Глава одиннадцатая. Любовь и самоубийство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава одиннадцатая. Любовь и самоубийство

В таких городах, как Мадрид и Севилья, любовная жизнь в девятнадцатом веке следовала обычному для города образцу романтической эпохи: мелодрама и самоубийство с одной стороны, распутство — с другой.

«Тайна и скрытность есть два необходимейших условия любви,— писал Северо Каталина. — Ведь лишенная трепетного интереса, любопытства и неуверенности, любовь превратится в очень обыденное занятие». Из-за любви произошли два или три — а возможно, и больше — сенсационных самоубийства. Хосе де Ларра{123}, застрелившийся в возрасте двадцати семи лет из-за несчастной любви к некоей серафичной красавице, писал в своем EI DonceP[78]: «Существует тираническая любовь, любовь убивающая; любовь, что, подобно вспышке молнии, сжигает сердце, в которое попадает...» В своей рецензии на пьесу Артсенбуча{124} о средневековых влюбленных, погибших за любовь, Los Amantes de Teruefi[79], он писал: «Печали и страсти заполнили больше кладбищ, чем доктора и дураки... любовь убивает, хотя и не всех».

Друг Ларры, дон Лопес Гихарро, пытался вывести его из мелодраматического состояния духа и упрекал за бесцельное прожигание жизни, но безуспешно. «Некоторые,— отвечал Ларра,— считают, что Дон Кихот мог сохранить свое великолепие, перестав быть безумцем... Я столь же безумен в своей страсти... она вошла в мою душу, подобно гангрене. Она неизлечима, поэтому оставь меня в покое». В Музее романтиков в Мадриде Ларре отведена небольшая комнатка. Среди рукописей, счетов и безделушек хранится и пистолет, с помощью которого он свел счеты с жизнью,— точнее, пистолеты, поскольку их там два. Очевидно, существуют некоторые сомнения, из какого именно пистолета Ларра застрелился, и безупречно честный хранитель музея решил выставить оба.

Романтический невроз высмеивал в двух своих картинах Леонардо Аленсо. На первой из них «романтик» совершает самоубийство у ног возлюбленной; он стар и уродлив, а она — просто чудовищна. Дама держит в руках венок, которым собирается вознаградить — посмертно — влюбленного, отдающего за нее свою жизнь. На второй картине «романтик», одетый в нелепую ночную рубашку, бросается вниз со скалы. В качестве дополнительной меры «предосторожности», на случай, если падение не окажется смертельным, этот влюбленный захватил с собой кинжал. На расстоянии видны другой самоубийца, который уже висит на дереве, и третий, распростертый в луже крови.

Среди менее известных романтиков, чьи имена упоминаются в местных анналах,— дон Антонио Куэрво-и-Фернандес Регуэро, уроженец Астурии, который, после четырехлетнего супружества с юной дамой по имени Роса Перес Кастрополь, потерял ее при рождении их первого ребенка. Когда супруга умерла, безутешный муж находился в деловой поездке в Ла-Корунье, но возвратившись, он выкопал труп и отрезал у него локон. Через несколько дней посреди ночи крестьян разбудило заунывное пение, доносившееся со стороны кладбища. То был дон Антонио, оплакивавший жену в погребальной песне собственного сочинения, написанной в чрезвычайно «романтичном» стиле.

В период с 1800-го по 1824 год на жителей Мадрида нагоняли страх ночные вылазки «Смертного греха», то есть братства Пресвятой Девы де ла Эсперанса, члены которого ходили по улицам парами, завернувшись в длинные плащи и держа в руках по фонарю, колокольчику и кожаному кошелю. Время от времени они останавливались, поворачивались друг к другу и завывали высокими душераздирающими голосами: «Сверши благое деяние и отслужи мессу за обращение нечестивцев, погрязших в смертном грехе!» Затем, позвонив в колокольчик, монахи добавляли: «От имени Господа я советую тебе исповедаться в своих грехах, если не хочешь попасть в ад. Даже исповедавшись в миллионе грехов, но утаив хотя бы один-единственный, ты не получишь прощения».

Такие сцены, писал Э. Родригес-Солис, вселяли ужас в сердца всех, кто был их свидетелем, и так продолжалось до тех пор, пока близкое знакомство с братьями не породило по отношению к ним недоброжелательного презрения. Теперь, когда люди в капюшонах проходили по улице, жители Мадрида собирались на балконах, бросали монахам несколько монеток и пели saetasP домашнего сочинения о грехах своих соседей, моля пришельцев молиться за них. Сплетни, насмешки, сердитые отповеди обвиняемых в конце концов положили конец появлениям монахов.

Одним из крупнейших романтических поэтов-лириков конца столетия был житель Севильи Густаво Адольфо Беккер{125}, восхитительный памятник которому стоит в самом тропическом из всех европейских парков — Парке Марии-Луизы в Севилье. Восхитительный — иного слова не подберешь для описания этого памятника, огибающего ствол огромного дерева, на котором запечатлены выразительные фигуры дам в серьгах и кринолинах, горько оплакивающих любимого поэта.

Должна признаться, что с самого детства отношусь к Беккеру с неким предубеждением. Моя мать и испанская тетушка обожали этого поэта и часто декламировали нескончаемые потоки его стихов заупокойным голосом, всегда в одном и том же похоронном ритме, перемежая чтение тяжкими вздохами. Находясь в то время в ярко выраженной англосаксонской фазе своего развития, всегда готовая осудить любое проявление сентиментальности, я считала стихи Густаво совершенно тошнотворными.

Такие строчки, навроде «то было время года, когда в клювиках ласточек не было наших имен» и «сегодня улыбаются земля и небо, сегодня солнце достигло глубин моей души; сегодня я ее увидел; я на нее посмотрел, и она на меня взглянула, сегодня я верю в Бога», меня раздражали. Через много лет, однако, я поняла, что Беккер все же был великим лирическим поэтом.

Порой не всякая проходящая севильская дама укажет вам, как пройти к археологическому музею или к Академии живописи, зато даже дворничихи в парке знают, где находится памятник Беккеру. Останки поэта покоятся в склепе университетской церкви.

Последний раз его открывали лет тридцать назад, когда немецкая актриса Берта Зингерман, большая поклонница Беккера, выступила с поэтическим вечером в Севилье и настояла на том, чтобы положить к ногам своего идола букет гвоздик. Хоакин Муру-бе (служащий сейчас директором Алькасара) рассказывал, какой ужас это желание вызвало у жителей Севильи, ни одному из которых прежде не приходило в голову посетить гробницу поэта{126}. Прежде чем получить разрешение от городских властей, Мурубе в сопровождении нескольких церковных сторожей отправился на разведку. Вход в склеп преграждал тяжелый камень. Для того чтобы спуститься, пришлось установить специальную лестницу, поскольку ступенек там не было. Мурубе спустился по шаткой лестнице, держа зажженную свечу и отчаянно хватаясь за выступавший кусок стены, который оказался не чем иным, как свинцовым ящиком с останками знаменитого поэта. Пол склепа был влажным и грязным, и как раз в тот момент, когда Мурубе недоумевал, каким образом упитанная немецкая дама сможет туда протиснуться, сверху донесся шум, означавший, что она уже пришла, вместе с мужем-южноамериканцем.

Один из сторожей подтащил ко входу в склеп лампочку, подсоединенную к электрическому кабелю, и привязал ее к верхней части лестницы. Когда Мурубе поднимался наверх, ему на голову шлепнулся букет гвоздик. Берта с помощью взволнованной группы севильцев уже начала свой опасный спуск. Мурубе снова быстро спустился вниз и указал ей на свинцовый ящик. Как раз в тот момент, когда Берта готовилась насладиться видом мрачной картины, электрический свет вдруг погас, и все погрузилось во тьму. Это было уж слишком даже для Берты, и она, в истинно романтической женской манере, истерически завопила. Мурубе поскользнулся и упал в грязь, но сумел вовремя встать на ноги и помог даме подняться наверх, что было нелегкой задачей, ибо актриса оказалась не только чересчур впечатлительной, но еще и тяжелой. Прежде чем оставить склеп, Мурубе в спешке привел в порядок цветы, которые были разбросаны там и сям. «Это было гротескно, нелепо, почти комично...» После такого инцидента серьезные севильцы до сих пор качают головами, вспоминая тевтонское упрямство.

В конце века иезуиты, вращавшиеся в высших кругах, осуждали распущенность и бездушие испанской аристократии. В своей книге Pequeneces[80] отец Луис Колома мелодраматически обличал дам, которые забывали о детях, заводили себе любовников и развлекались политическими интригами. Он описывает герцогинь, томящихся в шезлонгах, пьющих виски и курящих сигары, для чего те надевали фартуки из тонкой кожи, чтобы пепел не падал на их кружевные оборки; осуждает вольнодумство испанской молодежи, которую витиевато называет продуктом «противоестественного союза андалусского быка и парижской субретки».

В своих Мемуарах, написанных несколько ранее, герцогиня д’Абрантес рассказывала, как маркиза Сантьяго вместе со своим cortejo опоздала в Аранхуэс на прием к королю. «Маркиза извинилась, сказав, что вечер был настолько прекрасным, что она соблазнилась и решила подышать воздухом в calle de la Reina[81]. Глядя на маркизу, присутствующие в зале хихикали, потому что у той не хватало одной брови! В конце концов потерянную бровь нашли — оказывается, она случайно прилепилась ко лбу cortejo».

В садах Аранхуэса любил прогуливаться влюбчивый король Фернандо VII{127}, но когда шеф полиции дон Тринидад Бальбоа, желая доказать свою бдительность, сказал королю, что его подданные тревожатся,— ведь вдыхая влажный ночной воздух в саду, он может простудиться,— монарх разгневался и пригрозил, что для смены обстановки сошлет усердного стража порядка в Сеуту.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.