Каникулы языка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Каникулы языка

Подлинный философский вопрос встает тогда, когда язык отправляется на каникулы.

Людвиг Витгенштейн

«Психоанализ пишущих» позволяет выделить несколько чувств, которые за последние годы стали разделенным опытом французских членов «республики ученых» и превратились на наших глазах в общее место, в трюизм. Эти ощущения суть «утрата ориентиров» (la d?sorientation), «неуверенность» (l’incertitude) и «пустота» (le vide).

Даже коллеги, настроенные весьма оптимистически относительно настоящего и будущего социальных наук (как, например, Жак Ревель), согласны, что утрата веры в способность структурализма, марксизма, психоанализа объяснять общество вызвала непреодолимое ощущение интеллектуальной пустоты. Пустота, наступившая после распада «больших парадигм», как мы уже видели, может быть воспета как обретение свободы творчества, равно как и кризис может предстать очищением от догм предшествующего этапа. Но теоретический вакуум, даже если поверить в его положительное влияние на творческую активность, без сомнения, оборачивается беспомощностью перед хаосом стремительно меняющегося мира.

«Фаза великой модернизации, когда социальные науки имели определенный ответ, куда и откуда мы идем — от религиозного общества к светскому, от крестьянского мира к индустриальному, — закончилась. Кризис 70-х годов повлек за собой эту перемену»,

— считает Морис Эмар.

Впрочем, как и физический вакуум, интеллектуальный вакуум не есть абсолютная пустота. При ближайшем рассмотрении в каждой узкой профессиональной среде бурлит жизнь, исполненная разногласий и междоусобиц. Многоголосие таких дебатов, чье значение, как правило, не выходит за пределы локальных полемик, а темы либо задаются академической борьбой за власть, либо становятся отголосками политических событий, превращает неопределенность в главное определение современной мысли[132].

Ощущение интеллектуальной пустоты отражает фрустрацию общества в отношении социальных наук и интеллектуалов в отношении себя самих, но еще в большей степени оно свидетельствует о бессилии понять происходящее и о неспособности описать то, что переживает современное общество.

Диагноз интеллектуального застоя, кризиса социальных наук или конца интеллектуалов предстанет в новом свете, если вспомнить, о какой эпохе идет речь. Последние десять — пятнадцать лет — это не просто нейтральный отрезок истории, лишь незначительно отличающийся от предшествующих и последующих десятилетий. Это время, радикально изменившее облик мира. Человечество рассталось с коммунизмом, в Восточной Европе и в России восторжествовали демократические режимы, ориентированные на западную модель, геополитическое противостояние двух ядерных сверхдержав прекратилось, глобализация стала повседневностью, и на повестку дня встал вопрос о радикальном пересмотре привычных норм и понятий.

Казалось бы, под влиянием таких глобальных перемен социальные науки должны были совершить небывалый рывок, а интеллектуальная жизнь своим расцветом затмить все предшествующие эпохи. Парадокс интеллектуального бессилия социальных наук на фоне цивилизационных сдвигов наших дней не может не поражать.

Драматическим примером интеллектуальной беспомощности перед лицом современности стал экономический кризис 1997 г., осмыслить и объяснить который до сих пор не могут ни социальные науки в целом, ни экономика в частности. Воспоминание об этом фиаско продолжает и по сей день тяжело довлеть над сознанием исследователей.

«Экономический кризис, который пережило и из которого еще и сегодня не до конца вышло наше общество, не смогли до сих пор даже описать, а не только осмыслить. Какие теоретические размышления он породил? Кризис 1920–1930-х гг. был теоретически описан через несколько лет, а этот остается неописанным до сих пор, так как ни у кого нет глобального видения того, что же произошло. Но обществу трудно жить в кризисе, который даже нельзя описать… Это как рак… Есть потребность не только в экспертизе социальных наук, но и в их способности концептуализировать происходящее…»

— говорит Жак Ревель.

Интеллектуальная дезориентация и неуверенность превращаются в дискурсе представителей социальных наук едва ли не в качество общества, в его главную современную особенность. Растерянность, преследующая интеллектуалов, стремительно обретает статус языковой нормы: если еще несколько лет назад «отсутствие проекта будущего», «непрозрачность настоящего» и «принципиальная неспособность объяснить общество» звучали шокирующей крайностью, то сегодня такие высказывания превратились в клише. Ставшее расхожим определение нашего времени как «эпохи конца глобальных уверенностей» как нельзя более полно отражает эти настроения.

В этих условиях социальные науки, утратив значение путеводной нити, указывавшей путь к совершенному обществу, готовы стать гадалкой, чья главная задача — «придать смысл» грозящему хаосу, иначе «бессмысленность» происходящего, представ в качестве главной черты современности, окончательно подорвет основы «научного познания» общества. Попытаться сделать осмысленной современную ситуацию — такой, по мнению Жака Ревеля, должна быть «важная моделирующая функция социальных наук, отдают они себе в этом отчет или нет». Показательно, что даже способность социальных наук осмыслить свою миссию не кажется безусловной наиболее проницательным из их постоянных защитников.

Непостижимость общества и непредсказуемость изменений разрушают идентичность и социальных наук, и интеллектуала. В самом деле, что делать интеллектуалу в мире, где невозможно ни предложить проект социальных преобразований, ни истолковать смысл происходящих перемен? Что делать социальным наукам, если общество не верит в их способность указать путь в будущее? Как быть, если «объективная реальность», постижение которой всегда было их хлебом насущным, больше не поддается описанию? Что толку взывать и к интеллектуалам, и к социальным наукам в надежде, что они соберутся с силами и справятся с задачами, доставшимися им в наследство от прошлого века, когда не только у отдельных интеллектуалов, но и у цивилизации в целом отсутствует проект, способный придать смысл ее существованию?

«Интеллектуал — это мыслитель, который должен придать смысл миру, находящемуся в состоянии полнейшей неопределенности. Чем более способен интеллектуал вернуть миру этот утраченный смысл, тем более он достоин уважения»

— так формулирует задачи интеллектуала Мишель Винок.

Напряженный поиск смысла заставляет интеллектуала вслепую угадывать не только исчезнувшие контуры прежде столь надежного, осязаемого мира, но и тень своего утраченного предназначения.

Потребность в интеллектуале как в выразителе «народных чаяний», говорящем от лица «отверженных», которая была его важной функцией в конце XIX — начале XX в., отпала в условиях современного демократического общества и доступности средств массовой информации. Кризис научности и объективности разрушил веру в особое предназначение касты жрецов, владеющих знанием, недоступным непосвященным.

«Интеллектуал был аристократом, мэтром, но после 1968 г. стали все меньше считаться с асимметрией положения учителя и учеников. Сегодня интеллектуал, который кричит, что он понимает проблему лучше всех, абсурден. И не потому, что интеллектуалы запятнали себя сотрудничеством с тоталитарными режимами и совершали ошибки, но потому, что сейчас остро встал вопрос: может ли в принципе кто-то что-то знать лучше других?»

— говорит Оливье Монжен.

Значение этого вопроса — в глобальном переосмыслении не только социального функционирования знания, но и его внутренней структуры. Показывая недостаточность идеи кумулятивности познания, такая постановка вопроса снимает знак равенства между знанием и информацией. Антиинтеллектуальная направленность вопроса, к которому отсылает Монжен, тоже очевидна: разочарование в социальных науках тесно связано с разочарованием в возможности познания как такового.

Когнитивный кризис достаточно непосредственно сказывается не только на проекте социальных наук, но и на общественных настроениях. Страх перед грядущим, которое все больше и больше ассоциируется в общественном сознании не с социальным прогрессом, а с грозящей катастрофой, становится распространенным чувством. Потребность в альтернативном и по возможности оптимистическом объяснении происходящего в сценарии будущего, отличном от катастрофы, рассматривается представителями социальных наук как важнейшая цель их исследований.

«Главная задача социальных наук сегодня — помочь перестать драматизировать те изменения, которые происходят в обществе, показать, что мы вовсе не приближаемся к концу света. С этой точки зрения социальные науки заняли место религии»,

— размышляет Морис Эмар.

Неисполнимость таких пожеланий понятна в той же мере, в какой очевидна настоятельная потребность избавить общество от невроза перед лицом будущего. Но, может быть, ожидание катастрофы питается не столько трезвой оценкой последствий тех или иных социальных или природных катаклизмов, сколько состоянием когнитивного хаоса и шока, который вызван происходящим на наших глазах распадом системы привычных понятий? «Конец мира прежних уверенностей» может проявиться в отсутствии имен, в параличе слов.

Симптом катастрофы — новое не поддается привычным понятиям, ускользает от них. «Неописуемый кризис», «непрозрачное общество», «непредсказуемое будущее» — все эти формулы обнаруживают подлинный кризис понятий, когда не хватает слов даже для выражения и осмысления повседневного опыта.

«Мы не знаем, куда мы идем. Общество действительно больше не в состоянии понимать само себя. Это политика, но политика тоже больше не является сегодня главным водоразделом, практики совершенно изменились, но у нас нет нового языка, который бы им соответствовал на всех уровнях»,

— утверждает Оливье Монжен.

Кризис понятий выражается не только в стремлении пишущих «закавычить» практически все значимые слова или термины, чтобы никто не подумал, что автор в простоте душевной употребляет их буквально, в соответствии с их традиционным «старым» смыслом. Понятийная катастрофа подняла настоящий шквал словотворчества, который до сих пор не привел ни к чему лучшему, чем создание квази-, мета- или псевдопонятий, наскоро слепленных из обломков старых — либо с помощью приставки «пост», либо добавлением слова «новый»:

«„Популизм“, „неоконсерватизм“, „национал-республиканизм“… Слова, которые используются, чтобы обозначить этот феномен (движение „новых реакционеров“. — Д.Х.), освещают его крайне недостаточно <…> На самом деле это новая реакция, несмотря на то что реакционеры редко бывают новыми в ином смысле, чем в смысле банальной смены поколений. <…> По сути, антиэгалитаризм, который развивается сегодня среди некоторых интеллектуалов, является также новым „антилиберализмом“, у которого нет практически ничего общего с традиционным гошизмом. Хотя на деле, современная реакция не похожа ни на одно привычное политическое размежевание последних лет»[133].

Этот отрывок из вызвавшей скандал в Париже осенью 2002 г. книги Даниэля Линденберга «Призыв к порядку: исследование о новых реакционерах» служит точной иллюстрацией сказанного. Книга представляет собой гневную отповедь врагам демократии, причем в их число наряду с националистами и правыми писателями попали и вполне респектабельные философы, вся вина которых заключалась в том, что их анализ современной демократии не всегда превращается в панегирик. В воображении автора все они слились в единую политическую силу. Как и во многих других подобных случаях, автор сам расписывается в том, что бриколаж, склеивание новых слов из обломков старых терминов, их «ремонт» скорее затрудняет, чем облегчает понимание. Сами изобретатели таких понятий мгновенно начинают путаться в их значениях, тщетно пытаясь отделить новый смысл от старых коннотаций.

Характерно, что дискурс, наполненный темами «исчезновения политики», распада базовых отличий между правыми и левыми (что подробно обсуждается во Франции не только аналитиками, но и самими политиками), служит обычным примером реальных трудностей, возникающих вследствие «сбоя языка».

«Главная трудность для определения природы глобальных изменений — это проблема практик чтения, обремененных теми антиномиями культуры, которые окружали меня, когда я был студентом. Например, дебаты „правые-левые“ продолжаются, хотя эти понятия больше не имеют смысла, но ни у кого нет альтернативы…»

— считает Оливье Монжен.

Бессилие старых понятий, их неспособность наполниться новым смыслом хорошо видна на примере использования понятия «реального» в современной левой критике. Речь идет об идее Славоя Жижека, согласно которому особенность современности состоит в «прорыве» к «непосредственному опыту Реального» в противоположность «повседневной социальной реальности»[134]. Эта идея ясно отражает потребность и автора, и читателей изменить понятие «реальность», придать ему смысл, противоположный тому, который утвердился за ним в истории идей, а точнее, приписать реальности все то, что ранее противопоставлялось ей. Попытка поменять «реальность» и «ирреальность» местами вряд ли сможет лечь в основу оригинальной онтологии — скорее, она служит показательной иллюстрацией кризиса понятий.

Несмотря на то что проблема нехватки понятий, «дефицита языка» остро и болезненно переживается интеллектуалами, они склонны воспринимать ее скорее как досадную неожиданность, с которой приходится сталкиваться в отдельных ситуациях, чем как структурную проблему сегодняшнего дня. Даже в тех редких случаях, когда над забастовкой языка задумываются, ее пытаются объяснить приверженностью «старым идеологическим пристрастиям» или особенностью того конкретного явления, о котором идет речь.

«Сейчас существует полный разрыв между политическим действием и способом переживания этого действия. Не хватает языка. Работа интеллектуала всегда, с античности, состояла в поиске языка. Сегодня нет нового языка, мы не в силах его изобрести, мы тупо следуем за тем, что называется новыми технологиями.

— Почему же мы не можем найти язык?

— Французские интеллектуалы исходят из предвзятой идеологии и из своих политических убеждений»,

— отвечает Оливье Монжен.

По сравнению с конкретной задачей выработки адекватных понятий для современного политического дискурса вопрос о причинах, в силу которых возникла необходимость в создании нового языка, рассматривается как инструментальный, подчиненный. Потребность в новых понятиях очевидна интеллектуалам только в той мере, в какой речь идет о расширении и дополнении существующего понятийного аппарата, тогда как его основа — основа традиционного инструментария социальных наук — представляется им неизменно актуальной. Понятия социальных наук обозначают для них логический предел словотворчества. «В процессе отказа от европоцентризма социальным наукам потребуются новые термины и концепты. Поэтому необходим диалог между европейскими исследователями и исследователями из развивающихся стран, например Китая или Индии», — говорит Морис Эмар.

Нежелание задуматься над причинами немоты языка, столь послушного, гибкого и выразительного еще недавно, свидетельствует о неготовности принять глобальность перемен. Действительно, рассуждения ad hoc о кризисе понятий встречаются довольно часто[135]. С диагнозом нехватки или неадекватности старых понятий согласны все, но размышления о том, что привело к такой ситуации и что произойдет, когда старые понятия окончательно «откажут», остаются скорее случайной игрой ума, но не становятся предметом серьезного внимания. С правом таких вопросов на существование с готовностью соглашаются, но их не изучают даже самые увлеченные теоретическими новациями исследователи.

«— В последнее время историки все больше размышляют о возникновении нового режима исторической темпоральности, презентизма, который заставляет нас мыслить историю в терминах настоящего, практически сводя на нет значение прошлого и будущего для восприятия времени современным человеком. Как влияет презентизм на представление о временной триаде? Можем ли мы продолжать говорить сегодня о существовании прошлого, настоящего и будущего?

— Это интересный вопрос… Возможно, триады больше нет, но мы продолжаем функционировать согласно этим категориям. Это структуры повседневности для людей, для общества… В любом случае не найдено другого способа говорить об этом. Возможно, мы находимся в моменте, когда это уже не так, но когда это еще невозможно сформулировать иначе. Конечно, самым интересным было бы, если бы эти вечные категории, которые структурируют опыт общества, просто перестали бы функционировать. <…> Как говорить о времени, когда древние категории больше не удовлетворяют и не имеют основы в современной жизни, но новые еще не созданы? <…> Как найти новое определение для „до“ и „после“? Именно в этом вопрошании и отсутствии ответа должен сегодня работать историк»,

— размышляет Франсуа Артог.

Как случилось, что наш язык перестал нам повиноваться? Как возник разрыв между современностью и привычными понятиями? Ответ на эти вопросы, возможно, следует искать в изменении восприятия исторического времени, которое происходит на наших глазах.

Согласно одному из основателей немецкой школы истории понятий Райнхарту Козеллеку, европейское общество пережило настоящую понятийную катастрофу в эпоху Великой французской революции[136]. Возникшее в этот период новое восприятие исторического времени не только изменило видение истории, что привело к возникновению глобальной всемирной истории, но и повлекло за собой создание целого ряда новых понятий, оказавших огромное влияние на будущее европейского общества. Переломное время, Sattelzeit, предопределило ход истории. По Козеллеку, современникам Sattelzeit повезло больше, чем их потомкам: на долю первых выпало создавать футуристическую идеологию, основанную на оптимистическом видении будущего, тогда как пожинать ядовитые плоды этого проекта досталось следующим поколениям. В частности, возникновение в ходе Французской революции новых понятий, устремленных в будущее, значительно опередило, по словам Козеллека, исторический опыт немецкого народа. Понятия пришли извне, укоренились на неподготовленной почве и натворили немало бед.

Отдельные элементы конструкции Козеллека справедливо заслуживают критики[137]. Но его идея о том, что радикальное изменение видения исторического времени способно повлечь за собой формирование новых понятий, определяющих будущее, стала освоенной, чтобы не сказать классической фигурой мысли, прочно вошедшей в размышления историков.

Нельзя ли предположить, что ситуация, которую мы переживаем сегодня, противоположна той, которую описал Козеллек? Допустим, что сдвиг в восприятии времени, свидетелями которого мы являемся, оказался столь же существенным, как тот, который перенесла Европа в эпоху Французской революции. В таком случае, возможно, в отличие от предшествующего переворота, он вызвал когнитивный шок, помешавший плавному замещению старых понятий новыми. Может быть, особенность момента истории, который мы переживаем сегодня, как раз и состоит в том, что старые понятия больше не в силах описывать изменившийся мир, а новые еще не возникли? Может быть, в этом и заключается причина немоты языка, его непредвиденных каникул?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.