Глава IX. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Глава IX. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
После представления посильно собранного материала, характеризующего русский язык советского периода, хочется обобщить проблематику советского языка в двойном аспекте: и как языка, несущего на себе отпечаток советской системы, и как языка, являющегося детищем нашего века. Эта проблематика связана с общими лингвистическими моментами, а также распадается на два основных комплекса: 1) взаимоотношение русского языка советского периода и отображаемой им жизни; 2) качественное своеобразие русского языка советского периода.
Язык, конечно, не является материальной или, скажем, зеркальной копией действительности. Как бы ни был богат язык и точен в своем отображении этой действительности, последняя богаче его и потому, что некоторые нюансы мысли, чувств и понятий не находят своих адекватов в языке, и потому, что язык сам по себе является только частью действительности.
Нельзя также воспринимать язык, как самодовлеющий организм, имеющий только свои собственные законы развития (например, фонетические законы). К тому же часто «законы развития» переносятся в язык из тех областей науки, которые являются ведущими в данный период. Так, прошлое столетие, прошедшее под знаком дарвинизма, породило и лингвистическую эволюционную школу Шлейхера, сконструировавшего свое языковое древо, растущее из праязыка [83].
Подходя конкретно к русскому языку советского периода, следует помнить, что он является одновременно и человеческим языком вообще, и национальным, т. е. именно русским, и, наконец, в какой-то мере советским. Принадлежа к системе передовых языков современности, он имеет много тенденций, общих с другими языками западной культуры, будучи же национальным, русским языком, он сохраняет определенную традиционность и консервативность, присущие национальным языкам вообще. Являясь же русским языком советского периода, он вынужден отображать изменения уклада жизни страны в его насильственно навязанных формах, одновременно фиксируя в своей неофициальной, но общенародной семантике подлинное отношение русского народа к советской действительности.
В своей интересной, уже упоминавшейся нами работе «Die univerbierenden Verkurzungen der heutigen russischen Sprache» (стр. 5) шведская лингвистка А. Бэклунд, отмечая исчезновение множества слов, свойственных русскому языку дореволюционного периода, укоризненно замечает:
«…Но еще большим является количество совершенно новых слов, остающихся, как я неоднократно могла отметить, вовсе неизвестными или просто непонятными консервативным русским эмигрантам…» (перевод наш – Ф.).
Рассказывая о встрече с американским офицером русского происхождения, Г. Климов в своей книге «В Берлинском Кремле», выдержки из которой печатались в еженедельнике «Посев», 1949-50 гг., замечает:
«Меня удивляет, что американец говорит по-русски лучше, если так можно выразиться, чем мы сами. Видимо, он покинул Россию тридцать лет назад и его речь осталась абсолютно без изменений – такой, как говорили раньше в России. Наш же язык изменялся вместе с ломкой жизненного и социального укладов в советской России. Он засорен жаргоном и пересыпан неологизмами. Американец говорит заспиртованным языком мертвой России». (Посев, № 37, 1949).
Искажение языка в период Революции иногда отмечалось и в советской прессе. Так, в «Известиях» от 19 дек. 1923 г. некий Ю. Яснопольский в статье «Борьба за язык» достаточно резко высказывался по этому поводу:
«Русский язык жестоко пострадал за время Революции. Ничто не подверглось у нас такому беспощадному исковерканью, как язык».
Ровно через тридцать лет Ф. Гладков в уже цитированной статье «О культуре речи» отмечал в более спокойном тоне:
«Живая речь русского советского человека стала несколько иной, чем до Октябрьской революции, и своеобразной в стиле…»
Учитывая всю односторонность взгляда на язык, как на животный организм, следует отметить, что, подобно последнему, он стремится к избавлению себя от паразитарных элементов. Это в огромной мере касается и тех «блатных» элементов, которые уже частично изживаются в пределах самой советской системы и тех собственно-советизмов, которые будут изжиты только с уничтожением режима, их породившего.
Признавая сложность взаимоотношений русского языка советского периода и самой советской действительности, учитывая перекрещение путей развития его и Революции, мы подходим ко второму вопросу: является ли русский язык при советах качественно-отличным от русского языка других исторических периодов или его особенность заключается только в повышенном количественном обогащении неологизмами и потере некоторых семантических групп?
Конечно, интенсифицированное словотворчество в русском языке советского периода и быстрое отмирание (с довольно частыми теперь воскрешениями – «солдат», «генерал», «погон») многих, ставших ненужными, слов, могут рассматриваться как результат внешнего влияния Революции, как нечто наносное, не органичное для языка. Появление новых понятий и уход старых изменили как будто внешний – лексический облик языка. То, что характерно только для революционной эпохи или что оказывается уродливым языковым оформлением уродливых жизненных явлений, должно исчезнуть вместе с самими явлениями.
Но если бесчисленные и часто безобразные советские аббревиатуры и обречены на исчезновение, то это отнюдь не значит, что ходом истории будет приговорена к смерти и сама категория аббревиатур, ведь они являются достоянием не только русской Революции, а и нашей эпохи в целом. Это языковые молекулы современности. И отдельные аббревиатуры в русском дореволюционном языке («РОПИТ», «ЮРОТАТ» и др.), и многочисленные аббревиатуры в передовых современных языках – английском, французском, немецком – свидетельствуют о закономерности аббревиации, как соответствующей современному образу мышления, строящемуся, согласно удачному определению Маха, на принципах экономии. Характерно, что, издеваясь над потоком аббревиатур, хлынувших в современный немецкий язык, некий М. Л. поместил в Die Neue Zeitung, Munchen, от 15 февр. 1950 г., заметку под названием: «Despra – die neue deutsche Stiefmuttersprache». Приведя разговор со знакомым, автор, оглушенный изобилием в его речи аббревиатур, особенно инициальных, горько сетует:
«Anscheinend beherrscht er nicht mehr die deutsche Sprache, sondern nur noch eine Schrumpfform davon, die Despra» [84].
Темпы жизни создают краткую, конденсированную речь, пытающуюся минимумом формальных средств передать максимум содержания. На новой ступени здесь повторяется синкретизм первобытной речи, вмещавшей в отдельных словах целые предложения.
Проявляя незаурядную наблюдательность, Джордж Оруэлл, уже упоминавшийся выше знаменитый английский сатирик, отмечал в цитированном романе «1984» моменты, присущие советскому языку:
«…Даже в первые десятилетия двадцатого века спрессованные слова и фразы были одной из характерных черт политического языка; было замечено, что тенденция к употреблению сокращений такого рода наиболее ярко проявилась в тоталитарных странах. Примерами могут служить такие слова, как наци, гестапо, Коминтерн, инпрескор, агитпроп… Было отмечено, что такое сокращение наименования суживало и слегка изменяло его значение, исключая большинство ассоциаций, которые в противном случае были бы связаны с ним. Например, слова Коммунистический Интернационал вызывают сложную картину всеобщего человеческого братства, красных флагов, баррикад, Карла Маркса и Парижской Коммуны. Слово Коминтерн с другой стороны говорит лишь о тесно спаянной организации и о твердо установленной доктрине. Оно относится к чему-то, так же легко распознаваемому и так же ограниченному в своем назначении, как стул или стол. Коминтерн – это слово, которое можно произнести, почти не думая, тогда как Коммунистический Интернационал представляет собой фразу, над которой необходимо задержаться хотя бы на один момент». (Перевод наш – Ф., стр. 310).
Действительно, часто аббревиатура не воспринимается аналитически, в ее отдельных компонентах, и прав проф. Л. Щерба, заявляя, что:
«…никто не раскрывает себе колхоз как коллективное хозяйство, а скорее коллективное хозяйство приходится раскрывать как колхоз». («Литературный язык и пути его развития», стр. 52).
Если характернейшей внешней особенностью современного языка является его аббревиатурность, т. е. морфологически-новое оформление лексики, при котором более краткие слова несут в себе более сложное содержание, то подобный возврат к конденсации речи наблюдается и в душе языка – его строении, синтаксисе. Громоздкий гипотаксис с его многоэтажными придаточными предложениями всё больше и больше вытесняется простыми распространенными предложениями, где причастные и деепричастные обороты, не обедняя содержания предложения, детализируют основную мысль, сохраняя органическую связь общего и частного.
Отталкиваясь от, так сказать, общеэпохальных явлений в русском языке, следует несколько подробнее остановиться на его современной советской специфике, находящейся в постоянном противоречии с его национальной природой. Употребляя советскую фразеологию, мы можем сказать, что, развязав величайшую в мире революцию, русский народ развязал и свой язык. В этой буйной стихии освободились многие речевые силы. Революция разрушила средостение между языком элиты и низов, что, казалось бы, совпало со стремлениями лучших представителей русской литературы от Пушкина до Лескова, боровшихся за народность языка. Но при советах эта народность часто подменялась, да и до сих пор подменяется, нарочитой вульгаризацией, санкционированной сверху. Культивирование, особенно в первые годы Революции, вульгарного и даже «блатного» лексикона привело к сильному засорению языка. В то время как в «Тихом Доне» М. Шолохова или сельской лирике С. Есенина мы находим добротность народной речи, в поэзии Демьяна Бедного или А. Безыменского наблюдается использование худших элементов просторечия – вульгаризмов, а подчас и блатных словечек из лексики преступного мира.
Признавая, что «…небрежное, невнимательное отношение к языку, недостаточная работа над словом, неумение использовать огромную изобретательную силу слова, излишнее употребление жаргонных словечек, неумелое использование местных диалектов, необоснованное нарушение грамматического строя языка всё еще имеют место в нашей работе» (А. Чивилихин, «О языке литературных произведений», Звезда, № 11, 1950, стр. 166), советы с течением времени стали бить отбой как в отношении злоупотребления аббревиатурами, так и в отношении засорения языка вульгаризмами, арготизмами и диалектизмами.
Еще в прошлом столетии Поль Лафарг отмечал особенность языкового развития в послереволюционные периоды:
«…после революции наступила реакция, когда шлифованный язык попытался восстановить свой авторитет среди правящих классов и вытолкнуть неологизмы, ворвавшиеся в него». (La langue francaise avant et apres la Revolution, p. 42, перевод наш – Ф.).
В области нормирования языка, так же как и в других областях, большевики руководятся отнюдь не какими-либо принципами эстетики или общеполезности, а только политическим моментом. Подобная языковая политика довольно откровенно раскрыта в нашумевшем в свое время письме Максима Горького А. Серафимовичу (цит. по сборнику М. Горького «О литературе», стр. 136-37):
«…в области словесного творчества языковая – лексическая – малограмотность всегда является признаком низкой культуры и всегда сопряжена с малограмотностью идеологической, пора, наконец, понять это!
Ни один из наших критиков не указал литераторам, что язык, которым они пишут, или трудно доступен или совершенно невозможен для перевода на иностранные языки.
А ведь пролетариат Союза Советов завоевал и утверждает право свое большевизировать мир [85] (подчеркивание наше – Ф.) и литература пролетариата-диктатора должна бы – пора уже – понять свое место, свое назначение в этом великом деле…
Необходима беспощадная борьба за очищение литературы от словесного хлама, борьба за простоту и ясность нашего языка…»
В то время как М. Горький, говоря о необходимости следить за чистотой языка, имеет в виду распространение большевизма за рубежами СССР, уже упоминавшийся нами выше А. Чивилихин столь же откровенно говорит о необходимости «чистки» языка как одного из орудий влияния большевистской партии внутри Советского Союза:
«Борьба за чистоту, выразительность, изобразительную силу, красочность и богатство языка наших произведений и тем самым участие в дальнейшем совершенствовании языка – вот задача писателей, непосредственно связанная с трудами товарища Сталина о языке. Конечно, следует помнить, что совершенный язык нужен нам не вообще, а для наиболее достойного воплощения в своих произведениях образов советских людей, для наиболее совершенного выражения наших идей» (стр. 169).
Однако задолго до А. Чивилихина, выполнившего партийный заказ, о «борьбе за чистоту» довольно пессимистически, но одновременно и весьма убедительно, высказался Е. Поливанов («За марксистское языкознание», стр. 164):
«Вообще мне представляется довольно сомнительной борьба с каким-либо языковым (в коллективной языковой психике существующим, разумеется) явлением, имеющим внеязыковую причину, если борьба эта не обращена вместе с тем на искоренение этой причины данного явления».
Несомненно, что пестрота и засоренность языка в первые десятилетия после Революции в какой-то мере обусловливались и теоретическими положениями советского языкознания, возглавлявшегося тогда акад. Н. Марром. Признание классовости языка и рассмотрение местных диалектов как прямых потомков самостоятельных племенных языков способствовали укоренению взгляда на общий язык как на фикцию или, в лучшем случае, как на конгломерат разрозненных классовых, профессиональных и территориальных диалектов.
Хотя акад. Н. Марр уделял очень мало внимания проблемам современного языка, всё же в одном высказывании, посвященном языку советского периода, он уверяет в существовании сдвига «на новую ступень стадиального развития человеческой речи, на путь революционного творчества и созидания нового языка» (Избранные работы, т. II, стр. 375).
Замечание акад. Марра остается только теоретическим домыслом, ибо ни разговорный, ни литературный русский язык при советах не могли структурно так измениться, чтобы уместно было говорить о какой-либо новой стадии. Но если кое-что и изменилось в облике русского языка советского периода, то большевики, избравшие в последнее время курс ура-патриотизма, стали призывать к очищению языка от обычной для революции накипи, лицемерно ссылаясь на традиции классиков.
Как бы конкретным применением этих новых положений в научно-педагогической практике является построение грамматических работ последнего времени почти исключительно на языковом материале, не обладающем сугубо советской спецификой, – в противоположность тому, что наблюдалось раньше.
И. Сталин, принявший активное участие в очевидно им же затеянной дискуссии о языкознании, определил новый взгляд на русский язык как на общенациональный, бывший таким во все времена существования Государства Российского. Вопреки взглядам своего учителя Ленина, Сталин считал язык чуждым классовой дифференциации, а потому, конечно, и вполне приемлемым для социалистического, бесклассового общества.
Желая теоретически обосновать «внеклассовость» и «нейтральность» языка, И. Сталин заявил следующее:
«…язык, как средство общения людей в обществе, одинаково обслуживает все классы общества и проявляет в этом отношении своего рода безразличие к классам. Но люди, отдельные социальные группы, классы далеко не безразличны к языку. Они стараются использовать язык в своих интересах, навязать ему свой особый лексикон, свои особые термины, свои особые выражения». (Правда, 20 июня 1950).
Вторая половина абзаца (при удивительной непредусмотрительности автора) может быть отнесена к партийно-большевистской терминологии и фразеологии, сковывающим дотоле свободный русский язык.
Объявленный теперь монолитным язык «бесклассового» общества, по сути, оказался не общим языком русского народа, а только механической смесью действительно народного языка, питающегося из неисчерпаемого источника живой воды, собранной по каплям из всех слоев, групп и профессий нации, и жалких политических и агитационных штампов – мертвой воды, вливаемой насильно в язык и отравляющей его.
Засорение языка параллельно сопровождается и обеднением его, а именно, выпадением из речевого и литературного обихода целых лексических рядов, являющихся не только самодовлеющими, но и дающими часто материал для иносказания, образного языка поэзии, сублимирующей в себе язык обыденной прозы. Здесь можно упомянуть почти полное исчезновение таких лексических комплексов, как религиозный, мифологический и многие другие.
Об этом же явлении говорит и С. Ожегов («Основные черты развития русского языка в советскую эпоху», стр. 34):
«…первые годы революции, годы борьбы со свергнутыми классами и укрепления советского строя характеризуются массовым устранением, переходом в пассивный запас лексики, связанной со старым государственным строем и буржуазным бытом. Уходит со сцены старая государственная, судебная, церковная [86], финансовая и т. д. терминология в связи с уничтожением старых учреждений, должностей, чинов, титулов (ср., например, «губернатор», «департамент», «гимназия», «городовой», «экзекутор», «столоначальник», «подать», «акциз» и т. д.). Уходит и многообразная лексика, связанная с общественными и бытовыми отношениями капиталистического общества (ср., например, «прошение», «проситель», «господин», «барин», «гувернер», «инородец», «прислуга» и т. д.). Выходят из употребления слова, специфические для буржуазно-дворянского жаргона (ср., например, «мезальянс», «светский», «галантный» и т. д.) или для специфически интеллигентного обихода («не откажите», «благоволите сообщить», «милости прошу»)».
Наряду с исчезновением многих лексических комплексов, относящихся к дореволюционному периоду, наблюдается и переход в рубрику анахронизмов ряда слов, связанных с бытом дореволюционной деревни. Сюда можно отнести такие слова, как «десятина», «полоса», «соха» или, например, выражение «работать миром».
Очень показательна статья, появившаяся в «Комсомольской Правде» от 22 октября 1937 г. под названием «Исчезнувшие понятия». В ней сообщалось, что учащиеся младших классов пяти московских школ были опрошены, как они понимают смысл двадцати восьми слов, употреблявшихся в прошлом. Оказалось, что дети, за исключением одного-двух, и то давших неправильные ответы, не смогли объяснить, что означают слова «дворянин», «надворный советник», «кутузка» и т. д.
Что касается религиозного комплекса, то поскольку этот опрос был проведен до восстановления относительной свободы религии (со времени войны 1941-45 гг.), подавляющему большинству детей нижеприведенные слова были совершенно незнакомы. Так, слова «исповедь» и «мощи» были непонятны всем детям, кроме одного школьника, заявившего, что «мощи – это сушеный поп». В статье приводятся ответы в тех исключительных случаях, когда кто-либо из детей смог ответить на заданный вопрос:
Рай – 1) Это птичник; 2) Там, где тепло, санаторий такой.
Грех – 1) Не знаю. Грек – знаю. 2) Грех – это пугают, чтоб не баловались.
Нечистый дух – Это когда в комнате много грязных дядек и курят.
Крестный ход – Машина скорой помощи, которая возит больных.
Слово «пост» ассоциировалось во всех ответах только с пограничником или милиционером.
Об обеднении русского литературного языка из-за насильственного изгнания из него церковно-славянских элементов находим соответствующие строки у А. Л. Бема («Церковь и русский литературный язык», изд. Русского научно-исследовательского объединения в Праге, 1944, стр. 57):
«Когда в Советской России закрывали церкви и насаждали безбожие, то не думали о том, что, разрушая Церковь, не только подрывают нравственные основы народа, но в корне подрезают тот язык, на котором держатся образованность и культура. Только позже стали задумываться над тем, что наступает заметное обеднение языковой культуры, что беднеет язык и выхолащивается его сердцевина. Из языка стали исчезать слова и обороты, необходимые для выражения более сложных понятий, от чего страдала даже чисто материальная культура, не говоря уже о духовной. В современной советской литературе рассеяно немало примеров языковой беспомощности русского среднего человека во всех случаях, где ему приходится коснуться тем, выходящих за рамки обыкновенного житейского разговора…
…Насколько далеко пошло это обеднение современного русского разговорного языка, в связи с ослаблением влияния Церкви, видно также из тех примечаний, которыми вынуждены редакторы сопровождать издания памятников нашего недавнего прошлого…»
В свое время советы, опираясь на указания Ленина, утверждали, что в пределах одной национальной культуры существуют две культуры, а отсюда и два языка: буржуазный и пролетарский. Однако в дискуссии о советском языковедении И. Сталин, в угоду новой генеральной линии, совершенно определенно отказался от формулировки Ленина, заявив, что:
«В литературе нередко эти диалекты (классовые – Ф.) и жаргоны неправильно квалифицируются как языки: «дворянский язык», «буржуазный язык» – в противоположность «пролетарский язык», «крестьянский язык». («Относительно марксизма в языкознании», Правда, 20 июня 1950).
Но при рассмотрении именно советского языка становится совершенно очевидным, что никогда семантическая нагрузка слов и выражений не разнилась так у власть предержащих и народных масс, как это можно наблюдать в советский период. Термины и фразы «социализм», «бдительность», «враг народа», «добровольная подписка на заем», «энтузиазм масс» – полярно-противоположны в официальной и подлинно-народной интерпретации.
Это расхождение между официальным смыслом слов и их общенародным толкованием бросилось в глаза и Дж. Оруэллу, вне сомнения пользовавшемуся русским языком советского периода как прототипом «новоречи»:
«…Ни одно слово в «Б» словаре (т. е. партийно-массовом – Ф.) не было политически нейтральным. Многие из них были эвфемизмами. Такие слова, например, как «радостьлагерь» (концлагерь) или «Минимир» (Министерство Мира, т. е. Министерство Войны) обозначали почти точно противоположное тому, чем они, якобы, являлись». (Перевод наш – Ф., «1984», стр. 309).
Действительно, семантическое раздвоение лексики, ее двуплановость является, быть может, самой характерной особенностью советского языка. «Враг народа» воспринимается широкими массами как «враг режима», мечтающий о благе для народа, «трудовой энтузиазм масс» прикрывает безудержную эксплуатацию человека государством, заставляющим советских граждан надрываться на непосильной работе в холоде и голоде, под страхом репрессий; «советская бдительность» означает страшный террор, когда в застенках НКВД-МВД гибнут бесчисленные, ни в чем не повинные жертвы. Раскрытие подлинного смысла подобных выражений – это противоядие, выработанное народом против одурманивания его лживыми штампами.
Аналогичная судьба – переосмысление народом официальных терминов – постигла и «положительные», с точки зрения властей, слова. Для иллюстрации разрешим себе процитировать небольшой отрывок из статьи В. Александровой «Как изменяется литературный язык» (Новое Русское Слово, 20 мая 1951):
«Любопытна противоречивая репутация в послевоенной жизни маленького прилагательного «правильный». На языке писателей и литературных критиков – «правильная статья», «правильный человек» – означает похвалу. Совсем иначе оценивают это качество рядовые советские люди. Варя, героиня рассказа Б. Бедного «Государственный глаз», после окончания техникума получает работу на лесозащитной станции в качестве учетчицы. Она с жаром принимается за работу, рьяно сражается за соблюдение предписаний старшего механика. Но о ее наставлениях помощник бригадира говорит ей в сердцах: «До того ты правильный человек, что слушать тебя тошно». А другой еще «уточняет»: «Под старость из тебя такая сварливая баба выйдет, каких еще на свете не было». Толкование слова «правильный» в смысле «скучный», «бездушный» – настолько распространено в жизни, что даже критики дрогнули: в их статьях теперь не редкость встретить рассуждение о том, что хотя положительный герой безусловно высказывает «правильные мысли» – сам он скучный человек».
Здесь, по сути, смыкаются две вышеуказанные проблемы русского языка советского периода, а именно: проблема взаимоотношения языка и действительности есть необычное для языкового развития раздвоение семантики слов на официальную и неофициальную, т. е. сосуществование в одном и том же письменно-речевом оформлении намеренно-лживого отображения и правдивого восприятия советской действительности. Именно через необычность разрешения этого вопроса раскрывается и вторая проблема – качественное своеобразие русского языка советского периода.
Сложность момента заключается в том, что фразеологический штамп давно существует в развитых языках, т. е. стилистика языка, его фразеологическая идиоматика заключается не только в образном употреблении как будто не совместимых логически элементов («экзамены на носу», «он не в своей тарелке»), но и в обыкновенной стандартизации синтагм («отрицать явление», но «опровергать мысль, мнение»). В основном – это проблема синонимического подбора.
Этот синонимический подбор, по сути, является «естественным отбором», закономерность которого не всегда может быть прослежена и объяснена. Так как человек еще до сих пор не открыл подлинных пружин языкового развития, то он не в состоянии произвольно менять его структуру.
Классикам, конечно, в какой-то мере удается внести что-то свое в структуру языка, в его лексику и даже фразеологию. Но это индивидуальное творчество, по сути, является только шлифовкой того материала, тех полуфабрикатов, которые неосознанно создаются безымянными творцами, а имя им – легион.
Что же сделали большевики? Они узурпировали и монополизировали право создания фразеологических штампов. В отличие от народной многовековой чеканки слов и выражений, охватывающих всё многообразие человеческой жизни, большевики создали сотни и тысячи бездушных партийно-политических фраз, не руководствуясь и не следуя никаким другим соображениям, кроме одного – соответствия пресловутой «генеральной линии» на данный момент.
Еще задолго до написания этой книги, на пороге тридцатых годов, уже высказывалось мнение, что «нельзя десять лет подряд играть на человеческой психике одним и тем же смычком, – об этом нам конкретно расскажет история любого изживаемого образа или оборота». (Е. Поливанов, За марксистское языкознание, стр. 171) [87].
И, действительно, язык жестоко мстит за насилие над собой, за то, что в него искусственно вводят не народом-языкотворцем созданные слова и фразы, не выношенные в глубинах народного сознания и не являющиеся плотью от плоти его. «Нет в них души», – сказал бы великий русский языковед П. Потебня, нет в них следов неутомимого труда всего народа, добавим мы, следуя проникновенным словам классика русской литературы В. Короленко:
«Слово – это не игрушечный шар, летящий по ветру. Это орудие работы: оно должно подымать за собой известную тяжесть. И только по тому, сколько оно захватывает и подымает за собой чужого настроения, – мы оцениваем его значение и силу».
Советская речь именно и не обладает этой весомостью, о чем убедительно свидетельствует уже упоминавшийся М. Слободской в своих сатирических стихах (цит. по Новому Русскому Слову, 30 янв. 1951):
Слова пусты – без веса, без нагрузки,
Приходят и уходят налегке -
Оратор говорит хоть и по-русски,
Но всё же не на русском языке.
У речи нет ни формы, ни обличья,
Словарь – по пальцам можно перечесть,
Не «нету», а «отсутствует наличье»,
«Фактически имеем», а не «есть».
Он скажет не «сейчас», а «на сегодня»,
Не «двое», а «в количестве до двух»…
В своей очень интересной работе «Живое и мертвое слово» Л. Ржевский на вопрос, перестал ли русский язык быть «великим и могучим», справедливо отвечает:
«Великим и могучим – нет, не перестал. Не успеет перестать. Будем надеяться, что никогда не перестанет, но он перестал быть свободным. И от этого все качества. Последствия этого катастрофичны». (Грани, № 5, 1949, стр. 63).
Далее автор, не переоценивая засоряющую роль вульгаризмов и даже проявляя к ним излишнюю терпимость, несколько консервативно подходит к оценке многих, мы бы сказали, полезных неологизмов в русском языке советского периода.
Зато нельзя не согласиться с его утверждением, что «…несвободный язык истощается, как река в засуху – вширь и вглубь. Словарь хиреет не только за счет сдачи в архив некоторых словарных рядов, – оскудевают лексико-семантические комплексы, беднеет синонимика языка. Я хочу сказать, что вторым тягчайшим следствием давления на мысль и слово является страшная шаблонизация речи». (Там же, стр. 64-65).
Однако даже сорокалетняя засуха не может иссушить могучую и полноводную реку русского языка. Пусть обмельчало русло, затянуло его илом, обнажились безобразные коряги, но пройдет благодатный дождь и снова забурлит, заиграет река и унесет далеко, в море забвения, тину и сор, попавший сверху. Да и на дне реки бьют неиссякаемые ключи народной мудрости и сопротивления всему наносному, уродливому, лишающему свободы и русского человека, и русский язык. Пройдут годы, и наш потомок, рассматривая издания этих лет, с недоуменной улыбкой задержится взглядом на каком-нибудь «буйном росте благосостояния трудящихся масс под солнцем сталинской конституции и под мудрым водительством любимого вождя и учителя, лучшего друга рабочих и колхозников…». Русский язык нельзя надолго заставить придерживаться навязанного партией и правительством советского штампа, ибо еще Н. В. Гоголь отметил, что
«…нет слова, которое было бы так замашисто, бойко, так вырывалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово». («Мертвые души»).
Заканчивая наш скромный труд, мы хотели бы напомнить читателю прекрасные строки И. А. Бунина:
Молчат гробницы, мумии и кости, -
Лишь Слову жизнь дана:
Из древней тьмы, на мировом погосте,
Звучат лишь Письмена.
И нет у нас иного достоянья!
Умейте же беречь
Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,
Наш дар бессмертный – Речь.