56. ПОЭТЫ И ПАЛАЧИ (Адрес четвертый: Михайловская ул., 1/7)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

56. ПОЭТЫ И ПАЛАЧИ (Адрес четвертый: Михайловская ул., 1/7)

Не смогу сказать, где именно начинался Серебряный век, – такого одного дома из десятков, о которых я рассказал в этой книге, наверное, и нет. Но зато точно знаю, где время этого века скоропостижно оборвалось. В доме Адамини на Марсовом поле – в «Привале комедиантов», кабаре поэтов, которое закрылось в апреле 1919-го.

Как это было? Может, так, как пишет Георгий Иванов: «Холодно. Нет ни заказных столиков, ни сигар… Электричество не горит – оплывают свечи. С улицы слышны выстрелы. Вдруг топот за стеной, стук прикладов. Десяток красноармейцев, под командой увешанной оружием женщины, вваливается в “венецианскую залу”. – Ваши документы! – Уходят, ворча: доберемся до вас. И снова – свечи, стихи Ахматовой или Бодлера; музыка Дебюсси или Артура Лурье»… А может, все оборвалось раньше, когда за одним столом здесь, в «Привале комедиантов», сиживали, случалось, и палачи, и их будущие жертвы: Колчак и Савинков, Троцкий и Луначарский. Да, сидели, так говорят. И не ирония ли судьбы, что хозяевам волшебного подвальчика – поэтам, актерам, музыкантам – комедиантам игры, страсти, таланта, вдруг померещилось, что их и впрямь ожидает «привал». То есть отдых после дороги и перед будущей дорогой? Какой там привал-перевал? Вал, а лучше сказать – ров, где и покончили с их искусством. И благополучно перескочить этот ров удалось лишь тем, кто готов был стать именно палачом. Остальных – неповторимых, тонких, блистательных – ждали пуля, эмиграция, лагеря. В лучшем случае – глухое забвение на десятки лет.

Бывал ли здесь Маяковский, чей портрет один и висит ныне в восстановленном, нет, лучше сказать, возобновленном (не восстанавливается тонкая материя!) сегодня «Привале комедиантов»? Бывал – тому есть подтверждения в многочисленных воспоминаниях.

«Посыльный из “Привала”, – пишет в дневнике Кузмин о 39-м вечере поэтов, который состоялся здесь 20 февраля 1919 года. – Поехали Брики, Беленсоны, Оленька Судейкина. Читали мрачно. Потом вылез Маяковский, и все поэты попрятались в щели…» Вот как! А ведь стихи в тот вечер – это известно – читали, между прочим, Блок, Георгий Иванов, Оцуп, Радлова. «Маяковский с большим апломбом, – пишет Кузмин, – бранил поэтов, противополагая им себя». Потом читал стихи, от которых и впрямь хочется спрятаться, чтобы не видеть и не слышать: «А мы не Корнеля с каким-то Расином, // Отца, – предложи на старье меняться, // Мы и его обольем керосином, // И в улицы пустим для иллюминаций…»

Сильно сказано! Отец здесь, конечно, условный (помните его принцип: надо знать, когда и для кого написано). А вот «старье», сидящее в зале, было реальным. Но он знал – эти обречены. Знал это и Осип Брик (он через год станет работать в ЧК), знала и Лиля, сидевшая здесь (она чекистскую «корочку», удостоверение за номером 15073, получит через три года)[215].

Опять ирония судьбы, но именно здесь, в «Привале», Лиля как-то забыла свою сумочку. Маяковский вернулся за ней. Видевшая это Лариса Рейснер скажет ему в ту же секунду не без яда: «Теперь вы будете таскать эту сумочку всю жизнь». – «Я эту сумочку, – рявкнет он ей, – могу в зубах носить. В любви обиды нет». Но штука не в этом. Как гоголевская Тройка-Русь везла бричку, а в бричке, оказывается, сидел Чичиков, так в сумочке, которую «носил в зубах» первый поэт страны, рядом с дамским вальтером, с которым Лиля не расставалась, лежало, оказывается, и удостоверение сотрудницы политической полиции, приставленной для слежки и к нему. Удостоверение ЧК было выдано Лиле в 1922-м, но о слежке поэт догадался позже, когда в Америке у него родилась дочь от двадцатилетней Элли Джонс, и он, попросив ее писать ему на адрес сестры, назвав Лилю «злым гением» своей жизни, скажет вдруг, что Лиля, похоже, «о каждом его шаге сообщает в НКВД»… Что-то этот факт не поминают и сегодня те, кто выпускает восторженные книги о Лиле Брик и кто снимает о ней и ее «великой любви» бесчисленные фильмы! Да, поэта до самой смерти вели, о чем я еще расскажу, но чтобы этим занималась женщина, которую он любил, кого называл Музой, – это не укладывается в голове. Какая там Беатриче, Лаура, с которыми умильно сравнивали Лилю ее окружение и досужие «маяковеды»! Секретный сотрудник (на советском жаргоне – сексот), у которой постель – «ответственная работа» по ведомству литературы и искусства…

Новое искусство поэт «делал» в «Окнах РОСТА» (снова, кстати, служба, защитившая его от мобилизации, но уже в Красную армию!), где, изгоняя душу из поэзии, воспевая торжествующее насилие и предугадывая желания властей, Маяковский, мне кажется, и умер как поэт. За десять лет до самоубийства… Стратегия пути к тогдашнему Олимпу, в том числе и поэтическому, была проста: оговорить, ошельмовать, свергнуть, а самому – взгромоздиться. И вырвать зубами покровительство власти.

Работали вновь, как в молодости: быстро, слаженно, нагло. Когда еще в 1918-м критик Левинсон честно «пискнул» в газете о «громких и полых, как барабан, стихах» Маяковского, за которыми «зияет душевная пустота», то поэт не спорить кинулся в печати – потребовал от наркома просвещения употребить власть и оборвать критика. Чтоб лично Луначарский, не меньше… Подсобил и Осип Брик. С группой товарищей в другой газете назвал статью Левинсона «саботажем», за который и к стенке ставили тогда. Но я не стал бы поминать это (таких примеров, что называется, пруд пруди), если бы после смерти Маяковского тот же Левинсон, к тому времени уже эмигрант, не написал вновь о поэте нелестно, но уже в парижской газете. Думаете, там, за границей, где свобода слова, это, наконец, сошло ему с рук? Как бы не так! Его одернул, и крепко, французский поэт-коммунист Луи Арагон: не позволю, дескать, «оскорблять поэзию»! Тот Арагон, который в поэме «Красный форт» не только воспел расстрелы и террор, но призвал ГПУ явиться и в Париж с карающим мечом. Теперь же защищал от Левинсона не просто поэта Маяковского, нет – родню. Арагон к тому времени фактически был уже мужем сестры Лили Брик – Эльзы Триоле. Так что «длинные руки» Бриков, этого интернационального «семейного предприятия», не миф, далеко не миф…

Внелитературные средства борьбы в литературе родились после Октября. Инструментом борьбы стало ГПУ, главным вожаком борьбы – Маяковский.

Пишут, например, и довольно часто, что он был брезглив. Носил с собой стаканчик для питья, обтирал руки одеколоном после рукопожатий, даже за перила, поднимаясь по лестнице, держался через полу пальто. Но, увы, в главном своем деле – литературе – мало чем брезговал. Теперь, приезжая в Питер, он останавливался только в «Европейской», и всегда в 25-м номере. Здесь заготовил фразу, с которой прогремит в 1926-м: «Мы случайно дали возможность Булгакову пискнуть – и пискнул». Речь шла о Михаиле Булгакове и его бессмертной пьесе «Дни Турбиных». Здесь назовет Ахматову и Мандельштама «внутренними эмигрантами». Натуральный донос! Потом по отмашке власти возглавит травлю Пильняка и Замятина – первую всесоюзную кампанию такого рода. Да, Серебряный век был отстрелян, под прицел ставилась теперь вся неподдельная литература. И неудивительно, что в «салоне» Бриков, в доме поэта все теснее стали топтаться чекисты: Горб, Горожанин, Эльберт, супруги Воловичи и главный спец по культуре – Яков Агранов, Янечка, «милый и застенчивый». У «милого Янечки» были неприятные руки, пишет Галина Катанян, «покрытые каким-то пухом, и короткие тупые пальцы». Знала бы, что эти руки были по локоть в крови. Этот «эпилептик с бабьим лицом», как скажет о нем Роман Гуль, стал «палачом русской интеллигенции». Жданов, растерзавший в 1946-м Ахматову и Зощенко, дитя рядом с ним. В 1919-м Агранов арестовывает и ведет «дело» дочери Льва Толстого (приговор: три года концлагеря). В 1921-м руководит следствием по «Таганцевскому делу» (расстрелян Гумилев и еще шестьдесят шесть человек). Он занимается «делами» патриарха Тихона, ученых Кондратьева и Чаянова, поэта Ганина, которого без шума расстреляют в 1925-м. А вообще, его имя и имена чекистов, «гонявших чаи» у Бриков, мелькают в «делах» Мандельштама, Клюева, Бабеля, Лившица, Васильева, Пильняка, Мейерхольда, Заболоцкого. Я называю лишь процессы, касающиеся литературы, хотя Агранов вел все сколь-нибудь значительные «дела» – от Кронштадтского мятежа до «Ленинградского центра». Недаром «милый и застенчивый Янечка» довольно быстро стал начальником секретно­политического отдела ГПУ, а затем и замом самого наркома Ягоды. И он же, первый надсмотрщик над литературой, основатель и глава Литконтроля, самой жестокой за всю историю человечества цензуры, он – это кажется непредставимым – стал близким другом первого поэта. А еще, как утверждают ныне, любовником Лили, той, кого Маяковский упрямо звал женой. Защитники ее опровергают это, но сама она на вопрос литературоведа Дувакина об этой «молве» промолчала. «Если бы молва была молвой, – пишет журналист Ваксберг, – Лиля решительно заявила бы, что речь идет о сплетнях». Она никогда не скрывала своих «любовей», но про Агранова молчала… Молчала, но и не опровергала[216].

Итак, подобьем итог: хитроумный теоретик революционного искусства Осип Брик; «чемпионка среди ведьм», по выражению поэта Вознесенского, Лиля Брик; «шурующий» за границей коммунист Арагон; мастер как одиночных «экзотических» убийств, так и вселенских политических шабашей Агранов и первый поэт революции Маяковский – все они одна семья. Кто мог устоять против такого «семейного предприятия»? Но именно этот союз могильщиков литературы стал, не мог не стать ловушкой для всех пятерых.

Для поэта он кончился пулей. Цветаева еще в 1927-м в письме Пастернаку назовет его «падшим Ангелом» и для себя в своих тетрадях запишет: «Маяковский ведь бессловесное животное, в чистом виде СКОТ… Было – и отняли (боги). И теперь жует травку (любую)». А Бунин после смерти поэта скажет: «Думаю, что Маяковский останется в истории литературы большевистских лет как самый низкий, циничный и вредный слуга советского людоедства, по части литературного восхваления его и тем самым воздействия на советскую чернь… И советская Москва не только с великой щедростью, но даже с идиотской чрезмерностью отплатила Маяковскому за все его восхваления ее, за всяческую помощь ей в деле развращения советских людей, в снижении их нравов и вкусов». Сам Маяковский, летящий к стремительному концу своему, кажется, только начинал ощущать это. А вот другие самоубийство его предчувствовали заранее. Вновь ирония судьбы, но именно из «Европейской», за год до самоубийства поэта (!), вышел с компанией писателей Зощенко и, говоря о Маяковском, вдруг сложил молча два пальца у виска, показав, что именно так поэт и застрелится[217]. Ошибся в малом – поэт стрелял себе в сердце…

Лиля в старости напишет сестре: «История дала нам по поэту». Дала?! История ничего им не давала. Они сами выцарапали и крепенько держали и Маяковского, и Арагона в своих ручонках. Это даже скучно доказывать. Но даже если бы и дала, что они сделали с ними? Маяковский, запутавшись во лжи, застрелился. Арагон, изменив интересам своего народа, признался перед смертью: «Моя жизнь – страшная игра, в которой я проиграл. Я испортил ее с начала до конца». Повинится перед смертью и Эльза Триоле: «Муж у меня коммунист, коммунист по моей вине; я орудие в руках советских правителей, а еще я люблю драгоценности, люблю выходить в свет, в общем, я дрянь…» Но главная виновница и перед смертью не раскается. Правда, завещает распылить свой прах над полем – не оставлять могилы. Кстати, в 1968 году не случайно в письме к Эльзе обмолвится: «Жить здорово надоело, но боюсь, как бы после смерти не было еще страшнее».

Что ж, заканчивая книгу о поэтах, признавшись в любви к Блоку, Гумилеву, Мандельштаму, Есенину, ко всем остальным, чей гений загубила тупая власть, признаюсь и в другом: да, я ненавижу прямых и косвенных убийц их! А эта «компания», с Лилей и Аграновым, именно командой убийц Серебряного века и была… И этот факт не опровергнуть уже ничем…

Друг Маяковского и Бриков Бурлюк сказал: «Любовь и дружба – слова. Отношения крепки, если людям выгодно друг к другу хорошо относиться». Так Лиля к поэту и относилась. В письмах она «милого волосика» (так называла Маяковского) целовала и тысячу раз, и миллион – в зависимости от того, что просила (духи, пижамку или автомобиль из Парижа), а на деле презирала. «Разве можно, – говорила, – сравнивать его с Осей? Осин ум оценят будущие поколения». А Володя? «Какая разница между ним и извозчиком? Один управляет лошадью, другой – рифмой». Это ее слова! Дословно! Но поэт нужен был ей ради сытого благополучия, проще – из-за денег[218].

Деньги, выгода-с, вот и вся любовь! В предсмертном своем письме поэт подчеркнул: «Товарищ правительство, моя семья – это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская» и попросил устроить им «сносную жизнь». И что же? Сначала Лиля участливо посоветует юной Полонской, растерявшейся после самоубийства поэта, не ходить на похороны его: «Не отравляйте… последние минуты прощания с Володей его родным», а потом, ссылаясь на этот факт, на отказ присутствовать на похоронах, порекомендует Веронике не претендовать и на наследство. Все, как видите, просто, и все – подло!

«В середине июня 1930 года меня пригласили в Кремль, – вспоминала Полонская. – Принял человек по фамилии Шибайло. Сказал: “Вот Владимир Владимирович включил вас в свое письмо и сделал наследницей. Как вы к этому относитесь?”» Полонская, по сути девочка еще, вновь растерялась. «Я попросила его помочь мне, – пишет она, – так как сама не могу ничего решить. Трудно очень… “А хотите путевку куда-нибудь?” – ответил он. Вот и все», – заканчивает она эпизод своих воспоминаний.

Нет, не все, далеко не все. Наивная Полонская, возможно, так и не узнала, что через месяц вышло два постановления Совмина РСФСР: открытое и закрытое. В открытом наследниками признавались Лиля, мать и две сестры поэта. Каждой полагалась четвертая часть пенсии в размере 300 рублей. А вот доли в авторском праве были определены другим, секретным постановлением, и оно закрепляло за Лилей уже половину прав, а за тремя остальными, подчеркну, прямыми наследниками поэта, вторую половину. Каково?! Совет министров принял! Это решение в кругу Бриков отмечали широко. На фотографии торжества сияют все: и Лиля, и Агранов с женой, и чекист Лев Эльберт, и Михаил Кольцов, тоже, как пишут ныне, чекист[219]. «Все глядятся как одна семья, в дом которой пришла нечаянная радость, – пишет Аркадий Ваксберг. – Чем счастливее лица, запечатленные фотокамерой, тем тягостнее разглядывать сегодня этот кошмарный снимок»… Впрочем, и это оказалось еще не все. Совет министров «семейным предприятием» был подмят, впереди был только Сталин…

Через шесть лет, в 1936-м, Лиля опять будет жить в Ленинграде (ул. Рылеева, 11), где сестры вновь свидятся. Здесь, в доме на Рылеева, на втором этаже, жил Виталий Примаков, заместитель командующего Ленинградским округом, – новый муж Лили. Лето, белые ночи, цветы, светская жизнь. Эльза с Арагоном, вызванные из Парижа Кольцовым. Подскочит из Москвы и Ося. Лиля – вновь важная дама. Нет, не потому, что она жена высокопоставленного военного. И не потому, что только ей (факт, не имеющий объяснения и сегодня!) позволили выехать с Примаковым в качестве «жены», которой, кстати, она не была, в составе делегации высшего военного командования в Берлин. Настоящим женам даже командующих округами не позволили, а ей, псевдожене всего лишь командира 13-го стрелкового корпуса, разрешили. Нет, теперь она вновь важная дама по другому, гораздо более весомому поводу. Потому, что только что обвела вокруг пальца самого Сталина. В Кремле на квартире Агранова (по другой версии – на даче еще одного друга-чекиста, некоего Герсона, в Серебряном Бору) она только что составила письмо к вождю о пренебрежении к наследию «ее» поэта – Маяковского. Агранов получил хрестоматийную резолюцию у вождя: «Маяковский был и остается лучшим…» И Лиля в мгновение ока стала неофициальной вдовой поэта, редактором, составителем и комментатором всех его будущих книг и собраний сочинений. Надо же было получать свою половину гонораров от хлынувших, как по мановению волшебной палочки, изданий поэта. «Крэке, крэке, крэке!..» «И без всякой любовной мороки, – иронизирует историк Безелянский. – Одни дивиденды». Впрочем, она обведет вождя еще раз…

Просто когда-то, еще в 1918-м, Маяковский в самый разгар их романа перехватил письмо любовника Лили Яши Израилевича, известного «прожигателя жизни» и литературного прихлебателя. Ревнивец Маяковский отыщет Яшу, и они прямо на улице так сцепятся, что оба с синяками окажутся в милиции. А через восемнадцать лет, когда в 1936-м арестуют Примакова (кстати, его дело вел в НКВД ближайший друг и Лили, и Примакова – все тот же Агранов), возьмут и Яшу. Знаете, за что арестуют? «За знакомство с женой Примакова». Но, постойте, это же с Лилей – за то давнее знакомство восемнадцать лет назад! Чисто мела ЧК! Только вот саму Лилю, «жену Примакова», почему-то не тронули. За давнее знакомство с ней брали, а саму не тронули… Оказывается, Сталин, листая списки на арест по делу «заговора» военных, сам вычеркнул Лилю: «Не будем трогать жену Маяковского». А ведь она не была женой поэта, она была «дрессировщицей» (по словам Андрея Вознесенского – «с хлыстом»), и дрессировщицей, несомненно, талантливой. И рискну предположить, главный «дрессировщик» страны – Иосиф Сталин! – именно за это и ценил ее. Впрочем, мы узнаем правду, пусть только откроют архивы. Узнаем и то, как иезуитски обвела Лиля главного иезуита страны, и то, за что все-таки получила баснословную награду – жизнь!

А пока – пока опубликованы донесения лишь самых мелких из агентов, следивших за поэтом. В одном из них некто Михайловский сообщает, что поэт на последнем вечере сказал: «Трудно жить и творить поэту в наши “безнадежные дни”».

А в другом некто по кличке Арбузов докладывал: «В Маяковском произошел перелом, он не верит в то, что пишет, и ненавидит, что пишет».

И дата: 14 апреля 1930 года.

В этот день поэт и выстрелил себе в сердце.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.