Глава V. «БЛАТНЫЕ» ЭЛЕМЕНТЫ СОВЕТСКОГО ЯЗЫКА
Глава V. «БЛАТНЫЕ» ЭЛЕМЕНТЫ СОВЕТСКОГО ЯЗЫКА
Мы уже говорили о том, что основными контрастными особенностями советского языка явились: с одной стороны, нагнетание в обыденной речи и особенно в газетах массы книжных терминов, в большинстве своем варваризмов, с другой стороны, утверждение в обиходе и проникновение в литературный язык арготизмов – специальных терминов, в первую очередь воровского языка.
Первые годы Революции не ознаменовались демократизацией языка в лучшем смысле слова; нельзя сказать, что новые формы, преимущественно лексики, стали доступнее народу, больше ему сродни. Наоборот, простой человек понимал несравненно лучше язык классиков – Пушкина, Гоголя, Толстого, Чехова и др., чем набор чуждо звучащих политических фраз, в которых очень часто не разбирались и сами произносящие или пишущие их. Недаром А. Селищев, останавливаясь на этом явлении, цитирует «Правду» (№ 288, 1924):
«Устраиваются открытые собрания, но какой в них толк? Попробуй зайти на собрание крестьянин или рабочий. Что он поймет? Ровно ничего. Только и слышны выкрики докладчиков: либералы, консерваторы, соглашатели, Керзоны, Ллойд-Джорджи. Ну, что тут поймет беспартийный рабочий или крестьянин? Тут и партийные то многие не понимают, в чем дело».
Газета «Рабочая Молодежь» (1926 г., № 113) тоже была вынуждена признаться:
«…Недаром некоторые поговаривают: – «Говорит непонятно – значит большевик…» Но наиболее засорившим язык явился поток той словесной мути, который поднялся со дна Революции. Самое ужасное было в том, что этот жаргон не сосуществовал с добротным, созданным вековыми традициями, разговорным и литературным языком, а въедался ржавчиной в словесный обиход всех слоев населения. В оперировании жаргонными словечками можно было уличить почти каждого человека, не говоря уже о молодежи: зачастую самые простые слова и выражения умышленно или по инерции заменялись «блатными». В своей книге «Новые словечки и старые слова» А. Горнфельд брезгливо жаловался:
«…выхожу на улицу и слышу обрывки разговоров: «спекульнул…», «два лимона…», «пятьсот косых…», «реквизнул…», «на танцульку придешь…», «ну, даешь…» (стр. 5).
Особое влияние на засорение языка оказало беспризорничество (само слово возникло только при советах). Первая мировая война, и вслед за ней гражданская, породили толпы беспризорных детей, родители или родственники которых погибли от пули или тифа. Полнейшая разруха в народном хозяйстве и занятость властей, в первую очередь ликвидацией своих политических противников, содействовали распространению бездомности и безнадзорности осиротевших детей, разбросанных по необъятным просторам бывшей Российской Империи.
Подавляющая часть этих детей, а их было, по официальным данным «Большой Советской Энциклопедии» (т. V, стр. 786, 1927), до семи миллионов к 1922 г., оказалась внесоциальным элементом, обреченным на жизненную борьбу вне общества. Это вело к связям с преступным миром, по началу просто эксплуатировавшим, а впоследствии и ассимилировавшим многих беспризорников.
Беспризорные младшего возраста, ютившиеся в парадных или в котлах для плавки асфальта, служили как бы связующим звеном с обычной средой, общаясь и играя с «полунадзорными» советскими детьми, родители которых если и существовали, то, как правило, проводили весь день на работе, собраниях, субботниках, невольно предоставляя своих детей улице. Это уличное воспитание давало себя знать и в развитии языка. Не нужно забывать, что для детей, связанных законами «взрослых», грязный, оборванный, отчаянно-смелый и дерзкий, и что самое главное, свободный от каких-либо обязанностей обыкновенной жизни, часто изъездивший «зайцем» чуть ли не всю страну, беспризорник являлся романтической фигурой, достойной подражания. Некоторые ребята меняли свою относительно обеспеченную, но скучную, по их мнению, жизнь на приволье такого беспризорного существования, другие же подражали своим героям в более скромных масштабах, не порывая с семьей, но ошарашивая родителей фразами вроде:
«Его маруха шьется с нашим Валькой…» «Чего ты так расшкерилась…» «Пойди, спроси об этом у пахана…»
Последнее слово, обозначавшее в блатном мире главаря шайки, у советских ребят стало обозначать главу семейства – отца, наряду с тем, как слово «пацан» не только в детской речи, но и в языке многих взрослых вытеснило слово «ребенок».
Итак, мы видим, что у многих представителей молодого поколения прекрасная пора жизни – детство переплеталась со страдой беспризорничества и криминальной деятельности. Большие способности часто устремлялись в пагубное русло, о чем прямо говорил комсомольский поэт Безыменский:
О, как был смел мой шкет забитый!
О, как был нищ, и как богат!
Он -
первый кандидат в бандиты,
А может быть,
в наркомы кандидат.
(Стихи о комсомоле).
Знакомство общественности с миром «блата», его бытом и языком, происходило и через песни, распевавшиеся в трамваях, поездах и просто на улицах беспризорными, желавшими таким образом заработать себе на хлеб. Иногда эти песни были грустно-лиричными, вроде переделанной старой матросской песни:
Свеча горит дрожащим светом,
Урканы спят спокойным сном…,
иногда же явно бандитскими, как знаменитая «Мурка»:
Здравствуй, моя любка, ты моя голубка,
Здравствуй, дорогая, и прощай!
Все наши малины ты зашухерила,
А теперь маслину получай.
Разве не житуха была тебе с нами,
Разве не хватало барахла?
Для чего ж связалась с лягашами
И пошла работать в Губчека?
Однако, такая специфическая лексика не помешала этой песне стать одной из излюбленных и у не беспризорной молодежи.
Даже «Большая Советская Энциклопедия» (т. XIII, стр. 136, статья «Воровская (блатная) поэзия») вынуждена была признать, что
«влияние воровской песни на песню городского и сельского населения очень велико. Многие из блатных песен или их отрывки поются рабочей и учащейся молодежью как городской, так и деревенской. Школьники через детские дома и беспризорников вобрали многое из блатных мотивов».
Популярность блатных песен обуславливалась не так распущенностью советской молодежи, как самой системой, при которой всё до тошнотворности регламентировано, всё «спущено сверху» в широкие массы, создано по пресловутому «социальному заказу», значительно больше, чем по вдохновению. Именно тяга к чему-то стихийно-возникшему, рожденному не директивой партии и правительства, а самою жизнью, пусть неприглядной, но самостоятельной, пусть преступной, но свободной, приводила молодое поколение к увлечению блатным фольклором.
Многие языковые особенности беспризорных и «блатных» дошли до советского гражданина уже в период изживания беспризорничества. Советская власть сумела к началу 30-х годов положить конец этому злу [32], и те из несчастных, которые не безнадежно погрузились в воровской омут, часто кончая жизнь в далеких концлагерях, стали перевоспитываться в многочисленных детских домах и трудовых колониях.
Юноши и девушки, отказавшиеся от часто глубоко укоренившихся привычек прежней бесшабашной жизни, шли на фабрики, заводы, в высшие учебные заведения, неся в них «родной», так полностью и не вытравленный жаргон, заражая им товарищей и утверждая его в толще языка.
В своей книге «Язык литературы» (стр. 150) В. Гофман указывает:
«Еще в 1927 г. газета «Молодой ленинец» (№ 196) била тревогу по поводу языковых «следов от хулигана к фабзайцу» и предупреждала против «блатной музыки» (воровского жаргона):
«В стороне, за столиком сидела группа молодежи. Один из них горячился: «Он с ней чичулится. сахарится, а меня заставили смотаться». Паренек дрожал от негодования, стучал кулаками по столу. Оказалось, что паренек говорил: «Он с ней гуляет «парой», целуется, а меня заставили убраться». Дальнейший ход разговора был совсем непонятен. Говорили на каком-то особом языке. Тут была жалоба на «стрематушек» и «фурфорсеток» (как оказалось, имели в виду девушек), угроза кого-то «оплетовать» (избить). Подошел третий… сморщился и сказал: «Глот, дерябнул, брось аноху строить». Третий оказался довольно разговорчивым и разъяснил мне смысл этих слов: «Крикун, выпил, брось дурака валять». Это были рабочие ребята».
Теме борьбы против арготизмов в языке учащихся и комсомольцев посвящена и статья Л. Якубинского «Культура языка» (Журналист, № 1, 1925).
В своем курсе лекций по лексике современного русского языка, изданном Московским университетом в 1954 г., Е. Галкина-Федорук вынуждена была признать (стр. 123), что
«…после революции «блат» через беспризорных детей стал распространяться и среди учащихся, а затем через молодежь проник и в рабочую среду, и даже в художественную литературу».
Все вышеуказанные соображения о влиянии языка беспризорников подкрепляются исследованиями известного датского языковеда Иесперсена. Он проследил язык бездомных сирот, уцелевших после свирепствовавшей в Англии в Х1У-ХУ веке чумы, унесшей две трети населения, и установил, что этот своеобразный жаргон оказал влияние на дальнейшее развитие английского языка. Не слыша речи родных, дети создали свой диалект и, став взрослыми, внесли некоторые элементы его в общую разговорную речь.
Тот же О. Иесперсен ‹Jespersen›, в своей книге «Language, its nature, development and origin ‹London, 1922›», стр. 261, отмечает следующее:
«В скандинавских языках век викингов является, очевидно, периодом, породившим наиболее значительные лингвистические изменения. Но если я прав, то причина этого не в героическом характере эпохи и не в бурном росте самоуважения и самоутверждения, как это иногда отмечали. Более прозаическая причина заключается в том, что мужчины отсутствовали, а женщины были вынуждены заниматься иными делами, а не языковым воспитанием своих детей [33]. Я также склонен думать, что та непревзойденная быстрота, с которой, в течение последних ста лет, вульгарная речь английских городов отошла от языка образованных классов… имеет своим естественным объяснением беспримерно бедственное состояние детей промышленных рабочих в первой половине прошлого века» (перевод наш – Ф.).
Очевидно, с беспризорничеством связано и чрезвычайно распространившееся после Революции слово «шамать» (есть) и его производные. Слово это существовало и раньше в русском языке, но, по Далю, означало: «пришептывать по стариковски; шаркать ногами, ходить вяло, волочить ноги».
Весьма интересное и правдоподобное объяснение происхождения этого слова в его новом значении приводит М. Коряков в своей книге «Освобождение души» (Нью-Йорк, Изд-во им. Чехова, 1952), стр. 29:
– Слухайте сюда, филолог, – усмехнулся Шурка, принимая блатной тон. – Я этих ваших Далев – или как там, Далей – не читал. Зачем он не обратился ко мне, я бы ему выдал вполне компетентную справку. В двадцать четвертом году, когда я проделал в ящике под вагоном увлекательное путешествие Москва-Тифлис, я увидел, что моя чумазая братва целиком и полностью захватила улицы Теплого Города. По Тифлису стон стоял: «Тетенька, дайте почамать», «Дяденька, чамать хотца». «Чамо» по грузински «кушать», «есть». Мы разнесли это слово по всей России. Отсюда и повелось: «шамать», «шамовка», «пойду пошамаю».
Можно также утверждать, что слова, одни из первых вошедшие в советский обиход и утвердившиеся в нем, были привнесены наиболее активными участниками Революции, ее застрельщиками – матросами-«братишками»; из морского лексикона в общеупотребительную речь проникли слова, ставшие потом такими популярными: «смываться» и «трепаться» (впоследствие давшее деривацию: трепло, трепач, треполог, трепология). Они же внесли в язык слово «буза» (татарский напиток, очевидно, хорошо знакомый черноморцам), приобретшее значение «ерунды» и давшее производные «бузить», «бузовый», «бузотер». Последнее даже стало названием официального печатного органа – сатирического журнала. Интересен тот факт, что слово «бузовый» существовало и задолго до Революции, но в прямо противоположном значении (этимология его в данном случае не ясна):
«…Бузовая земля, нижг, добрая, черноземная, наземистая». (В. Даль, Толковый словарь, т. I, стр. 336).
Синонимом слова «буза» был несколько менее популярный, но тоже сравнительно часто употреблявшийся арготизм, проникший и в литературу:
«Мура! – ответил Терентьев, выбрасывая зерна арбуза себена колени». (Тихонов, «Камуфляж», Стихи и проза, 326).
Наплыв этих словечек не только в разговорную, но и в литературную речь приводил в ярость М. Горького, протестовавшего в своей статье «О языке» против «речевой бессмыслицы»:
«С величайшим огорчением приходится указать, что в стране, которая так успешно – в общем – восходит на высшую ступень культуры, язык речевой обогатился такими нелепыми словечками и поговорками как, напр., «мура», «буза», «волынить», «шамать», «дай пять», «на большой палец с присыпкой», «на ять» и т. д. и т. п.
Мура – это черствый хлеб, толченый в ступке или протертый сквозь терку, смешанный с луком, политый конопляным маслом и разбавленный квасом; буза – опьяняющий напиток; волынка – музыкальный инструмент, на котором можно играть и в быстром темпе; ять, как известно, – буква, вычеркнутая из алфавита. Зачем нужны эти словечки и поговорки?» (М. Горький, О литературе, стр. 142).
Всё же надо сказать, что первые годы Революции прошли не так под знаком популяризации и проникновения в язык блатных словечек, пышно расцветших во времена НЭП’а, как под знаком страшного засорения языка бранными словами. Впрочем, и позже брань являлась как бы легализированным спутником обыденной речи. Об этом свидетельствует и ряд статей, появившихся в прессе, названия которых говорят сами за себя:
М. Рыбникова – «Об искусственном огрублении речи учащихся» (Родной язык в школе, сб. 1, 1927),
Н. Погодин – «Бравада грубостью» (Женский журнал, № 10, 1928) и другие.
Засорение языка бранью нашло очень реалистическое отражение у чрезвычайно популярного в свое время М. Зощенко, уже упоминавшегося выше:
…Я в темноте петь тенором отказываюсь. Пущай, сукин сын, монтер поет.
Монтер говорит: «Пущай не поет. Наплевать ему в морду. Раз он, сволочь такая, в центре снимается, то и пущай одной рукой поет, другой свет зажигает. Дермо какое нашлось».
(Монтер).
Особенно же показателен в этом отношении фельетон Г. Рыклина «Улыбка», появившийся в «Правде» от 3 апреля 1940 г., где автор вынужден был констатировать сильнейшее засорение речи советских людей бранью:
«Идут по улице два человека. Два трезвых человека. Мирно о чем-то беседуют. Мирно – но весьма громогласно. И через каждые два слова этакое словечко, что, кажется, соседние заборы краснеют.
А еще бывают люди, которые мнят себя высокими интеллигентами. Они ответственные работники и полагают, что трехэтажность в речи – признак крепкого руководителя. И вот для простоты и «народности» они всячески «упражняются».
Идут годы, но несмотря на «расцвет социалистической культуры», брань не исчезает из обихода советских граждан. Даже Ф. Гладков, некогда наводнявший свои книги грубыми ругательствами, но позже полностью переписавший текст пресловутого «Цемента», выступил в «Литературной Газете» от 22 мая 1952 г. со статьей «Об одном позорном пережитке», в которой он вынужден признать, что
«и в нашем социалистическом обществе еще не вытравлена зараза сквернословия… Я говорю не о хулиганах, а о людях труда, о молодежи, которая училась и читает книги. Пусть у них эта ругань – напускная бравада или скверный навык, но сквернословие – в обиходе, и в нем не видят, не замечают позорного смысла. Особенно тяжело, когда изощряются в подборе скверных слов, не стесняясь уличной толпы, подростки – школьники и ремесленники».
Далее Ф. Гладков цитирует присланное в «Литературную Газету» письмо слесаря М. Громова:
«С возмущением слышишь рвущие уши слова брани от людей разного положения, возраста и пола… Ругань нецензурную можно слышать на производстве, в кабинете начальника цеха, а порой – управления и предприятия, в трамвае, в кино, в магазине, на вокзале… Невольно возникает вопрос: неужели к этому привыкли все, неужели это – нормальное явление?»
В статье «За здоровый быт» («Известия», 17 сент. 1954), между прочим, говорится:
«Инженер В. Ванчуров (Москва) обращает внимание на то, что у нас очень слабо ведется борьба со сквернословием, вошедшим в привычку у некоторых людей. Ругаются зачастую из глупого «молодечества», или, как объясняют, просто «к слову», не стесняясь присутствием женщин и детей».
В. Пономарев в статье «Дурная привычка», помещенной в «Комсомольской Правде», от 3 авг. 1954 г., также пишет:
«Зайдите в цехи, и ваш слух поразят слова-отбросы, без которых не могут шагу ступить некоторые рабочие, мастера и, чего греха таить, отдельные инженеры.
…Немало у нас и таких, как комсомолец карусельщик Михаил Каштанов, который без всякой злости в любом – и шутливом и самом серьезном – разговоре пересыпает свою речь бранными словами…
Сквернословие, как ржавчина, въедается в быт людей, мешает жить и работать».
В передовой этой же газеты от 16 октября 1954 года с возмущением говорится о том, что в одном из московских студенческих общежитий «сквернословие считается своего рода лихостью, оно стало значительной частью разговорного лексикона».
Бранью пестрят даже столбцы центральных газет, ведущих время от времени кампании по борьбе с бранью в быту и на производстве. В этих газетах брань служит подкрепляющим элементом критики политических врагов советской власти. Не говоря уже о выражениях «белогвардейская сволочь» и «буржуазные выродки», приведем некоторые из многократно повторенных советской прессой определений лиц, осужденных по нашумевшим «показательным процессам» 1936-38 г.г.: «продувные брехуны», «отпетые прохвосты», «оголтелая банда», «жалкое охвостье», «гнусные последыши троцкистско-зиновьевской шайки», «троцкистско-зиновьевские мерзавцы», «фашистские наймиты», «кровавые псы международного капитала», «бешеные собаки фашистской охранки», «презренные гады», «бандиты, пойманные с поличным», «грязнейшие убийцы», «подлые террористы», «заживо сгнившие» и т. д. и т. п.
С некоторыми модификациями подобная лексика и до сих пор «украшает» столбцы советских газет.
Исключительная грубость советского политического жаргона не могла быть отмеченной кем-либо из отечественных критиков, ибо это было бы расценено, как «вылазка классового врага». Подобное могли себе позволить только «посторонние» наблюдатели, как, например, Артур Кестлер, побывавший в 30-ых годах в Советском Союзе и вспомнивший позже об этом явлении в своей книге «Йог и комиссар», изданной после войны:
«…новый и единственный в своем роде политический словарь, включающий в себя «бешеных собак», «дьяволов», «гиен» и «прогнивших», заменяет прежние термины политических дискуссий».
Не удивительно, что допущенная в правительственную прессу брань посетила и поэзию (см. главу «Язык советской поэзии»), к чему приобщился, правда только поздний, Сергей Есенин:
…с такой вот как ты, со стервою
Лишь в первый раз…
…Что ж ты смотришь так синими брызгами,
Или в морду хошь?…
Хулиганство, облекшееся здесь в стихотворную оболочку, было созвучно в ту эпоху общему стилю жизни, созданному, с одной стороны, ломкой старых форм, с другой, – хозяйственной разрухой, безработицей, беспризорничеством и ростом преступности, наряду с открытием при НЭП’е (новой экономической политике) разных темных кабачков, подозрительных увеселительных заведений, разлагавших и так уже шаткую мораль значительной части советской молодежи. Хулиганство приобрело такие всеобъемлющие формы, что стало угрожать государственной жизни страны. Самое опасное было в том, что советская молодежь часто воспринимала это хулиганство как чуть ли ни подвижничество, заслуживающее всякого внимания, а иногда даже преклонения. Подобную ситуацию хорошо раскрыл в сборнике «О писательской этике, литературном хулиганстве и богеме» видный тогда журналист Л. Сосновский. Во второй части своей статьи «Развенчайте хулиганство» он пишет:
«Надо признаться, что хулиганство разных видов окружено некоторым сиянием славы. На хулигана смотрят с некоторым восхищением, иногда с завистью. Его поступки расцениваются как геройство. Я говорю не о тех хулиганах, которые обретаются «на дне» уголовщины и бандитизма. О них разговор особый. Речь идет о тех героях хулиганства, что находятся среди нас, на фабриках и заводах» [34].
Именно в эту эпоху, эпоху так называемого НЭП’а, в языке широких масс стала настойчиво звучать приветствовавшаяся тогда многими «блатная музыка». Хулиган и вор становится «героем нашего времени», образцом, достойным восхищения и подражания не только со стороны рядовой молодежи, но даже и самих молодых литераторов (достаточно припомнить скандальные истории с Есениным, Ярославом Смеляковым и другими).
Создаются целые полотна, посвященные представителям преступного мира: Леонид Леонов, кстати, бывший одно время председателем Союза советских писателей, стал автором большой повести «Вор»; мастерски владея воровским «арго» и, так сказать, неся его в массы, Каверин написал «Конец хазы», где романтически изображал трагический закат воровской малины. Не мало места уделено воровскому жаргону у Бабеля, в его «Одесских рассказах», повествующих о вожде «блатных», короле Молдаванки – Бене Крике.
В уже упоминавшейся работе «Язык литературы», В. Гофман, говоря о «первых годах Октября и эпохе НЭП’а», отмечает, что:
«В литературную речь хлынули, например, из альманаха «Ковш» (1925 г.): «гоп», «стрема», «хаза», «калева задал», «маруха», «пасачи», «фартовый», «фрайер», «плашкет», «шпана», «животырка», «шмара», «ширмач», «потрекать», «на малинку», «делаш», «шухер», «хрять», «без сучка сидеть могила» и прочие блатные арготизмы» (В. Андреев, «Волки», стр. 152).
Не отстает от прозы и поэзия, о чем с тревогой вынужден говорить официальный орган – журнал «Комсомолия» (№ 11, 1926). Там, в статье М. Лучанского «Щепки» находим:
«Часть нашей поэзии последних годов совсем неравнодушна к «человеку без пуповины», выжатому социальному лимону, кавалеру ордена финки и «шпалера»: восхищается, любуется им. Художественные образы этой поэзии с вполне определенной (Шершеневич), временами четкой (Сельвинский), иногда более (Есенин), порой менее (Полонская), ясностью убеждают в бегстве поэтов со строительных лесов нашего «сегодня» через подвалы пивных в темные логова «блатных малин».
Как в фокусе собран арготический материал в стихотворении И. Сельвинского «Вор»:
Вышел на арапа. Канает буржуй.
А по пузу – золотой бамбер.
– «Мусью, скольки время?» Легко подхожу…
Дзыззь промеж роги!! – и амба.
Только хотел было снять часы -
Чья-то шмара шипит: «Шестая».
Я, понятно, хода. За тюк, за весы.
А мильтонов – чортова стая.
Подняли хай: «Лови!» – «Держи!»…
Елки зеленые! Бегут напротив…
А у меня, понимаешь ты, шанец жить, -
Как петух недорезанный сердце колотит…
и т. д.
Из воровского жаргона в общеупотребительный язык оказались пересаженными синонимические ряды, как, например:
купить, расколоть (обмануть), второе на «энкадевистском» жаргоне обозначает «добиться дачи показаний», особенно ложных; приварить пачку, выбить бубну, поставить бланж – модификации избиения; пистоны (деньги, в частности, звонкая монета); шайбочки (золотые); лимоны (миллионы – советские деньги периода инфляции); вспомним Маяковского: «Миллионом набит карман его (а не прежним) советским «лимоном» – из стихотворения «Лицо классового врага»; червяки (червонцы).
Следует отметить, что в связи с кратким «маленковским НЭП’ом» Советский Союз залила новая волна хулиганства. Все центральные газеты забили тревогу. «Комсомольская Правда» от 7 мая 1954 года жаловалась на то, что «понатыканы на каждом шагу пивные – «забегаловки». Это рассадники хулиганства». В той же газете от 13 мая 1954 г., в статье «Об одном неприглядном явлении», говорится:
«Идут домой (молодые рабочие – Ф.) – надо зайти в одну из многочисленных «забегаловок». Там присоединяются к нашим ребятам и завсегдатаи подобных заведений – какие-то сомнительные опустившиеся личности, от которых за версту несет босяцким душком».
В последнее время в советской прессе всё чаще стали появляться статьи и карикатуры, высмеивающие «стиляг», «парней с тарзаньей прической», не интересующихся ничем, кроме западных мод, танцев и пьянства:
Внимание привлекал не он сам, а его ультрамодный наряд: длинный мешковатый пиджак, узкие зеленые брюки, галстук всех цветов радуги… Словом, это был типичный представитель племени «стиляг». (Ю. Дашевский, Это – общее дело; Лит. Газета, 19 июня 1954).
Тем не менее, «Комсомольская Правда» в номере от 8 июня 1954 г. вынуждена признать, что «некоторые начинают подражать пижонам и стилягам». В номере от 13 августа 1954 г. прямо говорится, что «у хулиганов и стиляг все вечера были свободные и они стали завсегдатаями в клубах, чувствовали себя хозяевами на улице, в общежитиях».
Несомненно, что под их влиянием в языке молодежи отчетливее зазвучала «блатная музыка». Однако, в связи с кампанией по очищению языка, начатой после нашумевшей дискуссии о языке 1950 года, эта специфика речи молодежи умышленно не отражается в литературных произведениях, хотя в прессе нередко встречаются упоминания о том, что речь того или иного лица пересыпана жаргонными словечками.
Иногда только в языковой характеристике героя допускаются полублатные вульгаризмы.
К «полублатным» словам первого поколения можно отнести очень популярное «мильтон» (милиционер). Очевидно, это название возникло в связи с тем, что советские блюстители порядка были первоначально вооружены револьверами системы «Гамильтон». Можно предполагать, что слово «мильтон» и произошло от скрещения вышеупомянутого названия оружия и слова «милиционер» [35].
Аналогично вышеприведенному эволюционному ряду можно указать на арготические синонимы слова «прекрасно»: босяцкие термины «грубо», «мирово», остраненно осмысленные обыкновенные слова «классно», «законно», и, наконец, выражение «на большой (палец)», а при желании создать впечатление чего-то особенно хорошего – «на большой с присыпкой» (что часто передавалось способом линейного, а не звукового языка, т. е. только при помощи соответствующего жеста):
Хвалит он кого-то:
– Классный футболист! (А. Барто, Избранное, Сов. писатель, 1948, 125).
Гога признавал лишь «классную жизнь». Он так и говорил: «Я остановился в классной гостинице!», «У меня все девушки первого класса!», «В Энске я дал своим коллегам классный обед!» (Н. Асанов, Шептуны; Крокодил, 10 июня 1954).
Особенно ярким примером применения арготизма «классный» является случай столкновения его со старым понятием, замкнутыми в той же лексической оболочке:
– Вот вы сейчас рассказывали о «Человеке в футляре», – обратился он к высокому юноше, – и употребили выражение «классная дама». Скажите, что оно значит?
Юноша замялся и, подумав, ответил:
– Ну, это, как вам сказать, очень красивая дама. Одним словом, классная! – и при этом даже поднял большой палец кверху. (Д. Райхин, Культура речи в школе, Правда, 28 сент. 1939).
Слово «мировой» чрезвычайно распространилось, как эпитет, в речи советских людей:
Вспомнилась… дамочка с швейной машинкой – ух, мировая дамочка! (Панова, Кружилиха, 238).
Огромную роль в блатном окрашивании советского языка сыграли концлагеря, где власти намеренно совмещают уголовных и политических заключенных. «Командное» положение первых и полное бытовое подчинение им вторых приводит к тому, что немногие выживающие и возвращающиеся по отбытии срока домой политические несут с собой элементы «блата», привившиеся за долгие годы «перековки» в среде тех, кого большевики официально именуют «социально-близкими»:
…В воздухе рабочего барака висит густой мат и специфический лагерный жаргон. Русская речь понемногу забывается, уступая советской, грубой, хулиганской и циничной. (Розанов, Завоеватели белых пятен, 117).
В. Жирмунский («Национальный язык и социальные диалекты», стр. 154) правильно указывает, что «…в русском языке широкий разлив арготизмов наблюдался в первые годы Революции, в особенности в речи учащейся молодежи.
В эту эпоху получили распространение слова «шамать», «шпана», «буза», «шкет», «засыпаться», «подначивать», «заначить», «липовый» и мн. другие». Добавим кстати, что большинство этих слов не ново, как, напр., «шпана», фигурировавшая еще в «Толковом словаре» В. Даля (т. IV, стр. 1465) ‹только в 3-е и 4-е изд. под ред. Бодуэна де Куртенэ›:
«Шпана ж. так в Сибири называют бродяг, а также проходящих по дороге // Острож. коренное тюремное население».
Подтверждение тому, что арго не только после Революции было вхоже в язык русского общества, находим в статье В. Стратена «Арго и арготизмы»:
«…Отдельные элементы его (арго – Ф.) еще раньше попадали в рабочую и интеллигентскую среду, попадали разными путями – через люмпен-пролетариат и другие промежуточные слои. Немногие, вероятно, догадываются, что такие выражения, как загнать (продать), заговаривать зубы, задать лататы (бежать), держать фасон, дрейфить (дрефить), арапа заправлять, для близиру, завести волынку, очки втирать имеют общее с воровским жаргоном. Эти слова и многие другие, перестав быть тайными, еще в прежнее время отпали от воровского арго» (стр. 112).
На той же странице В. Стратен, приводящий примеры наиболее распространенных арготизмов, отмечает:
«…Любопытно также и то, что в рабочей среде такие слова меньше распространены, чем в комсомольской…»
В. Жирмунский переоценивает тот факт, что «организованный отпор, который встретило это явление в советской общественности, положил предел дальнейшему распространению арготизмов и лишь немногие из названных слов более или менее удержались в обиходном языке».
Вопреки этому утверждению мы видим, что отдельные арготизмы встречаются и у ведущих советских литераторов, непосредственно в языке самих авторов, а не выведенных ими персонажей:
Клава. Она уезжает. Нужно смотаться домой. (Катаев, Время вперед, 58).
Начал читать, и вот шамануть забыл, зачитался. (Шолохов, Поднятая целина, 126).
Что делать? Куда броситься? Подчиниться, протестовать, бузить? Аплодировать, смеяться или крыть? (Макаренко, Педагогическая поэма, 130).
Библия наизнанку
Про меньшевистскую шпанку.
(Бедный, Земля обетованная).
Закадычный друг Черемушкина, Федя Мычко… отличался от своего корешка лишь более светлыми волосами… (Вершигора. Люди с чистой совестью, 1,3).
О том, что элементы «блата» и «полублата» проникли в литературную и даже научную среду, свидетельствует уже упоминавшийся выше В. Стратен («Арго и арготизмы», стр. 111):
«Кто у нас не знает, а подчас и сам не употребляет теперь таких слов как барахло, блатной, буза, бузотер, бузить, засыпался, крыть нечем, липа, липовый (фальшивый), малина (воровской притон), шпана, халтура, шамать, шамовка и пр. Из них халтура, бузотер стали вполне литературными, а другие недалеки от этого… Либединский в «Неделе» говорит о рынках и барахолках от себя, а не от действующего лица… Гладков в «Цементе» и Колосов в своих комсомольских рассказах настолько проникаются специфическим языком своих героев, что в авторских ремарках повсюду рассыпают такие выражения, как «шкет», «шпана» и пр.».
Если у средне-культурного человека, не говоря уже о литераторе, арготизмы были ненужным привеском речи, то у обывателя-мещанина они просто часто отвечали низкому культурному уровню подобного лица и являлись основным материалом, которым это лицо оперировало. Впрочем, это был уже не чистый «блат» воровских притонов, а созданный по образу и подобию его набор словечек и фраз, паразитарно живущих на теле в общем еще здорового и могучего языка. Блестящую сатиру, впрочем, данную в очень большой близости к реальной действительности, находим в знаменитых «Двенадцати стульях» Ильфа и Петрова:
Словарь негра из людоедского племени «Мумбо-Юмбо» составляет 300 слов…
Мадмуазель Собак слыла культурной девушкой: в ее словаре было около 180 слов…
Эллочка Щукина (жена инженера с завода «Электролюстра» – Ф.) легко и свободно обходилась тридцатью.
Вот слова, фразы и междометия, придирчиво выбранные ею из всего великого, многословного и могучего русского языка:
Хамите; хо-хо; знаменито; мрачный; мрак; жуть; жуткий; парниша; не учите меня жить; как ребенка (я его срезала как ребенка); кр-р-расота; толстый и красивый; у вас вся спина белая (шутка); подумаешь… и т. д.
Изображая специфическую категорию так называемых «девушек при» (т. е. вращающихся в спортивных, артистических и писательских кругах, но не принадлежащих к ним, а только использующих знакомство с представителями их, преимущественно мужчинами).
Лев Кассиль (Щепотка луны, ГИХЛ, 1936, 226-27) пишет об одной из этих, внешне привлекательных и культурных, а в действительности поверхностных и жалко безграмотных особ:
«Говорила Жозя на странном жаргоне – смесь салонного шика с блатной музыкой: «Наплюньте на дело! Приходите к нам на станцию. Будет чудесная интеллектуальная кавардель. Можете привести с собой какого-нибудь инфернального охмурялу». Она напоминала нам знаменитую «людоедку Эллочку» из «12 стульев» Ильфа и Петрова. По крайней мере лексикон у них был приблизительно одинаков по объему».
Приведенный выше список эллочкиных «перлов» можно было бы дополнить подобными выражениями как:
не лишено; на все сто; что надо; этот может; скольки можно?; нет, а что же?; а я доктор? а я знаю?; вы правы, с вас полтинник; оправдываться будете в районе; дай пять (будет десять); за что боролись (за что кровь проливали?); катись колбасой по советской мостовой;
а также ряд выражений с употреблением указательных местоимений:
та девушка; от той мамы; типичное не то;
например:
«Типичное не то», – думал испуганный Кедр-Ливанский… (Бр. Тур, Величие и крушение Кедр-Ливанского. Известия, 12 января 1936).
В то время как отдельные слова и фразы, собранные Ильфом и Петровым, создают юмористическое впечатление именно в своем комплексе, то некоторые выражения сами по себе юмористически окрашены:
…Мальчишка уже схлопотал от мамы по морде…
Через много лет это выражение мы встречаем в том же значении даже на страницах официальных «Известий» (7 апр. 1945):
Я уже в восьмом классе был и то как-то от нее по губам схлопотал за нахальное слово. (Т. Тэсс, Они побывали дома).
Сюда же можно отнести и выражение «приласкать кошелек (книгу)» и т. д., т. е. незаметно присвоить их:
Ей-бо, приласкал мешочек где-то.
(Бубеннов, Белая береза, 331).
Нельзя не отметить, что, согласно правильно сделанному в свое время замечанию уже упомянутого журналиста Сосновского, позже жестоко поплатившегося за свои объективные высказывания:
«У нас всегда так. Надо какому-нибудь злу проявиться в очень больших дозах, чтоб на него обратили внимание и им занялись серьезно. Тогда начинается ударная кампания, тогда гремят громы…» («Развенчайте хулиганство»).
В Советском Союзе в последние годы перед войной началась кампания по очищению языка, отмеченная рядом статей и фельетонов в столичной прессе.
Особенным успехом пользовался фельетон, напечатанный в одной из центральных газет и часто передававшийся по радио и читавшийся на эстрадных концертах о том, как один молодой профессор русского языка, решив отдохнуть от своих научных трудов, отправился в московский Парк культуры и отдыха и там на танцевальной площадке (встретил стройную девушку, настоящую сильфиду, сразу же пленившую сердце ученого. Но как только окончился танец и профессор со своей партнершей отошел в тень сада, сильфида открыла рот и огорошила своего поклонника такими перлами:
– «Где это вы такой костюмчик оторвали? Материал здесь от той мамы» и т. д.
Употребление арготизма «оторвать» в подобном же смысле находим и у Шолохова в книге «Они сражались за родину»:
…за месяц поправился он на шесть килограммов. Вот это я понимаю, – оторвал парень. (Цит. по газ. «Русские Новости», Париж, 223 (49).
Следует отметить, что ходкое словцо «оторвать» применялось и в ином смысле, служа примером жаргонной полисемии:
Хорошо забежать с другом на приморский бульвар, оторвать на гитаре «Яблочко», поплясать под луной. (Ю. Крымов, Танкер «Дербент», 73).
Лагоденко «оторвал» матроскую чечетку. (Трифонов, Студенты, 200) [36].
Рельефным изображением того, как «…живая речь советской детворы, юношей и девушек засорялась всяким языковым мусором, отвратительными «блатными» словечками и пр.» (В. Викторов, «Язык великого народа», Комсомольская Правда, 16 окт. 1937), могут служить и два приводимых ниже поэтических текста. Последний из них, пародийный, ярко показывает, как «блатная музыка» опошляла даже любовь. Эти стихи приписывались В. Лебедеву-Кумачу, но так ли это, авторам данной работы, несмотря на их старания, установить не удалось, ибо они видели оба эти текста только в списках, с незначительными вариациями.
ВДВОЕМ С ЛЮБИМОЙ
Как день хорош; как ярко солнце светит,
Как хорошо итти вдвоем с тобой…
Вести беседы обо всем на свете
И пить душистый воздух голубой.
Медовый воздух… Им нельзя напиться,
Но может закружиться голова,
И сердце хочет вылететь, как птица,
И губы шепчут нежные слова…
Любимая, хорошая, родная…
Не знаю, как еще назвать тебя…
Весь ласковый словарь припоминаю,
Смеясь, и заикаясь, и любя.
Да что слова! У лучшего поэта
Для милых глаз едва хватает слов.
От кончика ботинок до берета
Я нежностью одеть тебя готов.
Так мы идем. И зелень полевая
Ромашками нам радует глаза,
А в воздухе, как-будто неживая,
Стеклянная повисла стрекоза.
«Счастливые часов не наблюдают» -
Пускай зовут нас в город поезда,
Сегодня двое в город опоздают,
Об этом знает первая звезда.
* * * * * * * *
Ядрена вошь, как крепко солнце шпарит!
Лазурь небес до чортиков светла.
Как хорошо с тобою топать в паре,
Бузу тереть и заправлять вола.
А воздух, гад, с катушек сбить ловчится,
И вся горит в запарке голова,
И сердце начинает колбаситься,
И поневоле треплешься, братва.
Гадюка, заводная, мировая,
Девчоночка, с присыпкой на большой,
Я от муры любовной изнываю,
Я влип, как сволочь, телом и душой.
Что говорить! Я влез с тобой в бутылку,
Засыпался до самых до волос.
Девчоночка, во всю мою любилку,
Люблю тебя от клифта до колес.
Мы топаем. Жарища как в мартенке,
И на полях шикарная буза.
Туда ее в крыло, и в хвост, и в зенки,
На солнышке психует стрекоза.
«Фартовые не смотрят на бимбрасы» -
Пропустим на-фить все мы поезда.
С тобой всю ночь готов точить я лясы,
Когда на стреме рыжая звезда.
В. Дыховичный и М. Слободской также высмеивают в сатирическом стихотворении «Боря Н.» молодого рабочего парня, изукрасившего всё свое тело замысловатой татуировкой, а речь – вульгарными словечками:
…Язык не иностранный,
Но все же очень странный,
У Бори нет словечка простого за душой.
Не скажет он «Пройдемся…»,
А скажет «Прошвырнемся…»,
Не скажет «Хорошо, мол»,
а скажет: «На большой!»
Он на язык дикарский, жаргонно-тарабарский,
Так переводит фразу: «Я завтра позвоню» -
«До вас я утром звякну,
Не звякну – в полдень брякну,
А нет, так перебрякну,
дозвякаюсь на дню».
(Крокодил, № 35, 20 дек. 1950).
Однако, подобная лексика присуща не только «Боре Н.», которого авторы стараются подать, как некоторое исключение. Так, коммунист – дежурный по райкому партии в романе Вс. Кочетова «Под небом родины» (Звезда, № 11, 1950) тоже предлагает посетителю:
Вот телефон, брякните ему.
Даже говоря о Любе Шевцовой, героине краснодонской подпольной антинемецкой организации, А. Фадеев воссоздает ее лексикон, в который вкраплены такие же арготизмы:
Любка… всё тащила Сергея в кино или «прошвырнуться» по Ленинской. (Молодая Гвардия, 200).
Влиятельный советский критик А. Тарасенков подчеркивает, что язык героев В. Катаева в романе «За власть Советов» (даже старых большевиков) «засорен хулиганскими оборотами и так называемыми одессизмами». Впрочем, это и неудивительно, ибо в данном случае действие романа происходит в Одессе, но в той же статье «За богатство и чистоту русского литературного языка», помещенной в «Новом Мире» № 2 за 1951 год и являющейся откликом на знаменитую дискуссию о языке и, в частности, на статью Сталина «Марксизм и вопросы языкознания», Тарасенков говорит:
«Особенно много вреда развитию советской литературы нанесла в области языка и так называемая южно-русская школа. Целая группа писателей в течение долгих лет культивировала в литературе так называемый одесский жаргон, представляющий собой крайнюю степень уродства и искажения русского языка. Первый начал эту разрушительную работу Бабель… но разве в «Интервенции» Л. Славина, в произведениях И. Ильфа и Е. Петрова, в стихах того же И. Сельвинского мы не найдем сколько угодно примеров этого уродливого языка? До последнего времени сохранили живучесть эти тенденции.
…Всё еще находятся писатели, которые склонны к засорению своей речи уродливыми выражениями и словечками, почерпнутыми из воровского, жаргона, из рыночной лексики.
…Вот примеры из языка Л. Кассиля, писателя, пишущего для детей: «сопля задушевная», «плювай пожидче», «штаб меня на этот вопрос щупал», «а по ха не хо?», «без таланта и вошь не накарябаешь», «еще поживем, труба-барабан», «чорт знает, гроб и свечи», «молчи, закройсь», «от банки не отдирайся, хвостом не плюхай» (стр. 214).
Действительно, несмотря на ведущуюся борьбу, зло слишком глубоко въелось в язык. Об этом свидетельствует и фельетон некоего Г. Шапошникова – «Как Николай Петрович сделался критиком», помещенный в «Крокодиле» № 15, от 30 мая 1950 года:
«За обедом, покончив со сладкими пирожками, Федя во всеуслышание объявил:
– А вчера в шестом «Б» ребята настоящий шухер устроили!
– Что за выражения?… Кажется, пора тебе говорить уже культурно? – строго заметил Николай Петрович, Федин папа, и укоризненно покачал головой.
Федя недоумевающе передернул плечами и продолжал прерванную речь:
– Они не захотели пешком чухрать до самого музея и смылись, а Иван Петрович стал капать на них и угробил всех ребят.
– Это просто невыносимо! – возмутился Николай Петрович. – Откуда ты берешь все эти «капать», «шухеры», «чупрать»?
– Не «чупрать», а «чухрать», – поправил Федя, и с удивлением посмотрел на отца: – Да ты книг не читаешь, что ли?
– Каких книг? – испуганно переспросил Николай Петрович и даже отодвинулся от стола.
– Ты же сам мне недавно подарил, вот, посмотри! – и Федя подал с полочки новенькую книжку.
Николай Петрович прочитал: Г. Шолохов-Синявский. «Сухая юла». Повесть. Ростиздат, 1949.
– Нам Анна Платоновна, – продолжал Федя, явно обиженный недоверием отца, – на уроке русского языка как-то говорит:
«Мальчики, не засоряйте свою речь словесным хламом, выражайтесь литературно!» А мы ей эту книжку: «Объясните, пожалуйста, на каком языке здесь говорят?» Ну, она посмотрела и ухайдакалась сразу!
Николай Петрович пропустил мимо ушей диковинное слово «ухайдакалась» и выхватил «Сухую юлу» из Фединых рук… Молча перелистывал книжку, потом вытащил блокнот и быстро стал записывать наиболее поразившие его изречения автора:
Угроблять меня вздумали (стр. 31).
Я не позволю на себя капать (стр. 31).
А насчет того шухера… (стр. 43).
Раньше времени не трепаться (стр. 47).
Заставлю пешком до самого отделения чухрать (страница 72).
Ухайдакался Савка… (стр. 130).
Николай Петрович сердито захлопнул книгу и задумался.
Быть может, при помощи таких «жаргонных» словечек создается так называемый «местный колорит». Неужели передовые люди гиганта-совхоза… говорят на этом странном «чухрально-шухерском» наречии?
Предположим, писатель не понимает, что, коверкая русский язык, он засоряет и устную речь нашей молодежи. Неужели же редактор не может поправить его, чтобы хорошую в общем книжку очистить от надуманных словесных выкрутасов и чуждых русскому языку «жаргонных» словечек?»
Приведенные образцы «словесного хлама», возмутившие Фединого отца, по сути являются смесью двух элементов: так сказать, собственно блата («шухер» и т. п.) и областных вульгаризмов, тесно сросшихся с ним. Так, у В. Даля, в его «Толковом словаре», т. IV находим:
Ухондакать, ухайдакать что, кого, сев. тмб. ряз., (ухандакать сар. Оп.), (ухойдакать, -ачить пен. твр. Опд.), уходить, сгубить, истратить, доканать; убить (стр. 1114).
Чухрать или почухрать куда, юж. поскакать; пойти, побежать (стр. 1383).
Но «блат» обозначает не только набор «жаргонных словечек», а и одну из сторон советского быта:
Если бы я придерживался истины, завоевывавшей тогда всё больше признания и гласившей, что «блат в период социалистического строительства решает всё», то от сборов я мог бы уклониться. (Соловьев, Записки советского военного корреспондента, 54).
В. Жирмунский раскрывает само значение слова «блат», выводя его из немецкого арго, где «platt» обозначает «свой» (говорящий на своем языке – см. «Нац. яз. и соц. диал.», стр. 286). Мы считаем, что именно это значение легло в основу советского выражения «по блату» (синоним – «по букве з», – т. е. по знакомству) [37], где «свой» делает что-либо для «своего» [38].
Братья Тур, в своем фельетоне «Давайте не будем!», отмечали:
«Отвратительное и, к счастью, уже исчезающее явление, именуемое «блатом» создало свои особые термины, прозрачные и рискованные, полные намеков и недоговоренностей, неожиданных значений и многообещающих возможностей. Это был особый язык, рожденный в сомнительных распределителях, торговых базах и питательных точках, уже вымирающий, как вымер санскрит.
«Стимулировать»…, «обеспечить»…, «забронировать»… Все эти невинные и старые на первый взгляд слова имели, кроме прямого легального, еще и потайной смысл, двойное дно, скрытую пружину…» (Известия, 1 мая 1937). Наблюдательные и умные авторы ошибались только в одном: «блат» не вымер и не исчез: пышным цветом он расцвел снова во время войны и в послевоенный период в связи с острым недостатком различных материалов.
Через десятилетие после статьи братьев Тур сталинские лауреаты всё еще вкладывают в уста своих героев – ответственных партийцев всё тот же жаргон;
Боюсь, начнет блатовать, а это мне не по душе. (Бабаевский, Кавалер Золотой Звезды, 139). Даже у поэта Н. Грибачева в его поэме «Колхоз «Большевик» один из героев упрекает другого:
…девкам модницам потакаешь, труд полегче даешь по блату…