Прошлое как различие, или История как гнездо повествований[*]
Прошлое как различие, или История как гнездо повествований[*]
История — в старом и неразрывном родстве с повествованием и притчей. По смыслу, который это греческое слово (буквально — дознание, из-учение, читай наука как исследование) получило в Риме, история есть рассказ о прошлом. Позже так стал называться лишь один, особый из семейства подобных рассказов, куда наряду с ним входили и «побасенки» Гекатея Милетского или даже «поэзия» Френсиса Бэкона, а именно такой рассказ, который направлен на установление и передачу истины (понимай по-учение, отсюда — знаменитые цицероновские метафоры истории как «света истины» и «учительницы жизни»). С разбора этих основополагающих обстоятельств в первой главе «Время и место истории» начинается книга московских историков Ирины Савельевой и Андрея Полетаева «История и время. В поисках утраченного» (М., 1997) — монография, как подчеркивают они сами, не философская, а историческая. Что это значит? Как наука история характеризуется не собственным предметом (время и даже прошедшее время — не предмет истории!), но особым подходом к предмету, взглядом на человеческие действия и их плоды: взглядом, для которого они существуют и разворачиваются во времени, так что вне этой оси, на которой отмечаются перемены (и относительная устойчивость при переменах), дни и труды человека поняты быть не могут. Время, трактуемое как историческое сознание (включая профессиональное сознание историка) и как сознание историчности (то есть исторической соотнесенности и относительности), составляет главную тему книги.
Остальные главы труда посвящены тому, как «строится» историческое прошлое и «работает» сознание историков. Тут рассматриваются: кристаллизация собственно исторических представлений о времени, эволюция календаря, хронологии, понятий «эпохи» и «века»; циклы, периоды и стадии как формы представления времени в исторической и других науках — например, в экономике; различные подходы к структурированию времени и техники его измерения — в том числе исторического, наряду с индивидуальным, сакральным и семейно-родовым; и, наконец, современные, точнее — «постмодерные» трактовки исторического времени вплоть до концепций «экспериментальной» (условной, «контрфактической») истории и постмодернистской «истории без хронологии». Главные герои работы — по количеству упоминаний в указателе — это Маркс (45), Бродель (44), Августин и М. Вебер (по 21), Платон (20), Аристотель, Ранке и Тойнби (по 19), Коллингвуд (18), Гегель и Конт (по 17), Фуко и Ле Руа Ладюри (по 16), С. Кузнец (15), Бэкон и Энгельс, Февр, Уоллерстайн и Ле Гофф (по 14), Макиавелли и Шпенглер, Ортега-и-Гасет, М. Блок и А. Шлезингер (по 13), Фрейд, Дюркгейм и Зомбарт (по 12), Гесиод и Спенсер, Манхейм и Кондратьев (по 11), Трельч (10). Десятая часть книги отведена библиографии использованной в ней литературы, за которой следуют четыре указателя (правда, лишь имен собственных), включая римские, библейские и мифологические.
Сама историческая наука как профессия и предмет преподавания — изобретение недавнее. Она со своим специфическим видением — детище тех же катаклизмов, европейских революций и войн конца XVIII — первой половины XIX в., что и, например, социология (или, скажем, такое устройство, как «литература»; о воздействии литературы на исторические дисциплины и картину мира в истории см. в рецензируемой книге с. 64–69 и 610–611). Как отмечают авторы, первые самостоятельные кафедры истории появились в Берлине в 1810 г. и в Сорбонне в 1812-м, в Англии же — в 1860-е гг. По времени создания национальные исторические журналы следуют за развитием в Европе идей национального государства, национальной культуры и возникают во второй половине XIX в.: «Historische Zeitschrift» в Германии — в 1859 г., Revue historique во Франции — в 1876-м, «English historical review» — в 1886-м. История исторической науки прошла в жестоких спорах о ее предмете и методе. По крайней мере, две точки здесь были переломными: конец XIX в. и рубеж столетий (антипозитивистский бунт, прежде всего — в Германии, от Дильтея до Макса Вебера) и 1960-е гг. (борьба за антиклассическую «новую историю», прежде всего — во Франции и англосаксонских странах[142]). Каждый раз под вопрос ставился сам подход историка к действительности, основы его привычного самосознания: уровни реальности, с которой он работает, и природа его «документов»; конструкция «события» и характер связи между событиями, в том числе — относящимися к разным уровням; типы детерминации поведения действующих лиц (в частности, соотношение индивидуального, коллективного и общего; случайного и закономерного), а соответственно, возможности и границы их понимания и объяснения; наконец, уже в XX в., воздействие «письма» (структурированных в социальной практике, закрепленных в письменной культуре и повествовательном наследии форм рефлексии над опытом) на «изложение» истории — ее конструкцию, членение и ритм, способы репрезентации.
Хороший частный пример практической работы историка над «прошлым», складывающихся здесь норм, стандартов и даже стереотипов — установление хронологических границ, периодизация. «Взрослые очень любят цифры» — этим эпиграфом из «Маленького принца» открывается в рецензируемой книге Приложение к гл. 2 «Игра в цифири», где авторы приводят результаты своего науковедческого микроанализа. Они обследовали 288 отобранных случайным образом зарубежных монографий по истории Нового времени, в заглавии которых фигурировали точные даты. После всех уточнений у них в распоряжении оказалось 500 дат, репрезентировавших мировую историю за 500 лет — от 1420 до 1919 г. Какими представали эти пять веков в работах анализировавших их историков? Работ, посвященных каждому последующему столетию в этом ряду, становилось все больше: если труды по первым ста годам Нового времени составляли 12 % обследованных, то по последнему веку — уже 27 % (по мере приближения к настоящему «карта» прошлого делается все подробней). При этом в заглавиях практически каждых двух из трех обследованных работ (63 %) присутствовали круглые даты — века, полувека и десятилетия (прошлое воспринимается как история, только если оно формально организовано, периодично). Тем самым вместе с несколькими символическими, сверхзначимыми, неповторимыми событиями (особыми знаками «концов и начал» — вроде открытия Америки Колумбом, Французской революции или американской Декларации независимости) круглые даты составили 90 % всех пятисот использованных историками датировок.
Тут можно говорить о своего рода «поэтике истории» (или риторике времени) как археологии исторического письма[143]. Из всего круга встающих при этом вопросов, которые рассмотрены в книге И. Савельевой и А. Полетаева, особенно в начальной и заключительной ее главах, остановлюсь лишь на двух моментах: структуре изложения материала историком и его хронологической разметке. Задачи временной привязки, с одной стороны, и аксиоматика письменного повествования, с другой, снова и снова сталкивают историка с головокружительной проблематикой «начала» (апории которой, включая проблему начала в математике, сформулировали еще элеаты, а в XX в. обстоятельно исследовали Риккерт и Гуссерль, Рассел и Фреге). Разбиравший эту проблематику Бланшо не раз подчеркивал, что сам акт письма, задавая предмет описания в качестве «иного» или «прошлого», выстраивает последующий рассказ в виде принципиально нескончаемых поисков истока и центра (этому посвящена одна из его ключевых работ — эссе «Неосуществимость книги», вошедшее в сборник «Продолжающееся собеседование», 1969). Не случайно исторический процесс (и каждый его разбираемый отрезок) строится как квазифиналистский и отсчитывается «с конца», а изложение историка принимает форму типового сюжета европейской словесности — the quest; чисто стереотипный, утрированный вид это приобретает в биографическом жанре.
Развивая эти идеи в своей подытоживающей методологические контроверзы 1960-х гг. книге «История как письмо», Мишель де Серто — параллельно с ним оптику историка, кроме известных нашему читателю М. Блока и Р. Коллингвуда, скрупулезно реконструировали Р. Козеллек и П. Берк, П. Вейн и Д. Лоуэнталь — обращал внимание вот на какой парадокс: «Хронология <…> дает возможность выделять периоды. Но вместе с тем она в своей особой геометрии как бы отбрасывает на текст перевернутый образ времени, которое для исследователя течет из настоящего в прошлое. Хронология — след этого обращенного времени. Историческое изложение предполагает выбор нового „векторного пространства“, где временные ориентиры сдвинуты и вектор времени повернут на 180 градусов. Видимо, такое переворачивание — единственная возможность выразить практику в формах письма». И заключал: «Позволяя настоящему „удерживаться“ во времени, даруя ему, в конце концов, символическое воплощение, рассказ непременно соотносит его с „началом“, которое либо олицетворяет само ничто, либо просто обозначает предел. Развертываясь, повествование в каждом своем моменте тайно соотносится с чем-то, что по определению не уместить в рамки истории (основа, которая нигде), но без чего, однако, не было бы историографии. Письмо рассеивает по пространству хронологии отсылки повествования к его завязке-нигдее»[144].
Отсюда особое отношение историка к прошлому. И дело, по-моему, не просто в том, что объект исторического исследования, как пишут авторы, «всегда <…> отсутствующий», — таковы специфические объекты любой теоретически развитой и методологически сознательной, взрослой научной дисциплины, — а в том, что он помечен и осознается как «утраченный» (см. второй заголовок рецензируемой книги). Авторы цитируют философа оксфордской школы Майкла Оукшота: «Пока я наблюдаю человека с деревянной ногой, я говорю о длящемся настоящем; как только я говорю о человеке, который потерял ногу, я говорю о прошлом». И резюмируют его мысль: «Так что же все-таки изучает историк? Человека, потерявшего ногу? Или человека до того, как он потерял ногу? Или, может быть, саму потерянную ногу?» Историческое сознание и поиск историка выступают, если воспользоваться выражением Фрейда, «работой траура». Поэтому письмо истории, по Серто, «играет роль погребального обряда: вызывая смерть, вводит ее в речь»[145].
В порядке заметок к возможной или будущей «поэтике истории» посмотрим на драматическую структуру такого повествования немного подробней. С одной стороны, в историческом тексте, как правило, различимы следы борьбы между анализом (изложением историка) и, в широком смысле слова, цитатой из языка «другого» и даже «иного» (передачей речи действующего лица, своего рода «надписи» на могиле прошлого). Текст воспроизводит коммуникативную структуру воображаемого взаимодействия историка в системе его многообразных и сегодняшних референций (заказчик, коллега, разного рода читатели и т. д.). Но разворачивает он ее на материале прошлого акта (и речи) другого действующего индивида, описываемого в речи историка, как в акте описывающего. Отсюда — предельно нагруженная роль собственных имен и вообще персонификаций в историческом тексте, если сравнить его, скажем, с социологическим либо экономическим. К историку тут, пожалуй, ближе всего географ: абсолютно условные изображения на его картах тоже испещрены предельно, казалось бы, фактичными собственными именами. Но большая буква, как и точная дата, — след той же предварительной обработки «иного», его ценностного просеивания, отбраковки и выделения, а потому есть знак стоящих за письмом авторитетов — авторитетов науки в целом и Адама-ученого в частности, но транскрибированных здесь, как всякий «научно установленный» факт, в языке самой реальности. «Заглавные Буквы изображения, — пишет о картах многократно анализировавший их семиотическое устройство Луи Марен, — перехватывают смысловую силу обозначений, придавая им торжественность монумента и традиции»[146]. Вместе с тем разворачивающееся время повествования стягивает в едином тексте и уравнивает друг с другом целую систему времен, ставя перед историком истории вопрос, кому принадлежит данное время, кто его задает и раздает, а соответственно, кто «пишет историю»: император или церковь, рынок, ученое сообщество или городское собрание (архив ратуши и часы на ней) и т. д.
С другой стороны, в историческом тексте противоборствуют последовательность рассказа и одновременность изображения (портреты, интерьеры, пейзажи, панорамы). И с третьей, линейность повествования спорит тут с планиметрией (или даже стереоскопией) исторической морфологии; строчки письма — с набором графиков, схем, таблиц. При каждом таком смысловом развороте ощущается семантический барьер («пробел» или, напротив, «шов»): всякий раз требуется «другое» чтение со своими особыми правилами, а соединение подобных систем культурной записи на одной странице или под одной обложкой воспроизводит для методологически изощренного исследователя универсальную риторическую структуру сравнения (в общем смысле — метафоры)[147]. Тем самым в ходе исторического изложения, авторской аргументации, критики, отсылок и т. п. открывается, разворачивается (и может быть увидена, проанализирована, обсуждена) сложная система адресации историка, ее многообразные социальные составляющие и культурные, семантические ресурсы. История, отмечает Серто, «это повествование, однако работает оно как речь, которая структурирована местами „собеседников“ и держится на том, какое из них, соотносясь с читателями, отводит себе „автор“»[148].
В этом смысле каждый «кризис» и «слом» исторической науки, будь то общая история либо многочисленные ее частные подразделы (взять хотя бы кризис традиционной «истории генералов» или «истории русской интеллигенции», зафиксированный в формах типовой истории литературы русскими формалистами и давший толчок к их собственным теоретическим разработкам), есть еще один шаг от «простого» понимания истории как объективной передачи прошлого, каким оно было «на самом деле», «вещей как они есть», по известной формулировке Ранке. И как для зрелой исторической науки, в отличие от авторов популярных biographies romanc?es, предметом оказывается не известное, готовое и понятное, но «специфически историческим» становятся, по Р. Козеллеку, «разрывы» и «темноты», выявляющие «недостаточность данных и несоизмеримость их со следствиями», так для новейшей науки о литературе и искусстве сама история перерастает в провокацию литературоведения и искусствознания (у Х.-Р. Яусса или Ж. Диди-Юбермана), а проблемой интерпретации становятся «пустые формы» и «непрозрачные места» (у П. де Мэна либо В. Изера).
Отсылка к истории в современном смысле слова — это указание на особую, весьма высокую, может быть предельную для европейской мысли и культуры, степень сложности изучаемых и реконструируемых объектов, систем человеческих действий — сложности их детерминаций. В структуру их организации входит время как разветвленная совокупность различных времен со своими циклами и ритмами, своими правилами «вывода» их на экран сознания, предъявления «другим» и т. д. (в этом смысл обиходной для научного языка фразы, что тому или иному явлению «можно дать только историческое объяснение»). Время здесь — время историческое. Оно не равно физическому, астрономическому, психологическому времени процессов и действующих в них лиц и несводимо к этим более простым сущностям, которые, в частности, можно поэтому представлять в формах пространства, деля, множа и т. д. Так что «история» в структуре подобных сложных действий означает предельно обобщенную инстанцию взаимного соотнесения действующих лиц, воплощение высших, собственно культурных санкций, которые носят надэмпирический, сверхфункциональный, ценностно-символический характер[149].
Сами такие многопараметрические, «зеркальные» действия можно называть «игровыми»[150] («игра» здесь, понятно, есть мера сложности мысли, умеющей оперировать с условными конструктами и символическими реалиями, а не сигнал освобождения исторического деятеля или историка от ответственности). И как время — это, для Нового и новейшего времени, всегда система времен, так история — это множество (и осознанная, сознательно принятая множественность) историй. Принципиальная открытость подобной системы — и субъекта как системы систем — помечается, в частности, знаком будущего, почему Люсьен Февр и видит в истории «науку о прошлом, науку о будущем».
Основательная книга И. Савельевой и А. Полетаева, при огромном объеме рассмотренных в ней концепций, точек зрения, да и просто разнообразных сведений, — труд не столько сводно-синтезирующий, но в первую очередь проблемно-постановочный. Он, как я хотел показать, задает вопросы, вызывает на спор, требует уточнений. По идее, и сам в целом, и в отдельных своих главах, в частных поворотах темы он мог и должен был бы спровоцировать оживленнейшую полемику, небесполезную и для отечественной исторической науки как таковой, и для всей совокупности гуманитарных дисциплин, включающих в себя исторические уровни работы, соприкасающихся с историческими разработками или заимствующих их ходы и результаты. Но есть ли в нынешней российской ситуации интеллектуальные силы, имеющие не просто навык накопления эмпирических данных, но и определенную школу теоретической работы, вкус к методологическим дискуссиям, — отдельный большой вопрос. Пока что ход и опыт последних лет склонял скорее к сдержанно-скептическим на него ответам.
1997
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Родовое гнездо Зиновьевых
Родовое гнездо Зиновьевых Неподалеку от старинной крепости Копорье до сих пор сохранились остатки некогда прекрасной усадьбы под названием «Гревова», на протяжении ста лет принадлежавшей Зиновьевым. Это родовое гнездо дало России многих выдающихся
Родовое гнездо
Родовое гнездо На Английской набережной есть несколько домов, долгие годы принадлежавшие одной фамилии, отчего они стали своеобразными родовыми гнездами. Один из них под № 16 – это особняк семьи Дурново. Им более века владела дворянская семья, которая дала России ряд
Родовое гнездо
Родовое гнездо РГАДА. Ф. 285. On. 1. Д. 424. Л. 11.ЦГИА СПб. Ф. 513. Оп. 102. Д. 30; Ф. 757. On. 1. Д. 987. Л. 11; Д. 1020. Л. 168.СПбВ. 1750. № 46; № 77. С. 616.Иванов A.A. История Петербурга в старых объявлениях. М.; СПб., 2008. С. 72–73.Соловьева Т.А. Английская набережная. СПб., 2009. С. 129–140.Интернет-сайты о
Шпионское гнездо
Шпионское гнездо Вот и посольство. Здесь протекала моя молодость, бурная, как Терек! Заходить почему-то не хочется, выходим на Кенсингтон-Хай-стрит, сворачиваем в Холланд-парк, где бродят живописные павлины (не ощипанные, как постарались мужички в имении Бунина), и движемся
5. Топологическое и метрическое различие между мифическим и научным пониманием пространства
5. Топологическое и метрическое различие между мифическим и научным пониманием пространства Сказанное в IV главе, в разделах с 1 по 3, о научном определении пространства (причем, я напомню, достаточно принять во внимание "классические" представления) можно следующим образом
5. В чем различие христианской религии и мифа?
5. В чем различие христианской религии и мифа? Сперва обобщим все еще раз. Первое: в христианской религии обнаруживаются глубоко заложенные мифические структуры. Второе: попытка устранить мифическое ради научно и философски обоснованной картины мира современного
Глава 17 БЕЛИЧЬЕ ГНЕЗДО
Глава 17 БЕЛИЧЬЕ ГНЕЗДО В осенние дни в Михайловском часто дуют сильные ветры. Они ломают стволы старых деревьев, вырывают их с корнем, причиняют другие беды паркам и рощам. Как-то порушил такой ветер старую ганнибаловскую липу, поломал, повалил ее на землю. Стали ее