Quid novi по-русски

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Quid novi по-русски

На вопрос: что нового происходит, произошло или происходило за последние несколько лет? — мои российские собеседники отвечали примерно так же, как и их французские коллеги. Стандартный ответ «Ничего» по-русски звучит еще более пессимистично, чем по-французски. Дело в том, что для французских интеллектуалов главной драматической чертой бесплодного времени предстает именно отсутствие нового. Новых идей ждут, они необходимы, но они не возникают — так можно резюмировать эти настроения. Но признаться в отсутствии интереса к новому, в угасшем интеллектуальном любопытстве было бы для них равносильно профессиональной смерти, дисквалификации, самодиффамации или чему-нибудь подобному. Их российские коллеги без всякого смущения называют «отсутствие жажды нового» главной особенностью интеллектуальной ситуации в России — новых идей не возникает потому, что в интеллектуальном сообществе никто не готов к их появлению и, строго говоря, никто больше ими не интересуется. Паралич воли к новому — так определяют коллеги главную проблему «интеллектуального сообщества».

«Новых групп в исторической науке слишком много, но они слишком мало общаются. Это к вопросу о фрагментации сообщества. <…> Это радикально отлично от ситуации 1980-х гг., когда только и занимались тем, что выясняли, где какие люди и где что происходит. Жажда новых идей отсутствует, хотя новые идеи иногда и рождаются в узких кружках. Фрагментация сказывается в том, что новые идеи не завоевывают массы»,

— считает М. А. Бойцов, историк, редактор альманаха «Казус».

«Нет желания (даже у тех, кто сам придумывает новые правила) искать единомышленников, создать какой-то новый проект, новую парадигму, договориться о новых правилах»,

— вторит ему П. Ю. Уваров[148].

Современный интеллектуальный застой резко контрастирует с «годами застоя», когда в Москве, Питере, Тарту, по воспоминаниям моих собеседников, жизнь била ключом, рождались новые идеи, имена и открытия… И их жадно желала и ждала эпоха.

«Сейчас в Москве господствует состояние научной растерянности, когда вроде бы есть все возможности… В РП У есть семинар во главе с Мелетинским, туда входят ряд больших ученых — Топоров, Гаспаров, Баткин, Кнабе, с молодежью там сложнее… Там временами происходят дискуссии. Но ничего экстраординарного, чтобы опубликовали и потом говорили — такого нет. Я не думаю, что здесь научная мысль бьет ключом. Скорее, она прохладна»,

— отмечает А. Я. Гуревич.

Ключевым словом, с помощью которого большинство коллег пытаются объяснить, почему не появляется новых течений и сопровождающих их горячих дискуссий, является «фрагментация»[149]. Фрагментация предстает как главная причина всех бед и напастей, поразивших российский академический мир.

«— Какие существуют новые интересные направления, какие новые дебаты происходят сегодня в Москве?

— Я боюсь, что ничего не происходит. Потому что нет сообщества, которое могло бы породить соответствующую проблематику. Я это объясняю фрагментацией, которая наступила в 1990-е годы»,

— оценивает ситуацию C. Л. Козлов.

Господствующее представление о распаде среды приобретает свой подлинный смысл и истинную значимость в тот момент, когда к предложенному списку из штук двадцати семинаров, научных обществ и журналов, ваш собеседник добавит от себя еще парочку новых имен и названий, и это отнюдь не поколеблет его решительной оценки происходящего: «Нет, действительно, ничего нового и интересного не происходит». Для примера процитирую вот такой весьма типичный пассаж из интервью.

«— Позвольте, как же вы говорите, что ничего не происходит? Я с ходу назову вам несколько семинаров, каждый из которых собирает по 30–50 человек…

— В терминах Куна происходит нормальная наука, то есть решение чисто конкретных задач в рамках существующих правил игры и образцов. Я мало участвую в этой семинарской жизни. Я сужу по печатной продукции, и обсуждений, событий там очень мало»,

— говорит С. Л. Козлов[150].

Изобилие «форм научной жизни» рассматривается моими собеседниками не как показатель процветания академической жизни, но скорее оценивается негативно, потому что как раз и означает фрагментацию.

«Москва задыхается от обилия обществ. Этих семинаров очень много, много книг интересных, но только они все интересны исключительно для своей узкой аудитории. Единого пространства, каким был семинар Гуревича в 90-е годы, на который приходили все, теперь больше нет. Есть локальные группы. Есть семинар Зенкина, семинар Гуревича, Репиной, Бессмертного-Данилевского… но они никогда не пересекаются. Они не ходят друг к другу»,

— недоумевает П. Ю. Уваров.

Понятие «фрагментация» таит в себе несколько разных смыслов. Так, Козлов продолжает:

«Конечно, я это объясняю внешними причинами социально-политического, экономического характера, всеми теми пошлыми общими местами, которые от этого не утрачивают своей обоснованности. В 1980-е годы у людей было время, была определенная материальная обеспеченность, поэтому они могли заниматься наукой, собираться в кружки и т. д. В 1990-е годы условий стало мало. Многие уехали за границу, что означало включение в другие дискурсы и проблематики. Сообщества, которые существовали в Москве, распались. В 1987–1988 гг. все было сосредоточено на политике, наукой занимались по инерции. Другая причина — исчерпанность парадигмы московско-тартуской школы…»

Связь между падением коммунизма и современным кризисом гуманитарного знания, в котором распад парадигм, и прежде всего московско-тартуской школы, играет важную роль, может привести в тому, что советская власть неожиданно предстанет в качестве важного — чтобы не сказать необходимого — катализатора российской интеллектуальной жизни, а логика противопоставления современного упадка прошлому величию воплотится в риторическую идеализацию интеллектуального расцвета эпохи застоя.

«Советская власть поддерживала единую среду противостояния. Я тогда непрерывно ходил на выставки подпольные и полуподпольные, хотя меня не очень интересует изобразительное искусство, устраивались семинары, на которые мы все ходили, и не только молодые люди, такие, как я, — это была какая-то обязанность. Фильм „Зеркало“ Тарковского довольно нудный. Но нельзя было на него не пойти, потому что ты сам себя уважать не будешь, если не пойдешь на „Зеркало“ Тарковского. Поддержание себя в этой среде требовало от тебя интеллектуальных и ритуальных жертв. Теперь эта среда рассыпалась, и ее больше не существует»,

— вспоминает А. Зорин.

Конечно, ностальгия по советской власти среди тех, кто противостоял ей, избегая компромиссов, типичных для большинства интеллигенции в годы «мягкого ГУЛАГа», не может быть объяснена просто желанием вернуться в собственную молодость и тем более не является призывом возродить коммунистический рай в «отдельно взятой стране». В ней находит свое выражение безысходность, которую вызывает современное положение дел в российском интеллектуальном мире у тех немногих из поколения «сорокалетних», у кого уже появились собственные имена.

По словам представителей этого поколения, отношение к советскому режиму возводит труднопреодолимый барьер между старшими и младшими коллегами. В основе непонимания поколений — непричастность молодежи к битвам антисоветчиков, ее в лучшем случае «академический» интерес к советскому прошлому, который представители старшего поколения не могут ни оценить, ни разделить, ни — по большому счету — понять и одобрить. Поэтому фрагментация академической среды может среди прочего означать распад сообщества политических единомышленников.

Среди других ее причин называют институциональный кризис и кризис финансирования, разразившийся над академией и высшей школой после перестройки, — кризис, очевидное значение которого трудно оспаривать[151].

Некоторые коллеги пытаются объяснить фрагментацию не только крахом советской власти и ее институтов, но и «распадом национальных научных школ», «денационализацией науки», «утечкой мозгов», обедняющей российское научное сообщество. Интернационализация российских социальных наук тоже может восприниматься не только позитивно: ее оценка (как и оценка переводов), стала гораздо более амбивалентна в последние годы даже среди прозападнически настроенного фланга российской интеллигенции. Мечта о включении в мировое научное сообщество постепенно развеялась вслед за распадом идеального образа Запада в России 1990-х годов[152].

«Фрагментация среды», «распад сообщества», «кризис коммуникаций» или «кружковщина» — все эти слова выражают переживание маргинализации, сворачивания социальных наук. Если вспомнить, что последние выборы оставили интеллигенцию за бортом политической жизни страны после «славного десятилетия», когда интеллигенция выступала в качестве главной политической силы, то можно смело утверждать, что этот процесс имеет очевидное политическое измерение.

Возвращаясь к сравнению между Россией и Францией, надо отметить, что разные способы говорить о кризисе в этих странах предполагают разные конвенции и разную концептуализацию этого явления: во Франции это кризис науки, у нас — кризис «сообщества».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.