Глава шестая. Кровь и честь
Глава шестая. Кровь и честь
Рохас Соррилья{109} в своих пьесах о жизни зажиточных буржуа в Мадриде описывает людей, не имевших никакого иного занятия, кроме флирта, и рассматривавших противоположный пол как основной объект развлечения. В пьесе Sin Honra No Hay Amistad[44] донья Хуана вскрывает письма от шестерых из множества своих поклонников, отпуская о каждом из них презрительные замечания. Брак она считает чисто коммерческим предприятием. Дуэли были широко распространены, и люди дрались по малейшему поводу; в страстях, разгоравшихся вследствие конфликта между любовью и честью, любовь побеждала редко. Крупнейшим истолкователем понятия «честь» считался Кальдерон. Он превратил в добродетель то, что в действительности было всего лишь преувеличенным самомнением. По мнению Кальдерона, земная любовь мешает поиску религиозного идеала, и плотские соблазны приносят человеку наихудшие беды. Его женщины подобны женщинам Вагнера; они не уступают мужчинам даже в военной доблести.
Это гипертрофированное чувство чести, равносильное гордыне, по-видимому, сводится к самолюбованию, свойственному испанцам. Оно еще не исчезло, хотя другие характерные черты семнадцатого века — как обостренное чувство ревности,— похоже, уже изжиты из их характера. Любопытный пример этого amor ргорло[45] приводится в книге о Наварре, написанной наваррцем всего несколько лет назад{110}. Ирибаррен рассказывает, как нестерпимо бывает для жителя Тафаллы получить прозвище fato, то есть хвастуна. Однажды парень, принимавший участие в фиесте, ворвался в дом деревенского старосты, спасаясь от группы молодых людей, преследовавших его; он только что ранил ножом одного из них. «Что случилось?» — спросил его хозяин дома. «Я убил человека»,— ответил мальчик, положив на стол окровавленный нож. «И что же ты собираешься теперь делать, desgradado[46]?» — «Я сдамся Guardia Civil{111}, как только смогу это сделать».— «Но ведь ты никогда не был таким уж драчливым!» — «Нет, но он сам напросился. Мы поспорили о том, не пригласить ли нам на фиесту в следующем году оркестр, а не волынщиков. И тут мы оба завелись. Он оскорбил моего отца, но я молчал. Он сказал бог знает что о моей матери, но я не произнес ни слова. Он перед всеми оклеветал мою сестру, но я только закусил губу и продолжал молчать. Но затем, дон Вентура, он назвал меня fato — и кровь бросилась мне в голову».
Причины сексуального возбуждения при виде крови еще требуют своего научного исследования. По-видимому, испанцы семнадцатого века чувствовали эту связь, хотя, вероятно, и неосознанно. Бордели располагались поблизости от арен для боя быков, и afidonados[47] отправлялись туда после окончания зрелища в сладострастной горячке от увиденного. (В Древнем Риме бордели строили над цирками, где проходили бои гладиаторов.) Кающиеся флагелланты[48] во время процессии, когда их мысли, как предполагалось, были устремлены к Богу, хлестали себя с такой жестокостью, проходя мимо красивой женщины, что забрызгивали ее кровью. Это считалось великим знаком внимания, за который дама благодарила caballero[49] с истинно испанским изяществом.
В восемнадцатом веке шевалье де Бургонь однажды в Великую пятницу[50] увидел в городе Эстремадура молодую женщину, одетую в платье ослепительной белизны. «Ожидая с нетерпением самобичевателей, она подошла к окну, расположенному на уровне улицы, и была отделена от нее только решеткой. Флагелланты остановились перед ней и принялись себя хлестать. В одно мгновение ее покрыли потоки крови, бившей из ран. Кажется, она получала удовольствие, видя, как ее одеяние пропитывается этой жуткой росой. Стало ясно, зачем она надела белое платье... Полагаю, что возлюбленный этой молодой женщины был одним из участников шествия». Королевский указ, запрещавший это занятие, пришлось издавать заново в 1799-м и 1802 годах.
В Галисии (как и в Южной Франции) менструальная кровь использовалась женщинами в качестве любовного напитка. Несколькими каплями крови сбрызгивали ветчину, приготовленную матерью девушки, и неподатливый молодой человек съедал это блюдо,— рецепт гарантировал, что уже через двадцать четыре часа он начнет томиться от любви.
Испанские остроумие и находчивость в любовном диалоге в те времена — да и сейчас — поражали иностранцев; изоляция мужчин от женщин и драконоподобные дуэньи не мешали испанцам находить удобные случаи для демонстрации собственного дара красноречия. «Они запирают своих женщин,— отмечал Бодин,— и не дозволяют им появляться рядом с мужчинами, даже в церкви их разделяет перегородка». В бытность послом в Англии он услышал, как испанский посланник Мендоса осуждает «грязный обычай, когда мужчины и женщины сидят в церкви вместе, без разбора; но доктор Дейл, глава королевской канцелярии, вновь заметил ему, что этот обычай действительно может считаться грязным в Испании, жители которой не способны удержаться от похотливых мыслей в святых местах, но не у нас».
Ревнивые испанские мужья, взбешенные дерзостью, с которой кавалеры крутились вокруг чаш со святой водой в церквах Мадрида, подали петицию папскому нунцию, который после этого издал декрет, запрещавший мужчинам, под страхом отлучения от церкви, подносить женщинам святую воду. Это подношение святой воды неизменно сопровождалось непристойными замечаниями и комплиментами, на которые дамы отвечали несколькими весьма уместными словами, ибо, как отметила госпожа д’Ольнуа, «надо признать, что они хорошо знают, какие слова следует сказать — остроумие подсказывает им немедленный ответ».
От мужчин требовалась бойкость языка. Как говорят, маркиза д’Альканизес однажды заявила: «Должна признаться, что, если кавалер после получаса разговора со мной наедине не попросит у меня всего того, что способна дать женщина, я так возмущаюсь, что прямо заколола бы его, если б могла...» — «Но одарили бы вы его теми милостями, о которых бы он попросил?» — прервала ее маркиза де Айш. «Это другой вопрос, совершенно не относящийся к делу,— ответила маркиза д’Альканизес.— Скорее всего, я не позволила бы ему вообще ничего, но тогда бы не было повода его упрекать, а вот если мужчина оставляет меня в покое, я воспринимаю это как знак пренебрежения».
В театре женщины сидели в отдельной ложе, называвшейся cazuela, запретной для мужчин, и оттуда громогласно отпускали самые откровенные комментарии, к величайшему удовольствию остальных зрителей. «Их живость,— писала госпожа д’Ольнуа,— не ограничивают никакие условности или соображения приличия; кроме того, они знают о любовных интригах всех присутствующих, и от их замечаний люди часто умирают со смеху».
Высокородные дамы иной раз надевали мантильи из белых кружев на свои волосы цвета воронова крыла и прогуливались инкогнито в поисках приключений вдоль Прадо; кавалеры спрыгивали с лошадей и начинали словесный поединок, хорошо зная, что оборона будет такой же острой, как и нападение.
Тем дамам, которые ездили в собственных экипажах в сопровождении традиционных дуэний, кавалеры оказывали тайные знаки внимания в виде цветов и благоуханной воды, которой брызгали в окна. Если они набирались смелости начать беседу, то дуэньи вскоре задергивали занавески, замечая, что «самая уважительная форма любви — тайная», так что диалог необходимо было продолжать на языке взглядов и вздохов.
Ревнивым мужьям закон разрешал убивать любовников собственных жен, но женщины имели столь же вулканический темперамент, как и мужчины. Одна из красивейших куртизанок Мадрида переоделась в мужское платье и нанесла удар шпагой своему неверному любовнику. Он узнал ее и разорвал на груди рубаху в знак вызова. Дама серьезно его поранила, но, раскаиваясь в своем поступке, воскликнула, что сама хотела бы умереть. Ее привели к королю, и тот заметил: «Я не знаю ничего более достойного жалости, чем безответная любовь. Иди, ты слишком влюблена, чтобы прислушиваться к велениям разума; постарайся в будущем быть умнее и не злоупотребляй свободой, которую я даровал тебе».
«Их любовь,— писала госпожа д’Ольнуа об испанских женщинах,— любовь неистовая; они никогда не знают меры и не остановятся ни перед чем, чтобы отомстить любовнику, если тот беспричинно их бросает, так что большая любовь обычно заканчивается какой-либо ужасной трагедией».
Неверный любовник, слова которого приводит госпожа д’Ольнуа, воспринял эту ситуацию стоически. Когда бывшая возлюбленная потребовала от него выбрать смерть от шпаги или от яда, он избрал последний, и перед ним поставили чашу с отравленным шоколадом. Осушив ее, он сказал лишь: «Тебе нужно было положить в смесь немного побольше сахара; она слишком горькая от яда. Запомни это, пожалуйста, для следующего раза».
С другой стороны, существовали связи, длившиеся годами, и отношения влюбленных бывали столь платоническими, что те даже редко обменивались друг с другом словом! Рассказы об испанских любовных связях произвели такое большое впечатление на госпожу д’Ольнуа, что она писала: «Мы никогда не умели так любить во Франции, и, кроме знаков внимания, преданности, деликатности, особенно нравятся мне их верность и умение хранить тайну. Мужчины говорят о своих возлюбленных с уважением и почтением, которых достойны прекрасные дамы; последние бывают полностью охвачены своею страстью; они по нескольку часов в день пишут своим возлюбленным, говорят о них с подругами и смотрят с балкона, как те проходят по улице. Короче говоря, судя по всему тому, что было мне рассказано, я легко могу поверить, что любовь впервые возникла в Испании».
Брак был совсем другим делом. В первый год после свадьбы высокородные дамы не имели права в одиночку выходить из дома; они могли выезжать только в экипаже, в обществе мужа, и супруги сидели друг против друга, застывшие как столбы, не обмениваясь ни словом. Большинство мужей имели любовниц — очень часто актрис,— и внебрачные дети воспитывались вместе с законными отпрысками. «Супружеские пары редко распадаются,— писала госпожа д’Ольнуа. — У большинства мужчин есть жена, mancebada[51] и любовница; последняя почти всегда бывает дамой аристократического происхождения; с ней он встречается по ночам и рискует из-за нее жизнью. И мужчины, и женщины на удивление смелы и идут на величайший риск иной раз всего лишь ради четверти часа разговора».
Иностранцам нелегко было завести связь с испанской женщиной любого общественного положения — Испания никогда не была страной, удобной для любовных интрижек, и труднее всего приходилось чужеземцам. Но женщины легкого поведения и здесь прибегали к своим универсальным хитростям. Одна из них обвела вокруг пальца знаменитого английского аристократа сэра Кенельма Дигби, путешествовавшего за границей, чтобы забыть об оставленной на родине возлюбленной даме, с которой его разлучили жестокосердные родственники.
Однажды вечером, слоняясь по улицам Мадрида, он услышал женское пение. Кенельм приблизился и увидел какую-то женщину, стоявшую у окна в одной ночной рубашке. Сделав еще несколько шагов навстречу, он нарвался на засаду, устроенную шайкой из пятнадцати вооруженных мужчин, главарь которой, любовник дамы, заставил ее разыграть эту сценку. Сэр Кенельм вступил в схватку, но в горячке боя ему вдруг пришло в голову, что глупо сражаться с бандой незнакомцев, да еще неизвестно из-за чего. Он объявил об этом главарю, но негодяй, если верить рассказу сэра Кенельма, ответил: «Ты лжешь, подлец; ты нанес мне такую обиду, расплатиться за которую сможешь только жизнью». В конце концов сэр Кенельм разогнал шайку, убив одного из бандитов; говорят, что известие об этом подвиге разнеслось по всему Мадриду, дошло до Англии и «огорчило его возлюбленную даму».
Сэр Кенельм флиртовал с доньей Аной Манрике, сестрой герцога Македы. «Он ухаживал за ней в учтивой манере (когда она отправлялась за границу, он следовал за ее портшезом[52]; если она ездила к святым местам, он ехал тоже, но вел себя при этом так, будто она была той единственной святой, ради которой он совершает паломничество; если она посещала какое-либо публичное представление, например рыцарский турнир или подобные игрища, он открыто показывал, что служит ей, расхаживая в ливрее цветов ее герба и одевая собственных слуг таким же образом), и на всех комедиях или придворных маскарадах, на которых она присутствовала, немым языком взглядов он домогался ее милостей,— и с таким успехом, что много раз, оказывая их ему на публике, она выходила за рамки той сдержанности, которая отличает женщин в этих краях».{112}
Легкомысленные заигрывания сэра Кенельма, похоже, ввели в заблуждение эту бедную даму. Та, должно быть, считала, что он действительно имел на нее серьезные виды; ведь когда испанские донжуаны покоряют свои жертвы, они не останавливаются на полпути. Донья Ана отправила через британского посла письмо сэру Кенельму, но, очевидно, не получила ответа и закончила дни свои в монастыре.
Испанец не считался мужчиной до тех пор, пока не заводил себе любовницу, и обычно начинал вести половую жизнь в возрасте от двенадцати до четырнадцати лет, как во многих странах Востока. Нередко из-за своих наложниц он даже пренебрегал учебой.
Появилось множество книг о венерических заболеваниях — чрезвычайно распространенных, о которых открыто говорилось даже при дворе и в среде дам-аристократок. «Таков свадебный подарок, который испанский муж преподносит жене»,— заметила госпожа д’Ольнуа.
«Зачем иностранцы приезжают в Мадрид? — вопрошала она. — Самые прекрасные и привлекательные предметы — я имею в виду дам — всегда упрятаны от посторонних взоров, а те, кого можно видеть, настолько опасны для здоровья, что для того чтобы подвергнуться такому риску, нужно испытывать чрезвычайное любопытство. Тем не менее единственным развлечением и удовольствием испанцев является именно связь подобного рода». Эта ситуация не изменилась и в восемнадцатом веке, когда Томас де Ири-арте{113} посвятил стихотворение венерической болезни, от которой страдал и он сам, и Гойя{114}. Лорд Честерфильд в письме к Фрэнсису Гастингсу, десятому графу Хантингдонскому, предупреждал друга: «Не могу не повторить для тебя, мой дорогой лорд, бесплатный совет в отношении Испании, который я осмелился дать, когда имел удовольствие видеть тебя в последний раз. В этой стране недостаточно только Venus rarius colatur[53], но абсолютно необходимо Venus nunquam colatur[54] и уж во всяком случае нельзя быть inermis[55]. Молю тебя не повторить ошибку Ахиллеса и закрыть прочной и надежной броней единственно уязвимую часть тела.
Я должен заметить, что непростительно защищать героя повсюду, кроме этой уязвимой части, такой промах не простили бы никакому современному поэту — ну разве что ирландцу. Пусть видимость, вероятность или заверения в здоровье дамы и даже в нетронутой ее девственности тебя не искушают. Горящий в ней священный огонь — наследственный и неугасимый».
Если верить Баллестеросу, в Мадриде насчитывалось более восьмисот борделей. Для того чтобы поступить в mancebia, девушка должна была быть двенадцатилетней, утратившей девственность, сиротой или отпрыском неизвестных родителей. Прежде чем заняться этой профессией, ей следовало предстать перед магистратом, который пытался убедить девушку отказаться от ее намерения. Если все же она настаивала, то получала от него документ на право стать manceba. Властям не оставалось иного выбора — ведь вокруг увивалось так много пронырливых селестин.
Брюнель, французский посол в Испании, говорил, что проститутки окрашивали свои интимные органы, а также лицо, в красный цвет. Характер этих дам представлял собой любопытную смесь чувственности и мистицизма, и они часто принимали участие в религиозных процессиях.
В Севилье (где можно было снять на день небольшие комнатки, называемые boticas[56]) обитательниц борделя водили по воскресеньям к мессе; одна набожная женщина специально для этой цели основала часовню. Архиепископ Педро де Кастро установил у двери борделя алтарь и распятие и велел закрывать заведение в дни праздника Пресвятой Девы. Кроме того, права заниматься профессией manceba не имели женщины, носившие имя «Мария».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.