Борьба с церковью и ее последствия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Борьба с церковью и ее последствия

Церковь — прибежище. Разграбление храмов. Обновленцы. Суд над «церковниками». Священник Михаил Яворский. «Октябрины» и «звездины». Сексуальная революция. Крематорий — символ прогресса. Кладбища Александро-Невской лавры

Орудием в деле всемирного переворота, мировой революции, должен был стать народ, утративший национальное и религиозное самосознание, поэтому после победы большевики повели наступление на религию. За отделением церкви от государства должно было последовать ее разграбление и планомерное истребление священников. Большевики разделяли взгляды идеологов французской революции, которые провозглашали: «Нет религии, кроме свободы» — и декларировали уничтожение всех религий, потому что в будущей «всемирной республике» будет только один бог — народ! (Марксистам осталось лишь заменить «народ» на «пролетариат».) В 1793 году во Франции убивали священников, переплавляли колокола и священную утварь, жгли церковные книги, оскверняли мощи святых. Томас Карлейль писал о том, что происходило в Париже: «Большинство этих людей были еще пьяны от вина, выпитого ими из потиров, и закусывали скумбрией на дискосах! Усевшись верхом на ослов, одетых в рясы священников, они правили священническими орарями, сжимая в той же руке чашу причастия и освященные просфоры… В таком виде приблизились эти нечестивцы к Конвенту. Они вошли туда бесконечной лентой, выстроившись в два ряда, все задрапированные, подобно актерам, в фантастические священнические одеяния, неся носилки с наваленной на них добычей: дароносицами, канделябрами, золотыми и серебряными блюдами». В зале Конвента они решили сплясать «Карманьолу», и депутаты революционного парламента «взяли за руки девушек, щеголявших в священнических одеждах, и протанцевали с ними».

В советской России до плясок в Совнаркоме дело не доходило, но отношение к религии у большевиков было таким же. Первым делом им предстояло сокрушить самую влиятельную в стране православную церковь, другими конфессиями они занялись позже. В директивах ЦК ВКП начала 20-х годов говорилось, что нужно с большой осторожностью проводить мероприятия, затрагивающие религиозные чувства населения, однако эта терпимость не распространялось на православие, к которому большевики относились как к одному из главных врагов советского строя. Борьбу с православной церковью они начали своим обычным способом — насилием: священников брали в заложники и расстреливали, в октябре 1918 года разнесся слух, что готовится декрет об отмене церковных праздников, а в январе 1919 года петроградские власти попытались занять здания Александро-Невской лавры. Это вызвало волнения в городе, верующие создали «Братство защиты Александро-Невской лавры», и властям пришлось отступить.

Оказалось, что привить людям классовую ненависть куда легче, чем искоренить в их душах религиозное чувство. Этот урок усвоили не все — через два месяца комиссариат юстиции Союза коммун Северной области принял постановление о вскрытии раки с мощами св. Александра Невского в лавре, но президиум Петросовета, опасаясь новых волнений, не дал своего согласия. Через месяц комиссариат юстиции повторил запрос в Петросовет и снова получил отказ. В это время «изъятия» мощей происходили во всей стране, НКВД издал циркуляр о правилах их проведения: раку с мощами следовало вскрыть в присутствии представителей общественности, мощи выставить для обозрения, после чего вернуть на место или передать в музей для «публичного постоянного осмотра». Кинохроника сохранила эпизоды этих изъятий: представители общественности и само действо очень напоминают картины Иеронима Босха. В июле 1920 года Совнарком одобрил предложение наркомата юстиции «О ликвидации мощей во всероссийском масштабе». (Ленин не мог предвидеть, что через несколько лет его самого превратят в «мощи».) Изъятые в начале 20-х годов мощи святых Александра Невского, Серафима Саровского, Зосимы и Савватия впоследствии были переданы ленинградскому Музею истории религии и атеизма, открытому в 1932 году в Казанском соборе. Музейные работники не придумали, как ими распорядиться, и отложили дело, а через полвека с лишним во время одного из «субботников» сотрудники музея стали разбирать хлам на чердаке и обнаружили какой-то ящик под слоем пыли. В нем оказались мощи св. Серафима Саровского. В 1991 году эта святыня была возвращена церкви.

Насилие и кощунства властей не поколебали настроений верующих, что стало очевидным сразу после объявления нэпа. В пасхальное воскресенье 1921 года в Петрограде «был грандиозный крестный ход по городу. Религиозная процессия обратилась в политическую демонстрацию. Было несколько инцидентов с несниманием шапок. С некоторых шапки были сбиты», — записал Г. А. Князев. Церковь стала прибежищем для разных людей, в том числе для самых бесправных в новом обществе. Священник Анатолий Краснов-Левитин вспоминал о нищих у петроградских храмов 20-х годов: «Среди просящих милостыню было особенно много бывших полковых священников… Особенно колоритны были флотские иеромонахи: в клобуках, но в коротких рясах, они просили энергично, требовательно, без всякого заискивания… Среди нищих можно было увидеть пожилых дам… опрятно, но бедно одетых. Самое тяжелое впечатление производили бывшие офицеры, раненные, контуженные, в кителях со споротыми погонами, они протягивали руку с мучительным стыдом, с искаженным выражением на лице». Пожилая, оставшаяся в одиночестве аристократка Евгения Александровна Свиньина в голодные времена спасалась, прислуживая в часовне при Домике Петра Великого. «Слава, слава Богу — да будет благословенно имя Его! Говорю это здесь, в историческом домике Петра Великого, под шепот молитвы меня окружающих и под чтение Акафиста Спасителю, под сенью которого я нашла хлеб насущный и уже третий год существую благодаря Святым рукам Его, протянувшего мне Свою помощь и милосердно не отвратившего от нас лица Своего», — писала она родным в 1922 году.

В тяжелые для России времена люди всегда обращались к церкви, в ней видели оплот и залог спасения народа; и после революции ученые, бывшие общественные деятели, военные связывали свои судьбы с церковью. Известный экономист, профессор Московского университета, в будущем религиозный философ и теолог С. Н. Булгаков стал священником в 1918 году; казненный в Петрограде по приговору процесса «церковников» архимандрит Сергий, в прошлом профессор Военно-юридической академии и член Государственной думы, был рукоположен в священники в 1920 году. На суде его спрашивали: «Чем вы объясните такое повальное вхождение и надевание ряс со стороны сенаторов, профессоров, студентов, инженеров, адвокатов и так далее?» В отчете ГПУ за 1923 год сообщалось, что за год было обнаружено «в церкви состоящими в поповских должностях более 1000 человек бывших кадровых офицеров, б. полицейских и членов Союза Русского Народа», то есть только в 1923 году было арестовано и репрессировано более тысячи священников, пришедших в церковь во времена гонений; такие люди будут из года в год пополнять список новомучеников. В церковь шла молодежь, «юноши и девушки, читающие, ищущие, спорящие о церковных течениях, впоследствии погибшие почти все в лагерях», писал Краснов-Левитин. Примечательна его личная история — он рос в нерелигиозной семье, но с детства чувствовал потребность в вере и в восемь лет самостоятельно пришел в церковь. «Когда меня спрашивают, как я представляю идеальную общину, я вспоминаю Питер 20-х годов», — писал он. Бо?льшую часть петроградской общины тогда, как и полвека спустя, составляли женщины. В 60–70-х годах на службах в церквях были почти одни женщины, казавшиеся молодежи «пережитками» чуть ли не дореволюционного прошлого, но по возрасту они могли быть дочерями прихожанок начала 20-х годов.

Вожди большевиков нашли повод для расправы с церковью в трагедии голодавшего Поволжья. В марте 1922 года Троцкий счел, что «кампания по поводу голода для этого крайне выгодна», а Ленин направил в Политбюро письмо: «Нам во что бы то ни стало необходимо провести изъятие церковных ценностей самым решительным и самым быстрым образом, чем мы можем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей… Взять в свои руки этот фонд в несколько миллионов золотых рублей (а может быть, и в несколько миллиардов) мы должны во что бы то ни стало… Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии нам удастся по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать». Сколько выгод сразу: пополнить казну, и пустить кровь, и запугать людей так, чтобы пикнуть не смели, — от замыслов полупарализованного вождя так и разило адской серой!

Церковь пришла на помощь голодающим еще в августе 1921 года, организовав комитеты по сбору средств; тогда же патриарх Тихон обратился с воззванием к народам мира: «Помогите стране, помогавшей всегда другим! Помогите стране, кормившей многих и ныне умирающей от голода!» По древней традиции в пору бедствий церковь жертвовала для спасения народа свое достояние (оно так и называлось — «нищее богатство») — жертвовать можно было все, за исключением святынь и священных предметов богослужения. Патриарх Тихон в послании 19 февраля 1922 года разрешал отдать для голодающих все, кроме «священных предметов». Это было по-божески, по-людски, но не по-большевистски. Поэтому через неделю ВЦИК издал декрет об изъятии всех без исключения церковных ценностей. Решение об изъятии вместо пожертвования было рассчитанной провокацией, на которую патриарх ответил новым посланием: «Мы не можем одобрить изъятия из храмов, хотя бы и через добровольное пожертвование, священных предметов». Этого власть и ждала: теперь можно было начать расправу с попами, не желавшими отдать все.

Но в Петрограде ее замысел едва не сорвался: бо?льшая часть духовенства во главе с митрополитом Вениамином считала, что следует пожертвовать все церковные ценности. Такие люди, как петроградский митрополит Вениамин, — кроткие, твердые, неутомимые подвижники — были опорой церкви во все времена. На суде его спросят: «В чем вы понимаете христианство?», и он ответит: «В деятельности. В жизни». Вениамин стал петроградским митрополитом весной 1917 года; он был первым избранным, а не назначенным высшими церковными властями иерархом. Во время суда над ним один из свидетелей, священник Александр Боярский говорил: «Я в Петрограде с 1908 года и с тех пор знаю Вениамина… Несомненно, что митрополит был… любимцем, так сказать, простонародных масс, главным образом рабочих кварталов». В начале марта 1922 года, когда вожди прикидывали, сколько выручат за награбленное, митрополит Вениамин сообщил в петроградский Помгол о готовности пожертвовать все без исключения церковные ценности, но поставил несколько условий: «Церковь должна иметь уверенность: 1) что все другие средства и способы помощи… исчерпаны; 2) что пожертвованные святыни будут употреблены исключительно на помощь голодающим и 3) что на пожертвование их будет дано благословление Высшей Церковной Власти. Только при этих главнейших условиях… сокровища, согласно святоотеческим указаниям и примерам древних архипастырей, будут обращены, при моем непосредственном участии, в слитки. Только в виде последних они и могут быть переданы в качестве жертвы». Так, твердо и искренне, церковь заявила о готовности к жертве. На заседании Помгола Вениамин сказал: «Я сам во главе молящихся сниму ризы с Казанской Божьей Матери, сладкими слезами оплачу их и отдам». Петроградская комиссия согласилась на его условия, но это «соглашательство» вызвало ярость в Кремле: попы хотят быть уверены, что богатства пойдут на помощь голодающим! Вождей мало занимала судьба Поволжья, им требовались деньги для мировой революции. Ленину, лепетавшему о «миллионах, а может, и миллиардах золотых рублей», вторил Троцкий, подсчитавший, что можно рассчитывать на 525 тысяч пудов серебра (тут он сильно преувеличил). Церковные ценности надлежало переправить в Америку, уже была договоренность об их реализации, а до той поры «предметы культа» поступали в специальный отдел Наркомпроса, который возглавила жена Троцкого Н. И. Седова. Москва приказала убрать «соглашателей» из петроградского Помгола, а газета «Известия» опубликовала «Список врагов народа», который открывался именем патриарха Тихона, в нем был и петроградский митрополит. В середине марта в петроградских церквях началось изъятие ценностей. Вениамин наставлял духовенство, как себя вести в таком случае: «Св. сосуды и освященные предметы священник по церковным канонам и распоряжению Церковной власти не может отдать посетителям. Если же они будут настойчиво требовать, то он должен заявить: берите сами».

Он оказался между двух огней, петроградский митрополит Вениамин: власть объявила его врагом народа, а верующие обвиняли в том, что он «продался большевикам». Когда начались изъятия церковных ценностей, припомнили его слова о том, что он готов сам снять ризы с икон. На суде о. Александр Боярский говорил о настроениях тех дней: «…народ наш получил две болезни: во-первых, страшное недоверие, неверие, а во-вторых, жестокость. Сострадания к голодным у него очень мало. У меня рабочий район… — „А мало мы сами голодали, а нам через два года, если будем голодать, кто поможет?“ — „То, что пишут, пустяки, пишут, что друг друга едят… Мы не ели, когда голодали!“» У каждой церкви комиссию по изъятию встречала враждебная толпа. Из толпы летели не только угрозы, но и камни; случалось, членов комиссии и сопровождавшую их охрану били; 16 марта у церкви Спаса на Сенной чуть не до смерти забили одного из милиционеров. Толпу разгоняли, самых рьяных арестовывали, но у следующей церкви комиссию по изъятию ожидало то же самое. 22 марта 1922 года К. И. Чуковский записал в дневнике: «Стоит суровая ровная зима. Я сижу в пальто, и мне холодно. „Народ“ говорит: это оттого, что отнимают церковные ценности. Такой весны еще не видано в Питере». Изъятия продолжались и во время Пасхи, что вызывало особый гнев верующих. Вениамин в пасхальном обращении увещевал паству: «Со стороны верующих совершенно недопустимо проявление насилия в той или другой форме. Ни в храме, ни около него неуместны резкие выражения, раздражения, злобные выкрики против отдельных лиц или национальностей… так как все это оскорбляет святость храма и порочит церковных людей… Перестаньте волноваться. Успокойтесь. Предадите себя в волю Божию». Митрополит переживал горькие дни. 12 мая ему пришлось присутствовать при «публичном осмотре» мощей св. Александра Невского в соборе, куда набилось несколько сотен представителей общественности. 90-пудовую серебряную раку по частям перевезли в Эрмитаж[24], но мощи св. Александра Невского оставили в ковчеге в алтаре собора. Они были изъяты через несколько месяцев после казни Вениамина.

Другой печалью митрополита был раскол в церкви, ее изнутри расшатывало движение «обновленцев». В так называемое обновленческое движение вошли служители церкви с «революционными» взглядами: они утверждали, что учение Христа было преддверием коммунистического, хотели упразднить патриаршество, допустить в дьяконы и священники женщин, убрать церковнославянизмы из богослужебных текстов, разрешить священникам второй брак и так далее. Одним из самых ярких деятелей обновленчества стал петроградский священник Александр Введенский, честолюбивый, жаждавший власти и неразборчивый в средствах. Весной 1922 года ему представился удобный случай — в Москве патриарх Тихон был заключен в ожидании суда под домашний арест, и петроградские священники Введенский, Красницкий и Белков поспешили в столицу, чтобы убедить его временно сложить с себя власть. Добившись согласия патриарха, они вернулись в Петроград уже в качестве членов Высшего церковного управления (ВЦУ), временно перенявшего право руководства церковью. За присвоение власти и покушение на права патриарха Вениамин отлучил их от церкви, «доколе не принесут покаяния пред своим епископом». Введенский приходил к митрополиту с требованием снять отлучение, угрожал; угрожал и сопровождавший его начальник Политуправления Петроградского военного округа И. П. Бакаев, но Вениамин твердо стоял на своем. Бывший председатель ПЧК Бакаев вмешивался в дела церкви и вступался за Введенского по распоряжению свыше: большевики рассчитывали, что обновленчество разрушит церковь изнутри. Обновленцев надо было заставить «открыто связать свою судьбу с вопросом об изъятии ценностей… заставить довести их эту кампанию внутри церкви до полного организационного разрыва с черносотенной иерархией», — писал Троцкий.

Не все обновленческое духовенство действовало из честолюбия или желания угодить власти; были люди, искренне стремившиеся к созданию обновленной церкви. Таким был священник колпинского храма Святителя Николая Александр Боярский. Свидетельствуя на петроградском церковном процессе, он говорил: «Лично я — священник-народник, пошел в священники, чтобы служить народу… Мы хотели взять под защиту Евангелия такие вещи, как борьбу с капиталом, как социальное равенство». Таким людям предстояло разделить общую судьбу духовенства: в 1934 году епископ Александр Боярский был арестован, «его судьба осталась неизвестной. Был неясный слух, будто его видели в Ивановской тюрьме, в безумии. Затем наступили годы ежовщины… Следы Александра Боярского пропали», писал Краснов-Левитин.

Иначе сложилась жизнь Александра Введенского: в середине 20-х годов он возглавлял обновленческий Синод, жил в Москве. В то время он был чрезвычайно популярен в Ленинграде благодаря публичным диспутам с атеистами, которые устраивались в большом зале Филармонии. Это были настоящие представления, билеты на них раскупались заранее, и Введенский актерствовал перед переполненным залом, дискутируя с оппонентами. Он был эффектен, велеречив, и «шляпки, воротнички, рясы, истерические барышни и старухи в зале и даже блузы, куртки и гимнастерки на хорах» аплодировали оратору в рясе. В 1927 году в зале Филармонии был устроен диспут с участием Луначарского, речь митрополита о религии «как синтезе науки, искусства, жажды справедливости» привела зал в экстаз, а Луначарского и других оппонентов Введенского приняли холодно. Один из них едко заметил проповеднику: «Если религиозные вопросы — ваша святыня, не делайте их предметом торга». Он был прав: речи Введенского были не отстаиванием веры, а лицемерной, точно рассчитанной игрой. Он ладил с безбожной властью и в секретном циркуляре рекомендовал иереям-обновленцам разбираться со «староцерковниками» с помощью ОГПУ. Лукавый пастырь скончался в 1945 году, с его смертью формально завершилось движение обновленчества (в действительности оно закончилось гораздо раньше).

В 1922 году карьера Введенского только входила в зенит, и наложенное митрополитом Вениамином отлучение было серьезнейшей помехой, но, вероятно, он понимал, что Вениамин обречен. 1 июня в петроградское ГПУ пришла телеграмма из Москвы: «Митрополита Вениамина арестовать и привлечь к суду, подобрав на него обвинительный материал… Вениамин Высшцеркуправлением отрешается от сана и должности». Введенский как представитель Высшцеркуправления (ВЦУ) присутствовал при аресте, он подошел к митрополиту за благословением, но тот сказал: «Отец Александр, ведь мы с вами не в Гефсиманском саду». Ужаснуло ли Введенского упоминание о Гефсиманском саде и поцелуе Иуды, мы не знаем.

10 июня 1922 года в Большом зале Филармонии начался суд над «церковниками». Формально он был открытым, но в зал впускали только по билетам-пропускам, поэтому бо?льшую часть публики составляли курсанты военных училищ и студенты Коммунистического университета имени Зиновьева[25]. В это учебное заведение принимали коммунистов со стажем не менее трех лет, университетский курс начинался с повторения школьных азов — молодая советская элита была малограмотна, но идейно закалена. Едва ли намного образованнее был председатель трибунала, бывший булочник Семенов, но в роли главного обвинителя выступал сам замнаркома юстиции П. А. Красиков, человек, несомненно, образованный. Какие странные вопросы он задавал подсудимым! Например, спрашивал у студента богословских курсов: «Ведь вы же сын крестьянина, не монаха?», неужто он не знал, что монахи — люди бессемейные? Знал, конечно, просто потешался, на радость залу, ведь он творил не суд, а расправу. Перед революционным трибуналом предстали 85 человек: духовенство, близкие к церковным кругам люди и те, кого арестовали во время беспорядков при изъятиях ценностей из храмов. Из тюрем их привозили в грузовиках. «Еще на Невском и на повороте с Невского что ни день густо стоял народ, а при провозе митрополита, — писал А. И. Солженицын, — многие опускались на колени и пели „Спаси, Господи, люди Твоя!“… В зале бо?льшая часть публики — красноармейцы, но и те всякий раз вставали при входе митрополита в белом клобуке». Это судилище длилось 25 дней.

Все происходившее в зале Филармонии напоминало о ранних временах христианства: глумление обвинителей, скорбные рассказы арестованных у храмов простецов, смелость свидетелей, рисковавших оказаться за правду среди подсудимых, бесстрашие представителей защиты. Александр Введенский тоже был вызван свидетелем и, по его уверению, собирался говорить в защиту митрополита. Может, и так, ведь ему надо было оправдаться в глазах духовенства и верующих. Но перед входом в зал суда он был ранен в голову камнем, который бросили из толпы, и выступать раздумал. Впрочем, это ничего бы не изменило, как ничего не меняли героические усилия адвокатов, разоблачавших ложь обвинения. Один из обвинителей сказал с простотой палача: «У нас тут юридических фактов, может быть, мало, но это не важно, потому что это есть борьба не на жизнь, а на смерть». А Красиков заявил: «Вся православная церковь — контрреволюционная организация. Собственно, следовало бы посадить в тюрьму всю церковь!» 5 июля был оглашен приговор: десять обвиняемых были приговорены к расстрелу и конфискации имущества; 50 человек — к разным срокам заключения, а 25 подсудимых оправданы. В приговоре был и такой пункт: все осужденные должны оплатить судебные издержки, и самые большие суммы (по 100 тысяч рублей) — семьи смертников. Приговоренные к казни не признали за собой вины. «Что бы ни случилось со мной, слава Богу за все», — сказал в последнем слове митрополит Вениамин.

Семь смертников принадлежали к духовенству, трое — Ю. П. Новицкий, Н. А. Елачич и И. М. Ковшаров — были юристами, пытавшимися защитить церковь от разграбления и погрома. Приговоренные ожидали казни больше месяца, а в это время их адвокаты и родственники, Политический Красный Крест, Комитет помощи политзаключенным, Академия наук и даже Высшцеркуправление ходатайствовали об их помиловании. 3 августа Президиум ВЦИК постановил оставить в силе четыре смертных приговора, а шести осужденным заменить казнь пятилетним сроком заключения (каков диапазон карательных мер за одно и то же «преступление»!). Митрополит Вениамин, архимандрит Сергий, Ю. П. Новицкий и И. М. Ковшаров были расстреляны в ночь на 13 августа. Перед казнью их переодели в лохмотья и обрили, потому что в ГПУ опасались, что верующие будут искать тела мучеников, а в таком виде их было трудно опознать. Расчет палачей оправдался — место казни осталось неизвестным, а несколько лет назад на Никольском кладбище Александро-Невской лавры появилась символическая могила митрополита Вениамина.

В петроградских храмах тайно поминали митрополита, молились об убиенных и заточенных, но церковный раскол становился все глубже: храмы переходили к обновленцам, и сторонники арестованного патриарха Тихона и церковной традиции негодовали. Вместо мира, к которому призывал митрополит Вениамин, в общине усиливались ожесточение и раздор. В сентябре 1923 года «Красная газета» писала о происшествии в церкви Святого Пантелеймона: «Вчера, 11 сентября, в храм явились два священника, назначенные от „красной церкви“ вместо смененных приверженцев „древлей веры“, и приступили к совершению всенощной. Толпа тихоновцев, человек в полтораста, находясь внутри церкви, стала громко кричать, требуя, чтобы священники прекратили службу и ушли. Такая же толпа „платочков“ и „картузов лабазного типа“ стояла вне храма и уговаривала идущих в храм идти в Спасскую церковь, „где, слава Богу, пока все по-старому“. Когда священник попросил вести себя в церкви потише, тихоновцы устроили ему форменный кошачий концерт. Но священники были уже достаточно обстрелянными и продолжали службу под гомон тихоновцев. Всенощная была благополучно доведена до конца». Обновленцы были ребята крепкие, но этот эпизод свидетельствовал о нравственном упадке в среде прихожан, оскорблявших своим поведением святость храма. Малодушие одних и слепое ожесточение других подрывали устои церкви, и только подлинные подвижники из духовенства могли остановить разрушительный напор.

В Петрограде были такие люди. Об одном из них, священнике Михаиле Яворском, вспоминал А. Э. Краснов-Левитин. В 1910 году отец Михаил стал настоятелем церкви Святой Екатерины на Кадетской линии Васильевского острова и «принял на свои плечи всю тяжесть приходской работы: был постоянным гостем дворницких, чердаков, подвалов… этот красивый, стройный батюшка с академическим значком, с тонким лицом интеллектуала». Отец Михаил был женат на Вере Философовне Орнатской, дочери настоятеля Казанского собора, расстрелянного в 1918 году. Во время церковных изъятий Михаил Яворский принял сторону патриарха, считая их святотатством. После казни митрополита «из лавры изымались мощи Св. князя Александра Невского. Испуганная, дрожащая братия лавры смиренно молчала… И тут поднял свой голос настоятель Екатерининского храма: „Своими руками, своими руками отдаете вы святыню наших предков. И на вас падет ответ за поругание святыни“». Тогда его слова поразили общину смелостью, а позже — прозорливостью. Такие люди были твердыми как алмаз, но церковный мир расплывался под ударами власти и давлением обновленцев как глина.

Сослуживавшие отцу Михаилу в церкви Святой Екатерины примкнули к обновленцам, и ему пришлось уйти из храма. Он продолжал совершать службы в домах прихожан. «На бульваре по Среднему проспекту, — писал Краснов-Левитин, — можно было видеть десятки собравшихся простых женщин — баб в платочках… „Отец Михаил сейчас выйдет: он в этом доме сейчас молебен служил“. И действительно появляется отец Михаил в белой рясе, всегда без шляпы, с развевающимися волосами, веселый и оживленный. Прихожане бросались к нему под благословление». В 1924 году его сослали на Соловки, а через три года освободили с запретом жить в Ленинграде. Отец Михаил поселился в Любани и изредка тайком приезжал в город, где оставались его жена и пятеро детей. В 1930 году его вновь арестовали и приговорили к десяти годам концлагеря. По словам Краснова-Левитина, «тогда это была редкость: обычно давали три года… Он был заключен в лагерь на Беломоро-Балтийском канале. „Он был как ребенок; только молился: во всем полагался на Бога“, — вспоминает московский священник, бывший с ним в заключении. Никому в точности не известна его судьба». Жене отца Михаила пришлось фиктивно развестись с ним, чтобы избежать высылки, семья голодала и бедствовала. Матушку Веру не брали даже на черную работу, соседи следили за тем, кто ходит к опальной семье, но бывшие прихожанки, «платочки», делились с голодавшей семьей чем могли. Вера Философовна Яворская умерла в блокадном Ленинграде, судьбы ее детей неизвестны. Надо помнить, что уцелевшие и разрушенные храмы Петербурга были местом подвижничества и началом мученического пути лучшей части его духовенства.

Разграбление церквей стало еще одним уроком власти народу на тему: «Что такое хорошо и что такое — плохо», — с этого времени участились грабежи в храмах, воры добирали то, на что не польстились комиссии по изъятию. Вот несколько выдержек из «Красной газеты»: в марте 1923 года «вторичное ограбление Исаакиевского собора» (по иронии судьбы Исаакиевскую площадь скоро переименуют в площадь Воровского); в апреле ограбили мечеть, украли ковры и кружки для пожертвований. В марте 1924 года «при ограблении Троицкого собора (Александро-Невская лавра) был, в частности, похищен крест с частицей мощей Иоанна-воина. Воры бросили крест с мощами в Обводный канал»; в июне «был совершен налет на Екатерининскую церковь на просп. Юных Пролетариев. Злоумышленники проникли в церковь и, собрав все ценные церковные предметы и несколько пудов серебра, намеревались уйти, но были замечены и задержаны». Замечательны эти пуды серебра — как их могла проворонить комиссия по изъятию? После таких сообщений граждане с особым интересом поглядывали на церкви. Они были открыты, там шли службы, но все заметнее проступали знаки грядущей мерзости запустения. Милиция сообщала: «Опять самогонный завод в Троицком соборе (на Измайловском просп.). Несколько времени тому назад в одном из склепов под Троицким собором был обнаружен самогонный завод… Сегодня наряд милиции приступил к обыску подвальных помещений собора. В одном из укромных уголков был обнаружен самогонный аппарат и принадлежности к нему». («Заводами» называли аппараты для изготовления самогона.) Позднее государство станет приспосабливать храмы под мастерские, цеха, склады. В 1936 году Краснов-Левитин заглянул в Екатерининскую церковь, в которой прежде служил Михаил Яворский: «Что я увидел: иконы, поваленные навзничь; гулким эхом раздавались грубые голоса», на месте царских врат громоздилась груда грязных ящиков. Но некоторые храмы ждала еще более страшная участь. Церковь Воскресения Христова у Смоленского кладбища и сейчас выглядит по-особенному заброшенной, на ее стенах можно разглядеть щербины. Говорят, в начале 30-х годов здесь расстреливали людей и закапывали под стеной, поэтому трава здесь с тех пор особенно высока и густа.

До конца 20-х годов в городе сохранялись островки монастырской жизни. «Я утверждаю, — писал Краснов-Левитин, — что период с 1925 по 1932 год — период расцвета питерского монашества. Все корыстолюбивые, недобросовестные люди ушли — остались лучшие. Полулегальное, стесненное со всех сторон, ежеминутно ожидающее ареста и полного разгрома (что и случилось в феврале 1932-го), монашество отличалось чистотой жизни, высотой молитвенных подвигов». Официально монастыри упразднили, но их храмы не были закрыты, и возле них теплилась монастырская жизнь. На окраине за Обводным каналом, в Новодевичьем монастыре в 1929 году оставалось больше 90 монахинь; казалось, время застыло в их кельях с божницами, расшитыми полотенцами и с цветами на окнах. При монастыре обретался известный тогда в городе юродивый Гриша, к нему приходили за советом и помощью, а потом рассказывали о пророчествах «блаженного». Поток взбаламученной жизни обтекал стены монастырской обители, пока ее насельниц не арестовали и не отправили на погибель.

Советская идеология объявила реакционным весь прежний уклад жизни народа, мораль, религию и стремилась создать новые традиции. Ведь победа большевиков в России, по утверждению идеологов, открыла новую эру истории человечества. Как некогда мир был сотворен по замыслу Саваофа, так новое мироздание создавалось по законам теории Карла Маркса[26]: «Маркс… проникнув в душу статистических цифр, вскрыв все жилы исторической крови, разметав горы бухгалтерских записей, гениальным пером проколол набухший нарыв горделивой личности… Маркс разложил на химические элементы сложную массу капитала. Обнажил фигурку идеализма. Вытащил скальпелем дотоле только прощупывавшийся нерв… Труп Маркса — костяк… И пять лет витает его тень над беспредельной — несмотря на злоухищрения врагов — Советской Россией, Марксистской Россией!» — так, с эпической мощью повествовал об «основоположнике» в 1923 году петроградский журналист А. Лешин.

Образ витавшего над Россией вселенского прозектора был жутковатым, пролетарии даже имени его верно не выговаривали: то Кар Маркас, то Карло-Маркс. И придерживались старых обычаев: венчались, крестили новорожденных, хоронили умерших по церковному обряду. Одним словом, главные события человеческой жизни — рождение, вступление в брак, смерть — сопровождались традиционными обрядами. С начала 20-х годов советские идеологи пытались заменить их новыми: вместо крестин, например, учредили «октябрины»(или «звездины»). Эти анекдотические, на наш взгляд, новшества преследовали важную цель — искоренение из жизни всего связанного с религией. В голосах пропагандистов «октябрин» была явственно различима угроза: «Устроить крестины — значит дать присягу воспитывать ребенка в духе покорности поповскому богу и, значит, в духе освященной этим богом верности буржуазным отношениям, — писал в 1924 году Юрий Ларин. — Священники всех религий пользуются отсталостью и темнотой, чтобы красть детей пролетариата для клеймения их своими крестинами, обрезаниями и окроплениями… Как помочь нашим рабочим и как охранить беззащитные существа от религиозного воровства?.. Попытка крестить потихоньку от матери или потихоньку от отца должна считаться уголовно наказуемым преступлением».

Показательные «красные крестины» проводили в клубах и народных домах. Автор книги «Октябрины» (1925 г.) Иван Сухоплюев так описывал новый обряд: «После вступительного слова председателя докладчик выяснил суть и значение революционных октябрин… Затем было передано приветствие родителям и подарок новорожденной Октябрине, а именно портрет тов. Ленина в трехлетнем возрасте. При передаче портрета было указано, что тов. Ленин еще с девятилетнего возраста задавал матери вопросы о причинах крайнего неравенства, наблюдаемого в церкви среди молящихся. Революционная воспреемница, коммунистка преклонного возраста, приветствовала родителей. Секретарь Комсомола огласил анкету новорожденной и постановление о принятии новорожденной в местную комсомольскую организацию… Оркестр сыграл туш родителям, исполнил Интернационал. Местный хор из рабочих спел ряд песен».

Пропаганда нового обряда стала делом государственной важности, о нем выходили книги, публиковались статьи в центральных газетах. В 1924 году «Правда» сообщала, что «в селе Халайдове провели коллективные звездины — озвездили 15 детей сразу», и описывала октябрины в пасхальную ночь: «В лучшей одежде, какая имеется у них, пришли родители на собрание рабочих и рассказали о своем перерождении. „Сбросили мы с себя позорное пятно — дурман религии“… Первый этап — она [девочка] на руках комсомольца. Поднял ее вверх высоко. „Зачисляем в пионеры. Комсомольской ячейкой берем шефство над Розой“. И еще выше возносится Роза на руках секретаря райкома Захарова. Зал наполняется звуками боевой песни рабочих: дружно и с восторгом все поют Интернационал». В Питере тоже «октябрили» и «звездили» младенцев; в новогоднюю ночь 1924 года в клубе Госиздата праздновали октябрины дочери сотрудника Госиздата Генриха Пукка. Девочку назвали Кимой (сокр. «Коммунистический Интернационал Молодежи»), председатель зачитал акт о красном крещении, затем родителей, как водится, порадовали пением Интернационала.

Звездины и октябрины в обществе не прижились, «несознательные» матери, бабушки или няньки тайком крестили ребятишек. Но бо?льшая часть народа, не приняв октябрин, постепенно отказалась и от церковного крещения, так что большевики добились своей цели. Скромнее были успехи кампании по введению новых имен, имевшей ту же основу, что октябрины, — борьбу с религией. Послушаем Сухоплюева: «Когда господствовала православная религия, тогда родителей-христиан насильно заставляли давать своим детям имена, взятые из святцев… Всякий сознательный человек, желающий порвать с идолопоклонством, не должен называть своих новорожденных детей теми именами, которые имеются в святцах или вообще связаны с религией». Но ведь бо?льшая часть имен «связана с религией»! Значит, следовало придумать новые имена, например, «вместо того, чтобы назвать своего сына Камнем (Петром), родители могут назвать его „Радием“, чтобы именем сына постоянно напоминать о научных открытиях, связанных с радием, — писал Сухоплюев. — Чтобы напоминать о смычке рабочих и крестьян, о смычке города и села, родители могут назвать своего сына „Молотом“ или „Серпом“». В 20-х годах издавались брошюры со списками новых имен, их печатали в календарях. Вот лишь некоторые из них: Нинель (наоборот — «Ленин»), Вилен, Будёна, Бухарина, Сталина, Октябрина, Декрета, Террор (уменьшит. Терка), Смычка, Гудок, Динамит, Болт, Рева, Милиция, Парижкома, Ротефанэ (нем. «красное знамя»). Находились идейные родители, дававшие детям такие имена, но это не приняло массового характера. Параллельно происходила трансформация традиционных имен: Евдокии и Дарьи стали Дусями, Ефросиньи — Фрузами, Марии — Мусями и т. д.

В 20-х годах началась кампания против церковного брака; в 1923 году «Красная газета» сообщала, что большинство петроградцев «предпочитает гражданско-церковные браки», но увеличивается число невенчавшихся, их уже больше трети. (Такие браки пренебрежительно называли «обжениться самокруткой» или «самоходом».) Конечно, идеология не могла оставить без внимания семейных отношений, ведь семья — хранительница традиций и ее уклад по природе консервативен. «Революция, — писал Троцкий, — сделала героическую попытку разрушить так называемый „семейный очаг“, то есть архаическое, затхлое и косное учреждение». Идеологический натиск на семью и традиционную мораль проходил под лозунгом борьбы с мещанством, и его организаторы видели главного противника в женщине — хранительнице семейного очага. «От настроения, выносливости и энергии женщины зависит настроение борца-рабочего в тяжелую минуту, когда пассивность женщины равносильна поражению», — утверждал в 1925 году Карл Радек. От женщин требовалась выносливость ломовых лошадей, а им хотелось быть привлекательными, влюбляться, выйти замуж, завести семью. Автор статьи «Половая проблема» в «Красной газете» И. Кондурушкин предлагал радикальное решение «женского вопроса»: «Многое мы можем изменить в буржуазной идеологии… устранив все то, что подчеркивало в женщине самку… Старое общество, обособляя женщину, создало для нее особую внешность, одежду. Необходимо упростить одежду женщины, уничтожить женскую одежду как неудобную, негигиеничную. Необходимо уничтожить внешнее различие мужчины от женщины — для того, чтобы не ошибиться, достаточно и физиологических различий (рост, голос, растительность на лице). Женщина-пролетарка должна начать борьбу за новую внешность, сбросив с себя буржуазный вид самки». Но даже сознательные пролетарии предпочитали женщин, не сбросивших вид самок, и растрачивали на них ценную созидательную энергию. Автор книги «Революция и молодежь» (1924) А. Б. Залкинд убеждал их: «Не должно быть слишком раннего развития половой жизни в среде пролетариата… Половой подбор должен строиться по линии классовой, революционно-пролетарской целесообразности. В любовные отношения не должны вноситься элементы флирта, ухаживания, кокетства и прочие методы специально полового завоевания… Класс в интересах революционной целесообразности имеет право вмешиваться в половую жизнь своих сочленов».

Таковы были идеологические установки, а что происходило в реальной жизни? На комсомольских и партийных собраниях происходили разбирательства «персональных» дел, при этом, как правило, осуждалась не половая распущенность, а проявления «мещанства» — ухаживание, ревность, требование верности. Коммунистическая молодежь с готовностью подхватила призыв к раскрепощению от традиционной морали, а старшие партийные товарищи подвели под «сексуальную революцию» теоретическую основу. Коммунистка А. М. Коллонтай, которая с 1920 года заведовала женотделом ЦК партии, утверждала, что старая форма семьи изжила себя и ей на смену должна прийти «последовательная моногамия» со сменой партнеров; «чем сложнее психика человека, тем неизбежнее „смена“», — писала она. Другие теоретики полагали, что любовь вообще не должна отвлекать личность от общественной деятельности. Все обстоит просто: человек утоляет жажду, выпив стакан воды, и продолжает заниматься делом; точно так же он, утолив «половой голод», должен вернуться к своим обязанностям. И никакой любви, привязанности и прочих сентиментов! В 1923 году работавший за границей В. И. Вернадский сообщал в письме известия из России. Они были печальны: «Идет окончательный разгром высшей школы. Подбор неподготовленных студентов рабфаков, которые сверх того главное время проводят в коммунистических клубах. У них нет общего образования, и клубная пропаганда кажется им истиной… Женская и мужская коммунистическая молодежь все время в меняющихся временных браках». В среде комсомольцев такие нравы считались отказом от мещанских предрассудков. Литературовед Э. Г. Герштейн в те годы училась в Московском университете, она вспоминала о нравах студенчества: «В аудиториях в ожидании лектора они пели хором; на вечерах танцевали под духовой оркестр; в общежитии предавались бурным страстям… У новых людей были чуждые мне вкусы, другие повадки, другие понятия о добре и зле». Пошлость и распущенность студенческой аудитории ужасала университетских преподавателей. Молодые рабочие тоже не отставали в деле «раскрепощения», — по данным опросов 20-х годов, больше половины рабочих начинали половую жизнь в 14–17 лет, а нередко и раньше. Сексуальная революция 20-х годов не привела ни к чему хорошему, одним из ее следствий стало увеличение проституции и распространение венерических болезней. В 1923 году в Петрограде от сифилиса лечилось больше 6,5 тысячи человек; число зараженных постоянно увеличивалось, а пик заболевания пришелся на 1925–1926 годы. «Наибольший процент заболеваний у рабочих. 73 % сифилитиков в возрасте 18–30 лет», — сообщала в 1925 году «Красная газета». В кинотеатрах демонстрировали документальные фильмы о сифилисе, а газеты публиковали рекламу этих увлекательных кинолент.

Не лучше обстояли дела на семейном фронте. В 20-х годах были не редки «браки втроем», которые, как правило, оборачивались грязноватым фарсом, а иногда трагедиями. Традиционные браки тоже стали непрочными, и временами в Петрограде количество разводившихся было больше, чем число вступавших в брак. Очень многие разводившиеся объясняли свое решение плохими жилищными условиями, увеличением квартплаты, ростом налогов и безработицей. Но самая страшная статистика того времени относится к рождаемости, абортам и детской смертности: в 1923 году в городе, по официальным данным, было сделано почти три тысячи абортов, в 1924-м — втрое больше. «Социальный состав женщин: 65,2 % — рабочие, 17,1 % — служащие, 8,1 % — безработные…» — писала «Красная газета». Эти данные красноречиво свидетельствовали о жизни ленинградского пролетариата. В 1924 году власти попытались бороться с этим бедствием, теперь в абортарии принимали только после разрешения специальных районных комиссий. По данным этих комиссий, большинство обращавшихся к ним женщин ссылались на нехватку жилья и недостаток средств. Введенные ограничения ничего не изменили, в августе 1925 года «Красная газета» сообщала, что «в последний год сильно возросло число абортов… В мае число абортов составило 43,7 % к общему числу рождений, в июне — 47,5 %. При этом не учитываются тайные аборты без разрешения». Иными словами, в Ленинграде 1925 года не был рожден каждый второй ребенок. В декабре того же года были опубликованы данные о детской смертности: 17 % новорожденных умирали в грудном возрасте. Страшные, зловещие цифры.

Так продолжалось из года в год. Автор замечательного дневника 30-х годов, молодой ленинградец Аркадий Георгиевич Маньков записал в сентябре 1933 года: «У нас [на заводе „Красный треугольник“] работают преимущественно женщины и, в большинстве, молодые девушки. Сейчас 175 женщин. И ни одна из них не гуляет по родам. Но большинство больничных листов, проходящих через мои руки, говорит об абортах и преждевременных выкидышах. Это знаменует, что прирост населения в нашей стране слаб (в особенности в крупных городах)». Добавим к слабому естественному приросту населения коллективизацию, погубившую миллионы крестьянских жизней, и становится ясно, что демографическая ситуация в стране приняла угрожающий характер. Поэтому в июне 1936 года вышло постановление ЦИК и СНК СССР о запрещении абортов. Я не могу осуждать это решение — несмотря на тяготы тогдашней жизни, на то, что детям предстояло пережить войну и послевоенную нужду и голод. В середине 60-х годов людям этого поколения было по тридцать, сейчас — за шестьдесят. В нем так много замечательных, достойных людей, и страшно представить, что бо?льшая часть этих жизней могла кануть в небытие в мясорубках абортариев.