3. Олег Проскурин и Хайден Уайт против постмодернизма
3. Олег Проскурин и Хайден Уайт против постмодернизма
В интервью, приводя пример странной судьбы переводов в России, Зорин рассказывает, как комично выглядело открытие Хайдена Уайта аспирантами РГГУ благодаря недавно опубликованному переводу «Метаистории», появившемуся тридцать лет спустя после выхода в свет оригинала[264]. Поразительно, что Зорин не замечает, насколько несвоевременная популярность Уайта, наследие которого уже легло в архив интеллектуальной истории, сходна с его собственным энтузиазмом по поводу Гирца.
Но не только московские аспиранты сотворили себе кумира из Хайдена Уайта. Пушкинист Олег Проскурин тоже подпал под его обаяние и, не сдержав обета отказа от теории, обрел себе теоретика в его лице. Пожалуй, этот факт заслуживал бы меньшего внимания, если бы совсем недавно Проскурин не адресовал деконструктивизму следующую критику:
«Власть языка над пишущим в интерпретации постструктуралистов (и особенно деконструктивистов) оказывается куда более всеобъемлющей, чем власть капитала в интерпретации Маркса; она тем страшнее, что в ней нет никакого смысла и цели, поскольку сам язык — лишь свободная игра означающих, лишенных трансцендентного означаемого. И тем не менее сбросить эту власть… невозможно. Культура предстает как кошмарная антиутопия, бытие при бессмысленном и бесконечном тоталитарном режиме…»[265]
Это — явно не случайная оговорка, сорвавшаяся с языка, а последовательная позиция Проскурина:
«В наиболее респектабельных и рафинированных формах эти поиски принимают обличье „смены парадигмы“: взамен традиционных для русской филологии проблем, интересов, имен, появляются западные „авторитеты“ и их концепты, взятые обычно из сферы так называемой „теории“ постструктуралистского толка (враждебной филологии как таковой, не только русской)»[266].
Не правда ли, прочтя такую отповедь постструктурализму на первой странице предисловия к книге «Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест», читатель вправе удивиться появлению уже в следующей монографии того же автора в качестве главной теоретической фигуры Уайта. Ибо едва ли можно отрицать, что основатель лингвистического поворота в историографии имеет некоторое отношение к постмодернизму. Выбор нового «учителя» наперекор и предшествующему нежеланию высказываться о теории, и нескрываемому неприятию, которое автор питает к постмодернизму, особенно удивляет, когда выясняется, что ни метод работы Проскурина, ни его взгляды не претерпели значительного изменения под влиянием X. Уайта. Все выглядит так, как если бы Проскурин просто покорился неизбежному и скрепя сердце наугад взял себе великого предтечу.
Как и Зорин, Проскурин не работает с теорией своего «теоретика», а если и использует его идеи, то достаточно вольно. По замечанию Козлова, Проскурин реинтерпретирует Уайта с точки зрения «мысли о глубокой текстуализированности культуры», в чем Козлов, в свою очередь, находит доказательство причастности Проскурина к делу о новых истористах[267]. Пожертвуем вопросом о правомерности такой интерпретации творчества Уайта ради вопроса о том, отличается ли чем-нибудь «интертекстуальность» Проскурина, с которой он встретил вызов постмодернизма в своей первой книге, от «текстуализированности культуры», с которой он принял постмодернизм вместе с великим учителем во второй? Оказали ли эти «теоретические мутации» хоть какое-то заметное влияние на творчество пушкиниста? Ответ и в этом случае, как и в случае с Зориным, однозначно отрицателен.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.