительная красавица», по выражению Ахматовой, вторая после Нади самая сильная страсть Мандельштама. Именно «страсть» – так скажет он. «Через много лет, – напишет Надежда Яковлевна, – он мне сказал, что в жизни он только дважды знал настоящую любовь-страсть – со мной и с Ольгой…»

Из-за Лютика, так звали ее близкие, из-за Ольги Ваксель, поэт именно здесь чуть не бросил жену, которой недавно еще писал: «Дитя мое милое! Я для тебя буду жить, потому что ты даешь мне жизнь, голубка моя». Из-за Ольги и Надя соберет здесь свой чемодан и даже пожалеет, что отдала мужу пузырек с морфием, – а то ушла бы и из жизни…

Надя Хазина была с характером. «То, чего люди стыдятся, вовсе не стыдно», – любила повторять она. Если вдуматься, это многое объясняет в ее жизни. Она, например, еще в семь лет прогнала со своего дня рождения детей. Когда взрослые спросили, почему ушли дети, ответила: «Я им намекнула». – «Как же ты намекнула?» – «Я им сказала: “Пошли вон! Вы мне надоели…”» Да и тут, в гарсоньерке, она успела нахамить по меньшей мере двум знаменитым поэтам: Ахма­товой и Пастернаку Ахматову Надя в первый же визит сюда, представьте, послала за папиросами: «Сбегайте, а я пока поставлю чай…» Та запомнит это и будет рассказывать, изумляясь на себя, что побежала, «как послушная телка». А Пастернака дерзко осадит, когда тот важно толковал Мандельштаму, что установившаяся власть в стране – это навсегда, это власть народа, рабочих… Да, встряла Надя, метнув в поэта взгляд из угла, мы «единственная в мире страна, которая справилась с рабочим движением». Пастернак, пишет она, вздрогнул, как показалось, от отвращения и спросил Мандельштама: «Что она там говорит?» Спросил в «третьем лице» – Надя запомнила точно. Мандельштам довольно добродушно усмехнулся и сказал, что жена у него «настоящая меньшевичка». Не обращайте, дескать, внимания. Но Пастернак, кажется, именно с тех пор и относился к ней как-то настороженно…

Что еще? Сюда, в эту квартиру, забежал как-то Лукницкий: его удивила чистота, обрадовала уютная зеленая лампа на столе, но смутили висевшие у печки подштанники. Отсюда поэт послал в Москву, в журнал, выправленный текст «Шума времени» и здесь по предложению Маршака взялся писать стихи для детей. Наконец, здесь с поэтом Бенедиктом Лившицем писал «Балладу о горлинках», занесенную потом в «Чукоккалу». «Горлинки» – не птицы, нет. Просто гонорары им выписывал в червонцах «товарищ Горлин», сотрудник Госиздата. «Нам – гусь, тебе – бульон и гренки, – // Мы только горлинки берем!» Жена Лившица, Катя, давняя подруга Нади, прелестная молодая женщина, скажет: «Я помню, как писалась эта баллада. Мы с Надей валялись на супружеской кровати и болтали, дверь была открыта, и нам было видно, как мужья сочиняли эту балладу, смеясь, перебивая друг друга, ища слова». Мандельштамы, кстати, тоже бывали у Лившицев (Моховая, 9), где поэты не раз и не два обсуждали возможность эмиграции. Если бы они уехали тогда, то, «возможно, не погибли бы от ГБ», напишет Надя.

Увы, с Лившицем поэт потом рассорится. Оба согласятся отредактировать сочинения Вальтера Скотта, но Мандельштам, когда дело дойдет до гонорара, будет жить уже в Москве и получит не только свою часть денег, но и какие-то деньги Лившица. И – неслыханно! – не Лившиц обидится на него за это, а Мандельштам на Лившица. Он, от души презирая деньги (и, кстати, никогда их не имея), искренне возмущался, что люди придают какое-то значение грязным денежным расчетам. Дескать, какие мелочи. Обидчив был невероятно – это многие говорят. Обидевшись, всякий раз по-петушиному задирал маленькую голову, выставлял вперед острый кадык на плохо бритой шее и «начинал говорить об оскорбленной чести совершенно в староофицерском духе»…

Повторяю, ангелом Мандельштам не был. Поэтесса Ида Наппельбаум, хорошо знавшая его, писала, что «он состоял из двух профилей – солнечного и теневого. И оборачивался то одной, то другой стороной. В этом была его суть. Его надо было принимать таким, каков он есть». И рассказывала, как однажды в Царском Селе, тогда же, в 1920-х, Мандельштам и его жена пригласили ее с сестрой покататься на лодке по царскосельскому пруду: «Мы за вами завтра утром зайдем». Сестры согласились и на другое утро полдня наслаждались медленным скольжением лодки по воде, да еще в компании такого поэта. Но когда гребец доставил всех к причалу, Осип Эмильевич, пишет Ида, «как птица, вспорхнул, одним движением оказался на берегу, подал руку жене и с грацией маркиза, играя мягкой шляпой, раскланялся с нами… оставив расплату с гребцом пораженным девицам» – Иде и ее сестре Фредерике…

Наконец, бывали Мандельштамы в тот год и у поэтессы Анны Радловой, на сестре которой был женат брат Мандельштама (1-я линия, 40). Здесь собравшиеся пытались, как пишет Надежда Яковлевна, «заманить» Мандельштама в объединение или союз – «синтез всех искусств – поэзии, театра, живописи», но поэт сделал вид, что ничего не понял… Кстати, у Радловой Мандельштам вновь столкнется с давней своей любовью – Олечкой Арбениной, из-за которой пытался соперничать когда-то с Николаем Гумилевым. Но к этому времени в его жизни появилась уже другая Ольга – Лютик, роман с которой только начинался. Знал ли он тогда, что и Лютик, уже побывавшая замужем и имевшая сына, тоже была знакома с Гумилевым и посещала его одинокую квартиру, где они жарили в печке баранину и пекли яблоки? Туманно, очень туманно Ольга Ваксель напишет потом, что Гумилев всего лишь учил ее писать стихи…

Ольга, Лютик, двадцатидвухлетняя «девочка, заблудившаяся в одичалом городе», жила в том знаменитом доме, где обитал когда-то Вячеслав Иванов, на Таврической, 35, только на пятом этаже, в квартире 34[84]. «Хороша была, как ангел!» – напишет Н.Мандельштам. И в книге своей назовет ее даже дочерью фрейлины последней императрицы. Ошибется! Мать Ольги была оперным концертмейстером. Но предком Лютика действительно был знаменитый швед Свен Ваксель, мореход, сподвижник Витуса Беринга, а прадедом – Алексей Львов, автор царского гимна. Через Львовых, кстати, она, кажется, была в родстве с Гумилевым и сама называла себя «троюродной сестрой» его.

Ольга играла на рояле и скрипке, писала стихи, занималась живописью, позже снималась в кино. До революции училась в институте, потом… Трудно поверить, но она, дворянка с «яблочной розовой кожей», работала табельщицей на стройке, корректором, манекенщицей, даже кельнершей в «Астории». Какое-то время была кинокритиком «Ленинградской правды»: «на заметках в пятнадцать строк». Но Мандельштам, помня ее по Коктебелю еще тринадцатилетней[85], теперь, увидев, влюбился и «снова начал писать стихи, тайно, потому что они, – вспоминала Ольга, – были посвящены мне. Помню, провожая меня, он просил зайти с ним в “Асторию”, где за столиком продиктовал мне их». Про тулупы золотые да про «заресничную страну», куда хотел ее увезти. Потом, заканчивает Ольга, «повел меня к жене, она мне понравилась…». Жена поэта напишет несколько иначе. Она, например, обмолвилась, что любит деньги, а «Ольга возмутилась – какая пошлость! Она так мило объяснила, что богатые – всегда пошляки и бедность ей куда милее, чем богатство, что влюбленный Мандельштам засиял и понял разницу между ее благородством и моей, – напишет Н.Я.Мандельштам, – пошлостью… А я, – упрямо подчеркнет она на старости лет, – и сейчас люблю деньги, комфорт, запах удачи…».

Впрочем, в бедности прозябали обе. Только Ольга, расхаживая в мужских брюках и пиджаке или в нелепой шубе своей, которую сама же называла шинелью, «цвела красотой», а Надя похвастаться этим не могла. Жене беспечный Мандельштам не раз говорил, что он не обещал ей счастливой жизни, – возможно, он обещал ее Ольге. «Я очень уважала его как поэта, – вспоминала Ольга, – но как человек он был довольно слаб и лжив. Вернее, он был поэтом в жизни, но большим неудачником». Но неудачник не знал, что он неудачник, рвался видеть ее, писал ей стихи, а однажды снял комнату в «Англетере».

«Он ждал меня в номере с горящим камином и накрытым ужином, – пишет она. – Я спросила, к чему эта комедия, сказала о своем намерении больше у них не бывать. Он пришел в такой ужас, плакал, становился на колени, в сотый раз уверял, что не может без меня…»

Много лет спустя Надя якобы скажет сыну Ольги, Арсению Смольевскому, что Лютик была «беззащитной принцессой из волшебной сказки». Не знаю, был ли такой разговор? Зато знаю точно, что в 1967 году Надежда Яковлевна в письме одному своему другу назовет Лютика не просто «душевнобольной» – «половой психопаткой», которая жила с «целой толпой». Вот вам и «принцесса», и «ангел»! Разумеется, Ольга Ваксель не была святой, как ее пытаются представить ныне. Более того, была, может быть, излишне раскрепощенной – один танец на столе чего стоит[86]. Хотя причиной едва не случившегося развода Мандельштамов был не только он, но и она – Надя.

Да, я привел уже первую роковую фразу из воспоминаний Ольги Ваксель: «Он повел меня к своей жене… Она мне понравилась». Но вот что Ольга пишет про Надю дальше: «Она была очень некрасива… с желтыми прямыми волосами и ногами как у таксы. Но… была так умна, так жизнерадостна… Иногда я оставалась у них ночевать, причем Осипа отправляли спать в гостиную, а я укладывалась спать с Надюшей в одной постели… Она оказалась немножко лесбиянкой и пыталась меня совратить на этот путь. Но я еще была одинаково холодна как к мужским, так и к женским ласкам. Все было бы очень мило, если бы между супругами не появилось тени. Он еще больше, чем она, начал увлекаться мною. Она ревновала попеременно, то меня к нему, то его ко мне. Я, конечно, была всецело на ее стороне, муж ее мне не был нужен ни в какой степени…»

Именно эти слова из воспоминаний Ольги заставят Надежду Яковлевну и через сорок лет негодовать и возмущаться Лютиком. О, как она заметалась, узнав о возможной публикации их! А ведь любила повторять: «То, чего люди стыдятся, вовсе не стыдно…» Помните ее принцип? И кто виноват тогда, а кто – прав? Любовь?[87] А если любовь, то как не вспомнить и слова Мандельштама: «Всякая любовь – палач»! Это, кажется, правда. И правда, что другой любви у него, кажется, и не было…

«Я растерялась, – вспоминала Н.Я.Мандельштам о грозной развязке этой истории. – Ольга стала ежедневно приходить к нам… жаловалась на мать, отчаянно целовала меня – институтские замашки, думала я, – и из-под моего носа уводила Мандельштама. А он вдруг перестал глядеть на меня, не приближался, не разговаривал… Тогда узнала, что такое разрыв… Жизнь повисла на волоске…» Заправляла всем, пишет она, мать Лютика. «Она при мне настаивала, чтобы Мандельштам “спас Ольгу” и увез ее в Крым. Мандельштам клялся, что сделает все. Он к весне собирался отправить меня в Крым. Поэтому я вмешалась в разговор и сказала, что еду весной в Ялту и предлагаю Ольге ехать со мной. Вот тут-то мать Ольги и огрела меня по всем правилам. Искоса взглянув на меня, она заявила, что я для нее чужой человек, а она разговаривает о своих семейных делах со старым другом – Мандельштамом. Это была холодная петербургская наглость, произнесенная сквозь зубы…»

Короче, Надя слегла. У нее поднялась температура, и она незаметно подкладывала градусник под нос Мандельштаму, чтобы он испугался за нее. Но, увы, Мандельштам спокойно уходил с Ольгой. Зато приходил отец его и, застав однажды Ольгу, вдруг сказал: «Вот хорошо: если Надя умрет, у Оси будет Лютик…» «Я не обидела старика, – пишет Надежда Яковлевна, – но вспомнила, что мать Мандельштама умерла, узнав, что ее муж завел себе любовницу. Мне стало страшно – я вдруг почувствовала в сыне что-то отцовское…»

Словом, Надя, пораженная изменой, все-таки собрала свой чемодан. Написала мужу записку, что уходит к другому. Добавила: «К тебе не вернусь». Уходила к художнику Татлину, в прошлом боцману и бандуристу (у него было хобби – делать бандуры и петь под них тягучие казацкие и украинские песни). Он жил тогда неподалеку, прямо в мастерской своей – в «доме Мятлевых» на Исаакиевской (Исаакиевская площадь, 9), где ныне прокуратура города. К тому самому Татлину, который уже создал знаменитый макет башни Третьему интернационалу (некую архитектурную двойную спираль, предвосхитившую двойную спираль молекулы ДНК, открытую только в 1953-м гениальными биологами Джойнсом Д.Уотсоном и Френсисом Криком) – ее он хотел, кстати, водрузить в центре Дворцовой площади вместо Александрийского столпа. Вот он-то, Татлин, несмотря на миниатюрную свою жену, которую за субтильность «величали» Молекулой, и звал Надю к себе. Специально в решительный час зашел за ней на Морскую. Но… что-то забыв, вернулся Мандельштам. Увидев чемодан, он, пишет Надежда Яковлевна, взбесился, каким-то образом вытолкал топтавшегося боцмана и схватился за телефон – названивать Ольге. «Простился он с ней грубо и резко: я остаюсь с Надей, больше мы не увидимся, нет, никогда».

Наде Мандельштам расскажет потом, что бы он сделал, если бы она бросила его. «Он решил достать пистолет и стрельнуть в себя, но не всерьез, а оттянув кожу на боку. Рана бы выглядела страшно, опасности же никакой. Я бы, конечно, пожалела его и вернулась. (В этом он, пожалуй, ошибается), – пишет Надежда Яковлевна. – Такого идиотизма даже я от него не ждала, откуда берутся такие хитрецы!..» Звучит, признаюсь, как глупая шутка то ли ее, то ли Мандельштама – достанет пистолет, стрельнет в себя… Не шутка другое – весной 1925-го у поэта случился первый сердечный приступ. И тогда же впервые он стал задыхаться, хватать воздух губами, появилась одышка, которая не пройдет уже никогда. «Была ли тут виной Ольга?» – неизвестно кого спрашивала потом Надежда Яковлевна. И сама же отвечала: «Не знаю»…

Но пистолет, кстати, пистолет еще выстрелит в этом странном и страшном «любовном треугольнике».

…Лютик съездит на юг, но с младшим братом поэта, с которым семейной жизни тоже не получится. А потом на Невском, столкнувшись с давней знакомой, которая, глянув на платье Ольги, заметит: «Такие воротнички скоро выйдут из моды», – скажет: «А я только до тридцати лет доживу. Больше не буду…» И хотя вскоре в нее влюбится вице-консул Норвегии в Ленинграде Христиан Вистендаль – красавец, на взлете карьеры, хотя в 1932 году он, уже как жену, увезет ее в Осло, счастья женщине (помните слова поэта?) никто не может обещать.

Ольга, а из-за нее и муж ее скоро погибнут… А вот как умирают аристократы, женщины с «яблочной розовой кожей», я расскажу у последнего в Петербурге дома Мандельштама, где он и поселится как раз тогда, когда это случится…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.